Во весь голос маяковский вступление. «Анализ вступления поэмы «Во весь голос. Стихи как орудие

Сочинение

Солженицын заставляет каждого читателя представить себя «туземцем» Архипелага - подозреваемым, арестованным, допрашиваемым, пытаемым. Заключенным тюрьмы и лагеря… Любой поневоле проникается противоестественной, извращенной психологией человека, изуродованного террором, даже одной нависшей над ним тенью террора, страхом; вживается в роль реального и потенциального зэка. Чтение и распространение солженицынского исследования - страшная тайна; она влечет, притягивает, но и обжигает, заражает, формирует единомышленников автора, вербует новых и новых противников бесчеловечного режима, непримиримых его оппонентов, борцов с ним, а значит, - все новых его жертв, будущих узников ГУЛАГа (до тех пор, пока он существует, живет, алчет новых «потоков», этот ужасный Архипелаг).

А Архипелаг ГУЛАГ- это не какой-то иной мир: границы между «тем» и «этим» миром эфемерны, размыты; это одно пространство! «По долгой кривой улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то заборов - гнилых, деревянных, глинобитных дувалов, кирпичных, бетонных, чугунных оград. Мы не задумывались - что за ними? Ни глазом, ни разумением мы не пытались за них заглянуть - а там-то и начинается страна ГУЛАГ, совсем рядом, в двух метрах от нас. И еще мы не замечали в этих заборах несметного числа плотно подогнанных, хорошо замаскированных дверок, калиток. Все, все эти они были приготовлены для нас! - и вот распахнулась быстро роковая одна, и четыре белых мужских руки, не привыкших к труду, но схватчивых, уцепляют нас за руку, за воротник, за шапку, за ухо - вволакивают как куль, а калитку за нами, калитку в нашу прошлую жизнь, захлопывают навсегда. Все. Вы - арестованы! И нич-ч-чего вы не находитесь на это ответить, кроме ягнячьего бленья: Я-а?? За что??.. Вот что такое арест: это ослепляющая вспышка и удар, от которых настоящее разом сдвигается в прошедшее, а невозможное становится полноправным настоящим». Солженицын показывает, какие необратимые, патологические изменения происходят в сознании арестованного человека.

Какие там нравственные, политические, эстетические принципы или убеждения! С ними покончено чуть ли не в тот же момент, когда ты перемещаешься в «другое» пространство - по ту сторону ближайшего забора с колючей проволокой. Особенно разителен, катастрофичен перелом в сознании человека, воспитанного в классических традициях - возвышенных, идеалистических представлениях о будущем и должном, нравственном и прекрасном, честном и справедливом. Из мира мечтаний и благородных иллюзий ты враз попадаешь в мир жестокости, беспринципности, бесчестности, безобразия, грязи, насилия, уголовщины: в мир, где можно выжить, лишь добровольно приняв его свирепые, волчьи законы; в мир, где быть человеком не положено, даже смертельно опасно, а не быть человеком - значит сломаться навсегда, перестать себя уважать, самому низвести себя на уровень отбросов общества и так же именно к себе и относиться.Чтобы дать читателю проникнуться неизбежными с ним переменами, пережить поглубже контраст между мечтой и действительностью, А.И. Солженицын нарочно предлагает вспомнить идеалы и нравственные принципы предоктябрьского «серебряного века»- так лучше понять смысл произошедшего психологического, социального, культурного, мировоззренческого переворота. «Сейчас-то бывших зэков да даже и просто людей 60-х годов рассказом о Соловках, может быть, и не удивишь. Но пусть читатель вообразить себя человеком чеховской или после чеховской России, человеком Серебряного Века нашей культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным, ну пусть потрясенным гражданской войной, - но все-таки привыкшим к принятой у людей пище, одежде, взаимному словесному обращению…». И вот тот самый «человек серебряного века» внезапно погружается в мир, где люди одеты в серую лагерную рвань или в мешки, имеют на пропитание миску баланды и четыреста, а может, триста, а то и сто граммов хлеба(!); и общение- мат и блатной жаргон. «Фантастический мир!». Это внешняя ломка. А внутренняя - покруче. Начать с обвинения. «В 1920 году, как вспоминает Эренбург, ЧК поставила перед ним вопрос так: «Докажите, что вы - не агент Врангеля». А в 1950 один из видных подполковников МГБ Фома Фомич Железнов объявил заключенным так: «Мы ему (арестованному) и не будем трудиться доказывать его вину. Пусть он нам докажет, что не имел враждебных намерений». И на эту незамысловатую прямую укладываются в промежутке бессчетные воспоминания миллионов. Какое ускорение и упрощение следствия, не известные предыдущему человечеству! Пойманный кролик, трясущийся и бледный, не имеющий права никому написать, никому позвонить по телефону, ничего принести с воли, лишенный сна, еды, бумаги, карандаша и даже пуговиц, посаженный на голую табуретку в углу кабинета, должен сам изыскать и разложить перед бездельником-следователем доказательства, что не имел враждебных намерений!

И если он не изыскивал их (а откуда он мог добыть), то тем самым и приносил следствию приблизительные доказательства своей виновности!». Но и это еще только начало ломки сознания. Вот - следующий этап самодеградации. Отказ от самого себя, от своих убеждений, от сознания своей невиновности (тяжко!). Еще бы не тяжко! - резюмирует Солженицын, - да непереносимо человеческому сердцу: попав под родной топор - оправдывать его. А вот и следующая ступенька деградации. «Всей твердости посаженных правоверных хватило лишь для разрушения традиций политических заключенных. Они чуждались инакомыслящих однокамерников, таились от них, шептались об ужасных следствиях так, чтобы не слышали беспартийные или эсеры - «не давать им материала против партии!». И наконец - последняя (для «идейных»!): помогать партии в ее борьбе с врагами, хотя бы ценой жизни своих товарищей, включая и свою собственную: партия всегда права! (статья 58, пункт 12 «О недонесении в любом из деяний, описанных по той же статье, но пунктами 1-11» не имела верхней границы!! Этот пункт уже был столь всеохватным расширением, что дальнейшего и не требовал. Знал и не сказал - все равно, что сделал сам!). « И какой же выход они для себя нашли? - иронизирует Солженицын. - Какое же действенное решение подсказала им их революционная теория? Их решение стоит всех их объяснений! Вот оно: чем больше посадят - тем скорее вверху поймут ошибку! А поэтому - стараться как можно больше называть фамилий! Как можно больше давать фантастических показаний на невиновных! Всю партию не арестуют! (А Сталину всю и не нужно было, ему только головку и долгостажников.)».

А лагерники, встречая их, этих правоверных коммунистов, этих «благонамеренных ортодоксов», этих настоящих «советских людей», «с ненавистью им говорят: «Там, на воле, вы - нас, здесь будем мы - вас!». «Верность? - переспрашивает автор «Архипелага». - А по-нашему: хоть кол на голове теши. Эти адепты теории развития увидели верность свою развитию в отказе от всякого собственного развития». И в этом, убежден Солженицын, не только беда коммунистов, но и их прямая вина. И главная вина - в самооправдании, в оправдании родной партии и родной советской власти, в снятии со всех, включая Ленина и Сталина, ответственности за Большой террор, за государственный терроризм как основу своей политики, за кровожадную теорию классовой борьбы, делающей уничтожение «врагов», насилие - нормальным, естественным явлением общественной жизни.

Художественная природа «Архипелага ГУЛага» отмечена самим автором в подзаголовке, имеющем жанроуказующий смысл: «Опыт художественного исследования» Автор осознавал, что «Архипелаг…» - достояние именно русской литературы, а не только русской общественной мысли. О советских лагерях Солженицын писал прежде всего не как публицист, но как обличающий и наставляющий проповедник. Преемственность по отношению к русской литературе, стремившейся быть пророческим словом, позволила Солженицыну сказать накануне неизбежной мести за тот «прорыв немоты» (Лидия Чуковская), каким был «Архипелаг ГУЛаг»: «Я заранее объявляю неправомочным любой уголовный суд над русской литературой, над единой книгой её, над любым русским автором» (Солженицын А.И. На случай ареста // Жить не по лжи: Сборник материалов. Авг. 1973 - февр. 1974. Самиэдат – Москва; Paris, 1974. С. 8).

Эта статья – не более чем предварительная попытка анализа поэтики «Архипелага ГУЛага». Предмет моего внимания - литературные коды, организующие весь текст «Архипелага…» или значительные его пласты. Эти коды соотносят солженицынскую книгу с конкретными произведениями мировой литературы и с жанрами, к которым эти произведения принадлежат. Исследуются в статье и ключевые, повторяющиеся символы книги, и структура ее текста как единого целого.

Начнем с заглавия. Подробное истолкование названия солженицынской книги было недавно предложено В. Курицыным: «Что мы можем сказать о собственно метафоре архипелага, вынесенной в название книги? <…>.

Речь идет о мистической или виртуальной стране, существующей наравне с реальной страной № 1 – как в силуэтах града земного может просвечивать град небесный. <…>

Почему «архипелаг» – то есть пространство разодранное, неединое? Возможно, отчасти, потому, что дискретность – одно из традиционных свойств мифологического пространства, где действуют не законы и социальные единицы, а боги, герои и интуиции. Кроме того, клочковатость географическая пересекается здесь с клочковатостью, так сказать, логической: работает большое количество не увязываемых в единое целое законов, указов, юридических институций, в провалах между которыми осуществляется тотальное наказание» (Курицын В. Случаи власти («Архипелаг ГУЛАГ» А.И.Солженицына) // Россия-Russia. Новая серия. Вып. 1 . М.; Венеция, 1998.С. 167-168).

Но метафора архипелага может быть объяснена и иначе. Ее источник – книга А.П.Чехова «Остров Сахалин», неоднократно упоминаемая на страницах «Архипелага…»: сравнивая описанный Чеховым быт сахалинских каторжников с положением советских узников, Солженицын убеждает, что порядки старой каторги были несоизмеримо более легкими, щадящими и гуманными.

«Чеховский» код «Архипелага…» раскрывает оппозицию: «остров Сахалин – архипелаг ГУЛаг». Одному каторжному острову противопоставлен громадный неисследованный архипелаг советской каторги. Сахалинская каторга находилась на периферии Российской империи, море отделяло землю отверженных от свободного материка. Метастазы (еще одна устойчивая метафора Солженицына) гулаговского архипелага захватывают, опутывают мертвящими щупальцами всю территорию бывшей России. В отличие от Сахалина архипелаг ГУЛаг постоянно разрастается. Сахалин стал главным местом сосредоточения узников в Российской империи. Каторга была изолирована, отрезана от материковой России. Чехов об этом пишет. Архипелаг ГУЛаг движется в обратном направлении: от периферии к центру, с острова на материк. Повествование об истории ГУЛага Солженицын открывает описанием первого «официального» лагеря – Соловецкого, - созданного на островах в Белом море (ч. 3, гл. 2 – «Архипелаг возникает из моря»); затем рассказывается уже о позднейших «материковых» лагерях.

Другая оппозиция, создаваемая «чеховским» кодом в «Архипелаге…», - «путь автора на остров Сахалин – путь на архипелаг ГУЛаг». Обе книги начинаются на с описания этих путей, - но сколь непохожи они! (Замечу, что «Остров Сахалин» и «Архипелаг ГУЛаг» сближает не только экспозиционная роль мотива путешествия; родство композиции более тесное – например, ближе к финалу и Чехов, и Солженицын повествуют о положении ссыльных и о побегах.) Чеховское путешествие на Сахалин – обычная, хотя и не лишенная стеснительных неудобств, поездка свободного человека с корреспондентским бланком в кармане: « <…> Два гиляка соглашаются везти меня за рубль, и на лодке, сбитой из трех досок, я благополучно достигаю «Байкала».

Это пароход морского типа средней величины, купец, показавшийся мне после байкальских и амурских пароходов довольно сносным. <…> Кают-компания и каюты на «Байкале» тесны, но чисты и обставлены вполне по-европейски; есть пианино. <…>

<…> Я ожидал встретить на «Байкале» китобоев с хриплыми голосами, брызгающих при разговоре табачною жвачкой, в действительности же нашел людей вполне интеллигентных. Командир парохода г. Л. <…> много знает и рассказывает интересно. <…> Я обязан ему многими сведениями, пригодившимися мне для этих записок. У него три помощника <…> добрые и приветливые люди» (Чехов А.П. Остров Сахалин // Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. М., 1987. С. 43-44).

Попасть таким образом на архипелаг ГУЛаг Чехов не смог бы. «Как попадают на этот таинственный Архипелаг? Туда ежечасно летят самолёты, плывут корабли, гремят поезда – но ни единая надпись на них не указывает места назначения. И билетные кассиры, и агенты Совтуриста и Интуриста будут изумлены, если вы спросите у них туда билет. Ни всего Архипелага в целом, ни одного из бесчисленных его островов они не знают, не слышали.

Те, кто едут Архипелагом управлять – попадают туда через училища МВД.

Те, кто едут Архипелаг охранять – призываются через военкоматы.

А те, кто едут туда умирать, как мы с вами, читатель, те должны пройти непременно и единственно через арест» (Солженицын А.И. Архипелаг ГУЛаг: Опыт художественного исследования. [Т. 1-3] М.,: Книга – Внешиберика, 1990. С. 15; далее текст солженицынской книги цитируется по этому изданию, том и страницы указываются в скобках в тексте).

Чеховское путешествие на Сахалин – свободный поступок, опыт повествователя, его впечатления и переживания единственны, уникальны. На острова же ГУЛага обыкновенный человек не может попасть добровольно и не желает этого. Они существуют как бы в ином пространстве, они непричастны окружающему миру. Вместе с тем ГУЛаг – самая сущность, квинтэссенция бытия, построенного на заповедях «передового учения». Каторга в «Острове Сахалине» – только каторга на реальном, отмеченном на всех географических картах острове. Фантасмагорические «острова» ГУЛага у Солженицына – порождение мистики и мифологии насилия.

Нормальному, человеческому слову-имени «Сахалин» противопоставлен оскалившийся словесный обрубок «ГУЛаг».

Читатель чеховской книги независим от точки зрения, взгляда повествователя на увиденное: читатель вправе прервать путешествие по сахалинским тюрьмам и покинуть рассказчика в любой момент; он не брал билет на «Байкал». В тексте «Острова Сахалина» нет читающего, есть только повествующий. Повествователь, каторжники, которых он описывает, и человек, раскрывший его книгу, принадлежат разным реальностям, отчуждены друг от друга. Напротив, Солженицын заставляет читателя следовать за собой в бездны ГУЛага. Текст «Архипелага…» цепко держит читающего в своих тенетах. Одинокое «Я» повествователя заменено неопределенным «Мы», объединяющим рассказчика и его соузников-читателей. От солженицынского «приглашения на казнь» (чуждого и набоковскому, и какому бы то ни было иному эстетизму) уклониться невозможно. Текст «Архипелага…» начинает вершить над читателем насилие: «жертва» солженицынской «стратегии письма» вынуждена почти физически испытать на собственных теле и душе страх допроса, мучения пыток, муки голода. «Солженицын проводит читателя всеми кругами ада, опускает во мрак преисподней, заставляет нас, беспамятных, властью своего лирического эпоса (или эпической лирики?) пережить вместе с ним сотни и даже тысячи судеб. И – что еще важнее – осмыслить пережитое ими. И нами» – так характеризовала «Архипелаг ГУЛаг» Л.К.Чуковская (Чуковская Л.К. Процесс исключения. Париж, 1979. С. 138). Много раз описанное на страницах «Архипелага…» путешествие в вагон-заке не имеет ничего общего с комфортабельным плаванием Чехова на пароходе «Байкал». На сей раз читателю дарована краткая передышка, и он едет как вольный человек – наподобие чеховского повествователя, - хотя и рядом с зэками: «<…> В хорошо знакомом, всегда одинаковом поездном быте – с разрезаемой пачкой белья для постели, с разносимом в подстаканниках чаем – вы разве можете вжиться, какой темный сдавленный ужас пронёсся за три секунды до вас через этот же объем эвклидова пространства? Вы, недовольные, что в купе четверо и тесно, - вы разве смогли бы поверить, вы разве над этой строкой поверите, что в таком же купе перед вами только что пронеслось – четырнадцать человек? А если – двадцать пять? А если – тридцать?..» (ч. 2, гл. 1) (Т. 1 С. 470).

Плавание на пароходе «Байкал» в «Острове Сахалине» целенаправленно и однократно. Поезда и корабли с плавающими и путешествующими зэками в «Архипелаге…» находятся в постоянном движении. У их странствий нет конца: «Закройте глаза, читатель. Вы слышите грохот колёс? Это идут вагон-заки. Это идут краснухи. Во всякую минуту суток. Во всякий день года. А вот хлюпает вода – это плывут арестантские баржи. А вот рычат моторы воронков. Всё время кого-то ссаживают, втискивают, пересаживают. А этот гул? – переполненные камеры пересылок. А это вой? – жалобы обокраденных, изнасилованных, избитых.(ч. 2, гл. 3) (Т. 1. С. 553).

Корабль в «Острове Сахалине» лишен символического ореола; это подлинный торговый пароход, курсировавший между материком и каторжным островом. Солженицынские «корабли Архипелага» (так названа первая глава торой части) всецело символичны; ими могут быть и вагон-заки, и эшелоны красных телячьих теплушек, и дальневосточные теплоходы, перевозящие в своих трюмах скрюченных от тесноты, задыхающихся зэков. Наиболее прозрачный, явственный смысл этого символа – уподобление зэков рабам-невольникам, а гулаговского транспорта – кораблям работорговцев, шныряющим «с острова на остров» (таково название последней главы второй части).

Но «корабли Архипелага» напоминают и о традиционной символике корабля – воплощения свободы или спасения (ковчег Ноя). Напоминают внешне. На самом деле это корабли Смерти, подобие лодки Харона: ведь архипелаг ГУЛаг наделен чертами царства мертвых, иного мира.

Чеховский» код в «Архипелаге…» выражает одну из основных оппозиций солженицынской книги: «прошлое (старая Россия и старая каторга) – настоящее (послереволюционная Россия и Советский Союз и созданная в них система насилия)». Все то темное, неприглядное и унизительное, что увидел Чехов на Сахалине, в сравнении с запредельным ужасом ГУЛага кажется безоблачно-ярким и светлым. Воистину рядом с «островами» ГУЛага Сахалин – «райский остров» (в солженицынской книге «райскими островами» иронически именуются «шарашки»). «Остров Сахалин» Чехова – выражение некоей точки отсчета, от которой начинается нисхождение в небытие.

Метафора архипелага указывает и на другой литературный код солжениынской книги – «гомеровский» или, точнее, код «Одиссеи». На соотнесенность «Архипелага ГУЛага» с «Одиссеей» обратил внимание Ж. Нива: «Можно сказать, что весь предшествовавший мир, вся человеческая история до ГУЛага служит метафорой ГУЛаговской вселенной. И в первую очередь Одиссея Гомера, с ее эгейской экуменой, ее островным архипелагом, которого каждое утро касаются персты Эос-Зари. У Солженицына одиссея приобретает зловещий смысл, архипелаг уходит в подполье, корабли его – смрадные «вагон-заки», «каравана невольников». Сокрушительное путешествие заключенных становится культурным путем человечества. Титанические труды по «канализации» человечества суть подвиги нового Геракла. Сталинский «закон» мужает на наших глазах, как новый и юный идол, требующий все больше жертвоприношений. Кровавые культы минувших времен кажутся невинною шуткой против новой империи и ее культа» (Нива Ж. Солженицын. Перевел с фр. С.Маркиш в сотрудничестве с автором. London, 1984. 184). В другом месте исследователь и биограф Солженицына замечает: Ср. здесь же ранее: «Он выстраивает Круг первый и весь Архипелаг вокруг одного иронического сопоставления: ремесленное насилие былых времен – массовое производство насилия в двадцатом веке. Само название Архипелаг ГУЛаг <…> блестящая ироническая находка, отсылающая к Гомеру, только Цирцея, поставляющая жертвы промышленным свинофермам ГУЛага, фабрикам, перерабатывающим человека в отходы, Цирцея эта – безпика» (Там же. С. . 137); здесь же говорится о восходящем к Гомеру образе «розовоперстой Эос» из первой главы третьей части «Архипелага…».

Аллюзия на «Одиссею» у Солженицына встречается в начале первой главы («Персты Авроры») третьей части: «Розовоперстая Эос, так часто упоминаемая у Гомера, а у римлян названная Авророй, обласкала своими перстами и первое раннее утро Архипелага.

<…>. Архипелаг родился под выстрелы «Авроры»» (ч. 3, гл. 1) (Т. 2. С. 11).

Ироническая перелицовка гомеровского образа богини утренней зари в крейсер – символ Октябрьской революции не случайна. Гомеровски образ открывает в «Архипелаге…» повествование, посвященное истории советских лагерей от их основания вскоре после октябрьского переворота 1917 года. Книга подается автором читателю как большой эпос нового, советского времени, описывающий не менее «грандиозные», чем Гомер, события – сорокалетнее истребление властью собственного народа, превращение миллионов людей в горстку праха. Антикизирующие черты, стремление к эпическому величию отличали советскую культуру по крайней мере с начала 1930-х по середину 1950-х годов. «Архипелаг ГУЛаг» в этом контексте оказывается огромной пародией на советскую героическую эпику.

Но аллюзия на гомеровскую поэму обладает и иным значением. «Архипелаг ГУЛаг» – действительно, «большой эпос» современности, изображающий уклад.и историю ГУЛага необычайно полно, включающий в сой состав и повествование т первого лица, и рассказы «персонажей»-узников, сообщивших о своих судьбах Солженицыну.

Путешествие повествователя и читателей по тюрьмам, пересылкам и лагерям – подобие долгих странствий гомеровского Одиссея. Разница в том, что гнев власти, свергающей человека в пропасть ГУЛага, совершенно непредсказуем, иррационален и не зависим от истинной вины осужденного; в своих скитаниях узник встречает не чудовищ, но существ, внешне во всем подобных людям, - однако они нередко страшнее и циклопов, и Сциллы и Харибды; возвращение на родную Итаку для узника более чем сомнительно.

Мотив странствий, «путешествия» с острова на остров Архипелага соотносит солженицынскую книгу и с классическим для русской литературы текстом, запечатлевшим унизительное порабощение человека, - с «Путешестием из Петербурга в Москву» А.Н.Радищева. Взгляд, брошенный радищевким сострадательным и свободолюбивым путешественником, открывает «окрест» лишь «страдания человеческие». Взгляд читателя – адресата солженицынской книги сторонится от встреч с зэками, не хочет их замечать: «Это всё – рядом с вами, впритирочку с вами, но – не видимо вам (а можно и глаза смежить). На больших вокзалах погрузка и выгрузка чумазых происходит далеко от пассажирского перрона, её видят только стрелочники да путевые обходчики. На станциях поменьше тоже облюбован глухой проулок между двумя пакхаузами, куда воронок подают задом, ступеньки к ступенькам… <…>

И вам, спешащим по перрону с детьми, чемоданами и авоськами, недосуг приглядываться: зачем это подцепили к поезду второй багажный вагон» (ч. 2, гл. 1) (Т. 1. С. 469-470).

Позиция сострадательного и понимающего читателя-собеседника, не прошедшего через советские лагеря, невозможна в пространстве, овеянном смрадным дыханием ГУЛага: беспечные или насмерть испуганные «вольняшки» пребывают в ином измерении, нежели обитатели «островов» Архипелага.

Отдаленная преемственность прослеживается у Солженицына и по отношению к «Мертвым душам» Н.В.Гоголя. «Мертвые души» – первая в русской литературе (если не считать героических поэм XVIII и начала XIX века) попытка создания большого эпоса. По замыслу Гоголя, текст «Мертвых душ» должен был составить три тома. Три тома и в солженицынском «Архипелаге ГУЛаге». Но в отличие и от «Мертвых душ», и от «Божественной комедии» Данте, которая была одним из образцов для Гоголя, все три солженицынских тома описывают пространство однородное – мир заживо погребенных узников ГУЛага. Травестированное, сниженное подобие Ада в «Архипелаге…» – канализация, клоака, также символизирующие этот мир отверженных. Ни Чистилища, ни Рая в «Архипелаге…» нет и быть не может. Упомянутые в книге «райские острова» – шарашки принадлежат всё-таки Аду; на первых страницах романа «В круге первом» об этом напомнит один из главных героев, филолог Лев Рубин.

Но в «Архипелаге…» есть и свой Вергилий, и свой Данте. Только повествователь оказывается не вторым Данте, а новым Вергилием, открывающим читателю-«Данте» пропасти рукотворного Ада и заставляющим пройти до конца по пути «утративших надежду навсегда».

Еще один код в солженицынской книге восходит к мифологическим и религиозным текстам, повествующим о сотворении мира. Бесспорно, Солженицын трансформирует, переиначивает прежде всего рассказ ветхозаветной Книги Бытия.

История ГУЛага начинается описанием создания Соловецкого лагеря (ч. 3, гл. 2 – «Архипелаг возникает из моря»).

Создание лагеря на святом месте, на земле бывшего прославленного монастыря предстает попранием, поруганием святынь и оскорблением первозданно чистой природы Соловецких островов: «На Белом море, де ночи полгода белые, Большой Соловецкий остров поднимает из воды белые церкви в обводе валунных кремлёвских стен, ржаво-красных от прижившихся лишайников, - и серо-белые соловецкие чайки постоянно носятся над Кремлём и клекочат.

«В этой светлости как бы нет греха… Эта природа как бы ещё не доразвилась до греха», - так ощутил Соловецкие острова Пришвин.

Без нас поднялись эти острова из моря, без нас налились двумястами рыбными озёрами, без нас заселились глухарями, зайцами, оленями, а лисиц, волков и другого хищного зверя не было тут никогда.

Приходили ледники и уходили, гранитные валуны натеснялись вокруг озёр; озёра замерзали соловецкою зимнею ночью, ревело море от ветра и покрывалось ледяною шугой, а где схватывалось; полыхали полярные сияния в полнеба; и снова светлело, и снова теплело, и подрастали и толщали ели, квохтали и кликали птицы, трубили молодые олени – кружилась планета со всей мировой историей, царства падали и возникали, - а здесь всё не было хищных зверей и не было человека.

<...> Через полста лет после Куликовской битвы и за полтысячи лет до ГПУ пересекли перламутровое море в лодчёнке монахи Савватий и Зосима и этот остров без хищного зверя сочли святым. С них и пошёл Соловецкий монастырь» (ч. 3, гл. 2) (т.. 2, c. 28-29).

Гармония человека и природы оказывается разрушена с основанием Соловецкого лагеря, который знаменует в «Архипелаге…» смену времен: циклическое, «естественное» время превращается в линеарное, историческое (в повествовании о «досоветском» прошлом Соловков даты спорадичны, как бы случайны; время прихода на остров святых Зосимы и Савватия обозначено очень неопределенно).

Создание Соловецкого лагеря представлено как сотворение дьявольского антимира, кощунственной пародии на Божий мир. Первое деяние Бога в Книге Бытия – отделение земли от неба; так и страшный Архипелаг в книге Солженицына появляется, вырастает из моря.

Сама природа отворачивается от провозвестников «новой жизни»: после изгнания артели монахов-рыболовов «прекратились уловы: никто больше не мог той селёдки в море найти, как будто она совсем исчезла» (ч. 3, гл. 2) (Т. 2. С. 32).

Число частей «Архипелага…» соответствует дням творения в Библии. Частей, как и этих дней, семь; собственно, повествование о ГУЛаге завершается в шестой части – так и библейский мир был сотворен Богом за шесть дней, в седьмой же день Бог опочил от своих трудов. Предпоследняя глава шестой части повествует об освобождении и реабилитации автора, последняя – тоже седьмая – о судьбах бывших лагерников на «воле». Казалось бы, седьмая часть («Сталина нет») должна рассказывать о крушении ГУЛага. Но нет, «Правители меняются, а Архипелаг остаётся» (таково название второй главы этой части). Зловещий бог ГУЛага по-прежнему жив и силен. Сотворение и совершенствование лагерного мира прекратилось; но он не рухнул, не растаял, как морок. Он застыл в своей непоколебимости.

Архипелаг – это мир, сотворенный не Богом, а дьяволом, созданный из антиматерии лжи, не выносящий соприкосновения со словом правды: «Сколько моих предшественников не дописало, не дохранило, не доползло, не докарабкалось! – а мне это счастье выпало: в раствор железных полотен, перед тем как снова им захлопнуться, - просунуть первую горсточку правды.

И как вещество, объятое антивеществом, - она взорвалась тотчас же!» (ч. 7, гл. 1) (Т. 3. С. 469).

«Библейский» код в Архипелаге…» основан не только на рассказе Книги Бытия о сотворении мира. Вся кровавая утопия социализма представлена в солженицынской книге как грандиозная, чудовищная стройка. Мотив строительства проходит через весь текст произведения: рытье Беломорканала и канала Москва – Волга (ч. 3, гл. 3); добыча глины и изготовление кирпичей в новоиерусалимском лагере (ч. 3, гл. 6); строительство спецдома для советской номенклатуры на Калужской заставе (ч. 3 гл. 9); рассказ о многочисленных стройках и иных работах, выполненных заключенными ГУЛага, и список этих работ (ч. 3, гл. 22); наконец, символический эпизод строительства повествователем и другими экибастузскими узниками тюрьмы – БУРа (ч.5, гл. 3). Строительство БУРа напоминает не только о брюсовском стихотворении «Каменщик» (аллюзия на брюсовский текст открывает одноименное стихотворение Солженицына, входящее в состав этой главы), но и о воздвижении Вавилонской башни: «Мы кладём тюрьму выше. Мы уже сделали наддверные перемычки, мы уже замкнули сверху маленькие оконца, мы уже оставляем гнёзда для стропил» (ч. 5, гл. 3) (Т. 3. С. 80).

Солженицын подчеркивает вертикальное измерение воздвигаемой темницы. (Между прочим, к небу устремлен и дом на Калужской заставе, на строительстве которого тоже работал повествователь: этот дом – многоэтажный.) И экибастузский БУР, и элитарный дом – подобия Вавилонской башни, свидетельства богоборчества и великой гордыни «строителей нового общества», но также – и тщеты их нечестивых помыслов. А солженицынская книга – своеобразное подобие-символ той Книги, по которой будет Господь судить всех людей в конце времен. Знаменательно, что текст последней, седьмой части «Архипелага…» предварен эпиграфом из Апокалипсиса: «И не раскаялись они в убийствах своих…» (Откр. 9: 21) (Т. 3. С. 467). Семь глав, таким образом, соотнесены не только с семью днями творения, но и с семью печатями на этой таинственной и страшной Книге. Списки злодеяний власти и ее палачей и перечни невинных страдальцев у Солженицына – исчисление преступлений и мук, за которые воздаст Бог на Страшном Суде.

«Архипелаг…», как не раз замечали исследователи, произведение сложного жанрового состава. Это «энциклопедия советской каторги (исторический очерк, судьба отдельно взятого каторжника, этнография ГУЛага, моральная роль каторги хроника восстаний)»; это повествование одновременно хроникальное и автобиографическое; это «летопись советской каторги, одиссея различных и бесчисленных «потоков» ссыльных, энциклопедия лагерного мира, учебник этнографии для изучения «нации зэков» - Архипелаг мог бы стать только мемориалом, как «Яд Вашем» в Израиле, где выстроились в ряды два миллиона имен» (Нива Ж.. Солженицын. С. 90, 113, 183). Синтетический, полижанровый характер «Архиплага…» отмечает и М.Шнеерсон. Признавая жанровую уникальность книги, она приводит все же такие параллели, как «История государства Российского» Н.М.Карамзина, «Путешествие из Петербурга в Москву» А.Н.Радищева, «Записки из Мертвого дома» Ф.М.Достоевского, «Остров Сахалин» А.П.Чехова (Шнеерсон М. Александр Солженицын: Очерки творчества. Frankfurt a M., 1984. 73). «В «Архипелаге ГУЛаге» слились воедино разные литературные роды и жанры: новелла и легенда, стихотворение в прозе и бытовой очерк, сатира и проповедь, лирика и эпос <…>» (Там же. С. 80). Исследовательница проследила вариации авторского «голоса» на страницах «Архипелага…» и место и роль комического в книге (Там же. С. 98-100, 205-207 и др.).

Но ни Ж..Нива, ни М.Шнеерсон не проанализировали структуру книги как целого. (Ж..Нива ограничился замечанием о «рассказчике-посреднике» как о «связующем цементе» повествования [Нива Ж.. Солженицын. 183]). Некоторые самые общие замечания о построении «Архипелага…» высказаны М.Геллером: «Александр Солженицын пишет историю Архипелага, истории его обитателей, историю одного из его обитателей – свою собственную. <…> Три истории – три главных сюжета книги – идут параллельно, пересекаются, переплетаются, создавая небывалый документ ХХ века»; «»Архипелаг ГУЛаг» – история поисков Человека, ответ на вопрос: можно ли было остаться Человеком на Архипелаге и в обществе, его породившем?» (Геллер М.Я. Александр Солженицын (К 70-летию со дня рождения). London, 1989. С. 15-16, 30). «Архипелаг…», пишет М.Геллер, выстроен как нисхождение по кругам Ада: первый том – арест и следствие, второй том – лагерь, третий том каторга и ссылка)Там же С. 41, 59).

План солженицынской книги таков.

Первая часть – «Тюремная промышленность» – открывается главой, описывающей процедуру арестов. Обобщенная схема, «парадигма» арестов дополняется воспоминаниями повествователя о собственном опыте арестанта: так начинается автобиографическая линия. Вторая глава переводит повествование об арестах и приговорах в историческую ретроспективу: в ней рассказывается об основных «потоках» «врагов народа» – от первых послереволюционных лет до начала 1950-х годов. Третья глава посвящена процедуре следствия. И здесь, как и в первой главе, описание типичного набора следовательских приемов завершается рассказом об индивидуальном случае – о следствии над самим автором. Эта тема продолжена в четвертой главе. Пятая глава – очерк быта тюремной камеры; она также открывается обобщенным описанием впечатлений других узников, а завершается повествованием о том, что довелось увидеть и услышать на тюремных нарах автору этой книги.

Следующая глава, шестая, рассказывает о заключенных военных и послевоенных времен: о бывших военнопленных и о власовцах – о тех, с кем впервые автор познакомился в тюрьме. Седьмая глава описывает механизм объявления приговоров; на сей раз о случившемся с автором (о сообщении ему приговора) говорится прежде, чем о работе «судебной» машины в целом. Последние пять глав первой части изображают «совершенствование» советского репрессивного законодательства, рассказывают о политических процессах 1920-1930-х годов, об истории тюремного заключения этих лет.

Вторая часть – «Вечное движение» – посвящена лагерным этапам и пересылкам. Главы, описывающие распространенные, обычные примеры случающегося на этапах (первая и третья), чередуются с воспоминаниями автора о «своих» этапах и пересыльных тюрьмах (главы вторая и четвертая).

Третья часть – «Истребительно-трудовые» – очерк истории ГУЛага (главы первая – четвертая), переходящий в анализ-исследование разных сторон лагерного «быта», положения зэков и их охранников. Личные свидетельства повествователя здесь немногочисленны (они встречаются прежде всего в шестой, седьмой, в восемнадцатой главах – из двадцати двух).

Четвертая часть – «Душа и колючая проволока» - поиск ответа на вопрос: уродуют или возвышают человека страдания, испытанные в ГУЛаге, - и рассказ о судьбах нескольких лагерников (наиболее подробно – об Анне Петровне Скрипниковой и о Степане Васильевиче Лощилине).

Пятая часть – своеобразное «повторение» третьей, но как бы на новом витке: здесь тоже рассказывается о лагерях и о лагерном «быте» – но на этот раз об Особлагах, основанных после войны и предназначенных исключительно для «врагов народа». В этой части личные впечатления повествователя уже преобладают над сведениями, заимствованными из рассказов других зэков.

Итак, солженицынское повествование строится на чередовании двух линий – обобщающе-исторической и автобиографической. Рассказ о технологии арестов, открывающий книгу, - своеобразная экспозиция, утверждающая: жертвой этой машины может стать любой. В положении этого наивно-невинного «любого» оказывается вслед за тем автор- представитель неопределенно-огромного «Мы». Его индивидуальная судьба затем обрамляется описанием истории репрессий. Вынужденный задуматься над своей участью автор словно обращается к воспоминаниям о тех, кто ступил на эту дорогу смерти до него. Принцип чередования сохраняется и далее. Экскурс в технологию допросов и перевозок зэков предваряет ощущения автора; этот экскурс – как бы обобщение смутных рассказов, услышанных им накануне дней, когда допросы и этап стали частью его судьбы.

Последовательность «от общего к частному» (от технологии насилия к частному случаю повествователя) нарушается лишь однажды: в главе, посвященной объявлению приговоров. Описывая сначала не механику их сообщения, а ознакомление с собственным приговором, автор создает ощущение внезапности и абсурдности происходящего: развязка наступает неожиданно, и она никак не зависит от результатов следствия.

Солженицынское повествование освобождено от эгоцентричности: «Я» автора – лишь одно из многих, и не случайно рассказчиками у Солженицына являются не только автор, но и другие зэки, а рассказ одного из них, Георгия Тэнно, о своем побеге из лагеря составляет самостоятельную главу (т. 3, ч. 5, гл. 7 – «Белый котёнок (Рассказ Георгия Тэнно)»). Биографически реальный повествователь и персонаж «Архипелага…», Александр Солженицын, не наделен истинными правами и полномочиями автора: «Эту книгу непосильно было бы создать одному человеку. Кроме всего, что я вынес с Архипелага – шкурой своей, памятью, ухом и глазом, материал для этой книги дали мне в рассказах, воспоминаниях и письмах –[перечень 227 имён]» (Т. 1. С. 11).

Автор – наивный и изначально нравственно аморфный (в своей прежней, долагерной жизни), а затем проходящий через испытания и искушения ГУЛага и в них обретающий стойкость и верность правде, не тождествен обличающему и бестрепетному пророческому «Я», чей голос доносится со многих страниц книги. Это «Я» в некотором смысле надындивидуально, оно – воплощенная совесть, правдивое слово неубиенной русской литературы.

Чтение «Архипелага…» разворачивается в двух временных измерениях: в индивидуальном времени повествователя (от ареста до освобождения и даже чуть далее, в 1960-е годы) и в историческом времени (от основания ГУЛага до «наших дней» – до срока завершения книги). Два эти временных плана, естественно, накладываются друг на друга: лагерный уклад, казалось бы, исчерпывающе описан в третьей части, но затем он вновь изображается в пятой. Этот повтор понуждает вспомнить о безысходном кружении узника в темнице.

Читающий эту книгу должен реально пережить арест, следствие, приговор и лагерь как часть своей судьбы, как собственную участь. Опыт чтения и опыт страданий в неволе оказываются тождественными. А чтение солженицынской книги превращается в сакральное деяние, призванное превратить читающего из «постороннего» в того, кто наделен новым, высшим знанием и как бы сотворен заново, умер для Царства Лжи и родился для Царства Истины. «Архипелаг ГУЛаг» – подобие священного мифологического текста, инструмент этого «ритуала перехода».

Повествование в солженицынской книге – это одновременно и история умерщвления человеческой души, и история ее восстания из Ада, покаяния и возрождения. Солженицын «сводит читателя в реальный ад для того, чтобы в этом аду найти те новые живоносные силы, те зеленые ростки духовного обновления, которые возростая сметут <…> этот ад…» - писал протопресвитер Александр Шмеман (цит. по: Шнеерсон М. Александр Солженицын. С. 101). Симптомы, знаки такого возрождения – встреча повествователя с юношами Борисом Гаммеровым и Георгием Ингалом, глубоко верующими, гордыми своим приговором (т. 1, ч. 2, гл. 4); свидетельства мужества обреченных перед лицом палачей (т. 1, ч. 1, гл. 10 – инженеры Пальчинский, фон Мекк, Величко; т. 1, ч. 1, гл. 10 и 11 – председатель кадыйского райпо Василий Григорьевич Власов); размышления об «очищении мыслей с тюремными годами» и о «благословении тюрьме» (т. 2, ч. 4, гл. 1); история несгибаемой и чистой души – Анны Петровны Скрипниковой (т. 2, ч. 4, гл. 4); рассказы о беглецах и о лагерных восстаниях, о первых литературных опытах автора книги в лагере (т. 3, ч. 5). Так Правда вступает в поединок со Злом, и Слово прорывает немоту Лжи и Страха.

Параллельно мотиву возрождения разворачивается противоположный мотив – уничтожения слова, убиения в человеке человека. (Надругательство над словом – метонимия насилия над телом и душой.) Этот мотив выходит на поверхность текста многократно – в описании черного дыма и пепла от сожженных рукописей, нависшего над Лубянкой (т. 1, ч. 1, гл. 3); в перечне литерных статей – чудовищных аббревиатур, символе насилия не только над невинными людьми, но и над самим русским языком (ч. 1, гл. 7); в упоминании о советских писателях, воспевших рабский труд «каналоармейцев» (т. 2, ч. 3, гл. 3); в замене имени зэка номером – буквой и цифрами; в вымирании полных «алфавитов» заключенных: «28 букв, при каждой литере нумерация от единицы до тысячи» (ч. 5, гл. 1) (Т. 3. С. 12); в кощунстве над словом, в поругании слова – в обозначении Особых лагерей «фантастически-поэтическими» именами: Горный лагерь, Береговой лагерь, Озерный и Луговой лагерь (ч. 5, гл. 1) (Т. 3. С. 36)…

Эти два мотива антиномически соединены в «Архипелаге…»; они образуют смысловой контрапункт текста.

Антиномии – отличительная черта солженицынской поэтики. «Архипелаг ГУЛаг» – грандиозная контроверза, спор и диалог «голосов».

О диалоге, хоре голосов и «полифонии» у Солженицына (правда, преимущественно в произведениях беллетристических) писала М.Шнеерсон (Шнеерсон М. Александр Солженицын. С. 58, 79, 86); но антиномичность и «полифоничность» самого авторского «голоса» в «Архипелаге…» она не отметила. Как полифонический роман характеризует «В круге первом» В.Краснов . В.Живов находит полифоническую поэтику в «беллетристических главах» «Красного Колеса», относя на этом основании произведение к постмодернистским романам (Живов В.М. Как вращается «Красное Колесо» // Новый мир. 1992. № 3. С. 248-249). И отнесение «Красного Колеса» к постмодернистским текстам, и попытки рассматривать солженицынские произведения как полифонические в смысле, приданном этому слову М.М.Бахтиным представляются мне необоснованными. Но в определениях исследователей зафиксированы кардинальные признаки солженицынского повествования (ср. в этой связи о «Красном Колесе» также: Ранчин А. Летопись Александра Солженицына // Стрелец. 1995. № 1.). Сам Солженицын отрицает всеведение одного человека, способность одного сознания полно и глубоко постичь реальность. Свидетельство этому – высказывание о замысле «Красного Колеса»: «Главного героя не будет ни в коем случае – это и принцип мой: не может один человек, его взгляды, его отношение к делу, передать ход и смысл событий» (Солженицын А.И. Интервью на литературные темы с Н.А.Струве // Вестник Русского христианского движения. Париж, 1977. № 120. С. 143).

Мнения оппонентов-недоброжелателей – от безликого «историка-марксиста» до своры вохровцев – повествователь в «Архипелаге <…>» опровергает без труда. Но сама авторская оценка порой остается раздвоенной, внутренне противоречивой: «Прав был Лев Толстой, когда мечтал о посадке в тюрьму. С какого-то мгновенья этот гигант стал иссыхать. Тюрьма была, действительно, нужна ему, как ливень засухе.

Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там, считали своим долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я – достаточно там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно:

-- Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни!

(А из могил мне отвечают: - Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!)» (ч. 4, гл. 1) (Т. 2. С. 571).

Не только мертвецы отвергают авторское благословение тюрьме. Чуть раньше, в другом месте, сам повествователь скажет: «Только сам став крепостным, русский образованный человек мог теперь <…> писать крепостного мужика изнутри.Но теперь не стало у него карандаша, бумаги, времени и мягких пальцев. Но теперь надзиратели трясли его вещи, заглядывали ему в пищеварительный вход и выход, а оперчекисты – в глаза…Опыт верхнего и нижнего слоев слились – но носители слившегося опыта умерли…Так невиданная философия и литература ещё при рождении погреблись под чугунной коркой Архипелага» (ч. 3, гл. 18) (Т. 2. С. 451).

Эта тюрьма, возможно, и могла бы оживить «иссыхающий гений» Льва Толстого, но скорее всего отняла бы у него жизнь.

Односторонняя, абсолютная и безапелляционная уверенность в собственной правоте, наверное, осознается Солженицыным как печать Смерти, небытия, как язва тлетворного «единственно верного учения».

Разнообразие, разноречивость в повествовании лучше отражают реальность, чем одномерный, плоскостный чертеж. В «Архипелаге ГУЛаге» прослеживаются формы (дискурсы) исповеди (покаяние повествователя в своих грехах, обретение нового смысла жизни, заставляющие вспомнить о первом образце жанра, каким является «Исповедь» Августина), жития (путь повествователя от греха к Правде, судьба Анны Петровны Скрипниковой), большого эпоса («гомеровский» код), мартиролога (истории убиенных зэков), авантюрного повествования (рассказы о побегах, и прежде всего глава «Белый котёнок»), исторического очерка о ГУЛаге и отчасти пародического этнографического исследования (глава «Зэки как нация»).

Авторская позиция, взгляд на мир формируются в «Архипелаге…» именно благодаря сочетанию, соприкосновению и взаимоналожению точек зрения, принципов ви дения, присущих этим различным дискурсам. Сам Солженицын сказал о природе своей книги так: «Художественное исследование – это такое использование фактического (не преображённого) жизненного материала, чтобы из отдельных фактов, фрагментов, соединённых однако возможностями художника, - общая мысль выступала бы с полной доказательностью, никак не слабей, чем в исследовании научном» (Солженицын А.И. Интервью на литературные темы с Н.А.Струве // Вестник Русского христианского движения. Париж, 1977. № 120. С. 135). Не логически однозначная мысль, а интуиция художника способна проникнуть в толщу Истории, убежден создатель книги: «<…> Художественное исследование, как и вообще художественный метод познания действительности, дает возможности, которых не может дать наука. Известно, что интуиция <…> проникает в действительность, как тоннель в гору. В литературе так всегда и было. Когда я работал над «Архипелагом ГУЛагом», именно этот принцип послужил мне основанием для возведения здания там, где не смогла бы этого сделать наука» (Солженицын А.И. Из пресс-конференции А.И.Солженицына корреспондентам мадридских газет (20 марта 1976 г., Мадрид) // Континент. 1977. № 11. Приложения. С. 20).


© Все права защищены

Стремление свести к минимуму вымысел и художественно осмыслить саму реальность приводит в эпосе Солженицына к трансформации традиционных жанровых форм. “Красное Колесо” уже не роман, а “повествованье в отмеренных сроках” - такое жанровое определение дает писатель своему произведению. “Архипелаг ГУЛАГ” тоже нельзя назвать романом - это, скорее, совершенно особый жанр художественной документалистики, основным источником которой является память Автора и людей, прошедших ГУЛАГ и пожелавших вспомнить о нем и рассказать Автору о своих воспоминаниях. В определенном смысле это произведение во многом основано на национальной памяти XX столетия, включающей в себя и страшную память о палачах и жертвах. Поэтому “Архипелаг ГУЛАГ” писатель воспринимает не как свой личный труд - “эту книгу непосильно было бы создать одному человеку”, а как “общий дружный памятник всем замученным и убиенным”. Автор лишь надеется, что, “став доверенным многих поздних рассказов и писем”, сумеет поведать правду об Архипелаге, прося прощения у тех, кому не хватило жизни об этом рассказать, что он “не все увидел, не все вспомнил, не обо всем догадался”. Эта же мысль выражена в Нобелевской лекции: поднимаясь на кафедру, которая предоставляется далеко не всякому писателю и только раз в жизни, Солженицын размышляет о погибших в ГУЛАГе: “И мне сегодня, сопровожденному тенями павших, и со склоненной головой пропуская вперед себя на это место других, достойных ранее, мне сегодня - как угадать и выразить, что хотели бы сказать они?” (Публицистика, т. 1, с. 11).

Жанр “художественного исследования” предполагает совмещение в авторском подходе к материалу действительности позиций ученого и писателя. Говоря о том, что путь рационального, научно-исторического исследования такого явления советской действительности, как Архипелаг ГУЛАГ, ему был попросту недоступен, Солженицын размышляет о преимуществах художественного исследования над исследованием научным: «Художественное исследование, как и вообще художественный метод познания действительности, дает возможности, которых не может дать наука. Известно, что интуиция обеспечивает так называемый “тоннельный эффект”, другими словами, интуиция проникает в действительность, как тоннель в гору. В литературе так всегда было. Когда я работал над “Архипелагом ГУЛАГ”, именно этот принцип послужил мне основанием для возведения здания там, где не смогла бы этого сделать наука. Я собрал существующие документы. Обследовал свидетельства двухсот двадцати семи человек. К этому нужно прибавить мой собственный опыт в концентрационных лагерях и опыт моих товарищей и друзей, с которыми я был в заключении. Там, где науке недостает статистических данных, таблиц и документов, художественный метод позволяет сделать обобщение на основе частных случаев. С этой точки зрения художественное исследование не только не подменяет собой научного, но и превосходит его по своим возможностям».

“Архипелаг ГУЛАГ” композиционно построен не по романическому принципу, но по принципу научного исследования. Его три тома и семь частей посвящены разным островам Архипелага и разным периодам его истории. Именно как исследователь Солженицын описывает технологию ареста, следствия, различные ситуации и варианты, возможные здесь, развитие “законодательной базы”, рассказывает, называя имена лично знакомых людей или же тех, чьи истории слышал, как именно, с каким артистизмом арестовывали, как дознавались мнимой вины. Достаточно посмотреть лишь названия глав и частей, чтобы увидеть объем и исследовательскую скрупулезность книги: “Тюремная промышленность”, “Вечное движение”, “Истребительно-трудовые”, “Душа и колючая проволока”, “Каторга”...

Иную композиционную форму диктует писателю замысел “Красного Колеса”. Это книга об исторических, переломных моментах русской истории. «В математике есть такое понятие узловых точек: для того чтобы вычерчивать кривую, не надо обязательно все точки ее находить, надо найти только особые точки изломов, повторов и поворотов, где кривая сама себя снова пересекает, вот это и есть узловые точки. И когда эти точки поставлены, то вид кривой уже ясен. И вот я сосредоточился на Узлах, на коротких промежутках, никогда не больше трех недель, иногда две недели, десять дней. Вот “Август”, например, - это одиннадцать дней всего. А в промежутке между Узлами ничего не даю. Я получаю только точки, которые в восприятии читателя соединятся потом в кривую. “Август Четырнадцатого” - как раз такая первая точка, первый Узел» (Публицистика, т. 3, с. 194). Вторым Узлом стал “Октябрь Шестнадцатого”, третьим - “Март Семнадцатого”, четвертым - “Апрель Семнадцатого”.

Идея документальности, прямого использования исторического документа становится в “Красном Колесе” одним из элементов композиционной структуры. Принцип работы с документом определяет сам Солженицын. Это “газетные монтажи”, когда автор то переводит газетную статью того времени в диалог персонажей, то вводит документы в текст произведения. Обзорные главы, выделенные иногда в тексте эпопеи, посвящены или историческим событиям, обзорам военных действий, - чтобы человек не потерялся, как скажет сам автор, - или его героям, конкретным историческим деятелям, Столыпину, например. Петитом в обзорных главах дается история некоторых партий. Применяются и “чисто фрагментарные главы”, состоящие из кратких описаний реальных событий. Ho одной из самых интересных находок писателя является “киноэкран”. “Мои сценарные главы, экранные, так сделаны, что просто можно или снимать, или видеть, без экрана. Это самое настоящее кино, но написанное на бумаге. Я его применяю в тех местах, где уж очень ярко и не хочется обременять лишними деталями, если начнешь писать это простой прозой, будет нужно собрать и передать автору больше информации ненужной, а вот если картинку показать - все передает!” (Публицистика, т. 2, с. 223).

Символический смысл названия эпопеи тоже передается, в частности, и с помощью такого “экрана”. Несколько раз в эпопее появляется широкий образ-символ катящегося горящего красного колеса, подминающего и сжигающего все на своем пути. Это круг горящих мельничных крыльев, крутящихся в полном безветрии, и катится по воздуху огненное колесо; красное разгонистое колесо паровоза появится в размышлениях Ленина, когда он будет, стоя на краковском вокзале, думать о том, как заставить это колесо войны крутиться в противоположную сторону; это будет горящее колесо, отскочившее у лазаретной коляски:

“КОЛЕСО! - катится, озаренное пожаром!

самостийное!

неудержимое!

все давящее! <...>

Катится колесо, окрашенное пожаром!

Радостным пожаром!!

Багряное колесо!!”

Таким багряным горящим колесом прошлись по русской истории две войны, две революции, приведшие к национальной трагедии.

В огромном круге действующих лиц, исторических и вымышленных, Солженицыну удается показать несовместимые, казалось бы, уровни русской жизни тех лет. Если реальные исторические лица нужны для того, чтобы показать вершинные проявления исторического процесса, то выдуманные персонажи - лица прежде всего частные, но в их-то среде виден другой уровень истории, частный, бытовой, но значимый отнюдь не меньше.

Среди героев русской истории генерал Самсонов и министр Столыпин выявляют зримо две грани русского национального характера. В “Теленке” Солженицын проведет удивительную параллель между Самсоновым и Твардовским. Сцена прощания генерала со своей армией, его бессилие, беспомощность совпали в авторском сознании с прощанием Твардовского с редакцией “Нового мира” - в самый момент изгнания его из журнала. “Мне рассказали об этой сцене в тех днях, когда я готовился описывать прощание Самсонова с войсками - и сходство этих сцен, а сразу и сильное сходство характеров открылось мне! - тот же психологический и национальный тип, то же внутреннее величие, крупность, чистота - и практическая беспомощность, и непоспеванье за веком. Еще и - аристократичность, естественная в Самсонове, противоречивая в Твардовском. Стал я себе объяснять Самсонова через Твардовского и наоборот - и лучше понял каждого из них” (“Бодался теленок с дубом”, с. 303). И конец обоих трагичен - самоубийство Самсонова и скорая смерть Твардовского...

Столыпин, его убийца провокатор Богров, Николай II, Гучков, Шульгин, Ленин, большевик Шляпников, Деникин - практически любая политическая и общественная фигура, хоть сколько-нибудь заметная в русской жизни той эпохи, оказывается в панораме, созданной писателем.

Эпос Солженицына охватывает все трагические повороты русской истории - с 1899 г., которым открывается “Красное Колесо”, через Четырнадцатый, через Семнадцатый годы - к эпохе ГУЛАГа, к постижению русского народного характера, как он сложился, перейдя сквозь все исторические катаклизмы, к середине века. Cтоль широкий предмет изображения и обусловил синкретическую природу созданного писателем художественного мира: он легко и свободно включает в себя, не отторгая, жанры исторического документа, научной монографии историка, пафос публициста, размышления философа, исследования социолога, наблюдения психолога.

О роли поэта и назначении поэзии в жизни рассуждали практически все крупные писатели. Русская литература всегда была тесно связана с общественным движением и обсуждала самые актуальные проблемы той или иной эпохи. Тема поэта и поэзии занимает важное место в творчестве В. Маяковского. Автор призывал подходить к явлениям искусства с позиции общественной значимости. Он считал, что каждый художник должен нести народу прежде всего правду.

Во вступлении к поэме «Во весь голос», которая так и не была окончена, В. Маяковский заявляет о том, что хочет рассказать о времени и о себе. Лирический герой и автор буквально сливаются в единое поэтическое «я» - центральный образ во вступлении. В. Маяковского часто упрекали в эгоцентризме, в том, что его лирический герой воспринимает себя как центральную точку, вокруг которой вращается и мир, и космос, и вся вселенная. Поэт же, наоборот, воспринимал себя «революцией мобилизованным и призванным».,

В произведении содержится скрытая полемика с С. Есениным, всей силой своего поэтического таланта воспевшего неповторимые пейзажи, а также создавшего большой пласт любовной лирики, которую В. Маяковский иронично называет «амурно-игривой охотой».

Кто стихами льет из лейки,

кто кропит,

набравши в рот -

кудреватые Митрейки,

мудреватые Кудрейки -

кто их, к черту, разберет!

Сам ритм стиха в этом отрывке убыстряется, чтобы показать, как тематически мелка и ритмически однообразна подобная поэзия. В двадцатые годы действительно существовали поэты К.Н. Митрейкин и А.А. Кудрейко, принадлежащие к литературной группировке конструктивистов. Сейчас они неизвестны читателю. Этот факт лишний раз подчеркивает справедливость критики В. Маяковского. Но возможно, что забвению как раз и способствовала столь уничтожающая и оглушительная критика.

Важно, что поэт в произведении В. Маяковского не ищет личной выгоды от своего нелегкого ремесла.

Для В. Маяковского на первом месте стоит идея гражданского и общественного долга. Он восклицает:

Я к вам приду

в коммунистическое далеко

не так

как песенно-есененный провитязь.

Мой стих дойдет

через хребты веков

и через головы

поэтов и правительств.

Поверхностно было бы видеть в этих строках манию величия. Цель поэта не самоутвердиться, а донести свои убеждения. Именно поэтому он стремится писать.громче, плакатнее, рельефнее. Именно таким масштабным, размашистым, укрупненным, по мнению автора, должен быть стих, который будут знать и помнить потомки через столетия.

В. Маяковский гневно клеймит поэзию-однодневку, награждая ее рядом красноречивых сравнений («как стершийся пятак», «как свет умерших звезд»). Для поэта стихотворение - важнейший труд. Новизна его столь же значима и прогрессивна, как, например, водопровод:

Мой стих

трудом

громаду лет прорвет

и явится

весомо,

грубо,

зримо,

как в наши дни

вошел водопровод,

сработанный

еще рабами Рима.

Наречия «весомо», «грубо», «зримо» здесь словно усиливают друг друга, характеризуя стиль настоящего талантливого произведения. Известно, что критики частенько упрекали самого Владимира Маяковского в излишней грубости и эгоцентризме. Действительно, в данном произведении вынесенное в начало строки местоимение «я» звучит величественно и торжественно. Однако это поэтическое «я» несколько шире авторского. Под ним правильнее понимать не конкретного человека»та творческого художника вообще. Что касается грубой лексики, то эти упреки представляются более справедливыми. И хотя бранные" словечки, несомненно, привносят в произведение яркие, запоминающиеся краски, они одновременно и снижают эстетическое качество поэтического текста. В связи с этим данным прием трудно оправдать в художественном смысле. В современной поэзии стало модным включение в текст стиха откровенной брани, но это качество как раз не способствует увеличению жизненной силы произведения, а лишь сужает круг поклонников того или иного автора.

Прием, призванный шокировать читателя, называется эпатажем. В. Маяковский любил и часто применял его. Возможно, поработав над поэмой чуть больше, автор и отказался бы от откровенно бранной лексики, но в существующем варианте она занимает хоть и небольшое, но ключевое по местоположению в произведении место своих идей и своего поэтического голоса: иными словами, накричаться вдоволь, чтобы быть, наконец, услышанным и признанным.

Стихотворения В. Маяковского создавались, чтобы защищать одно и ниспровергать другое. Его философское мировоззрение включало ряд утопических черт. Поэт верил в идею создания идеального будущего и оценивал прошлое и настоящее с позиций этого будущего. При этом В. Маяковский соглашался с мыслью о том, что величие цели оправдывает средства.

В. Маяковский сравнивает поэзию с непримиримой борьбой, с грозным оружием. Ему помогает в этом ряд выразительных метафор, связанных с военными реалиями («страниц войска», «строчечный фронт», «кавалерия острот», «рифм пики»). Поэт считает, что злободневные в его историческую эпоху произведения переживут века и будут актуальны и для благодарных потомков, рассказывая им о мятежной эпохе начала XX века. Ведь именно для тех, кто будет жить в новом, справедливом обществе будущего, претерпевают все лишения и трудности борцы за победу социализма.

Поэма Маяковского «Во весь голос» была написана автором в стихотворной форме. При великом сожалении, поэма не была издана, поэтому читатели не были удостоены возможности ознакомиться с ней. Писалась поэма еще в 30-х годах, которая была выставлена как экспонат на выставке двадцатилетнего творчества Маяковского. По словам Маяковского, первые строки поэмы написаны как отображение сути работы поэта, которые стали стартом в творческой работе автора. Замыслом написания «Во весь голос» был взгляд на самого себя с будущего: «Уважаемые товарищи потомки! Наших дней изучая потемки».

С этих строк сразу понятно, что поэт пишет их для будущего поколения, а так же рассказывает о себе. Но Маяковский так же пишет строки, просто предаваясь поэзии, но немного шутя над бабой, сажавшей сад: «Засадила садик мило, дочка, дачка, водь и гладь, сама буду поливать».

Своими стихами поэт серьёзно боролся за коммунистическое дело, ни боясь не правительства, ни тайных организаций. Строчками со стихов он просто пронзал душу Советского народа: «Парадом развернув моих страниц войска. Стихи стоят свинцово-тяжело».

Во время революции все очень быстро менялось. Это означало, что Маяковский должен войти в этот темп, присоединиться к народу, и вместе с ним переустроить мир на новое, социалистическое направление. Своей поэзией он двигался вперед, при этот задавал это движение и для остальных. Признать эту поэзию означало сделать свои намеренья реальными, шаг за шагом стремясь к светлому, прекрасному будущему.

Этими строками поэт закончил свой стих «Во весь голос»: «я подыму, как большевистский партбилет, все сто томов моих партийных книжек». Его стихи заставляли задуматься о многом. Они пробуждали народ действовать, к чему, по своему замыслу, поэт и стремился.