Осознанное оскотинивание — фанфик по фэндому «Достоевский Федор «Преступление и наказание. “Униженные и оскорбленные” в романе “Преступление и наказание” Ф. М. Достоевского

Роман “Преступление и наказание” – одно из лучших произведений Достоевского. Это роман о России, пережившей эпоху глубочайших социальных сдвигов и нравственных потрясений, эпоху “разложения”, роман о герое, вместившем в грудь свою – так, что “разорвется грудь от муки” – все страдания боли, раны времени.
Еще А. С. Пушкин раскрыл зависимость чувств, психологии и речи героев от обстоятельств жизни. Человек думает, поступает, говорит в соответствии с его воспитанием, условиями жизни, с господствующими в них социальными и экономическими связями.
В романе Достоевского перед нами встает образ “маленького человека”, Петербург с его людьми, улицами, площадями. Это город социальных контрастов. Беспорядочным представляется городской пейзаж в романе: “На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль, и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу…”
Покидая шумные, грязные улицы, писатель ведет нас в дома, где живут его герои, “бедные люди”. Обычно это доходные дома, типичные для капиталистического Петербурга. Мы входим в “грязные и вонючие” дворы-колодцы, поднимаемся по темным лестницам. Вот одна из них – “узенькая, крутая и вся в помоях. Все кухни всех квартир во всех четырех этажах отворялись на эту лестницу и стояли так почти целый день, оттого была страшная духота”. А комнаты? Они рисуются обычно в полумраке, “слабо освещенные косыми лучами заходящего солнца или тускло мерцающим огарком свечи… были лишены детства”. Нечего было есть, приходилось но-сить “худенькую и разорванную всюду рубашку”, спать на полу. О детях с тоской говорит и Раскольников: “Неужели не видала ты здесь, по углам, детей, которых матери милостыню высылают просить? Я узнавал, где живут эти матери и в какой обстановке. Там детям нельзя оставаться детьми. Там семилетний развратен и вор”.
Безысходное горе “маленького человека” мы видим в романе буквально на каждой странице. Герои Достоевского попадают в такие жизненные тупики, из которых есть только один выход – смерть.
“Понимаете ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти?” – в тоске восклицает Мармеладов. Пьяный, опустившийся, он не утратил чувства болезненной любви и жалости к своей несчастной семье. Но спасти ее он не в состоянии. Рассказывая о себе, о жене, о детях, Мармеладов употребляет высокие, торжественные слова. Этот опустившийся чиновник словно хочет, чтобы его не только жалели, но и уважали. Но не находит сострадания погибающий человек, безгранично одинокий в своем горе. Погибает Мармеладов под колесами щегольской коляски. Его жена Катерина Ивановна умирает в страшной нищете, ее предсмертный крик: “Заездили клячу!” – всему окружающему жестокому миру.
Соня Мармеладова, жалея своего отца и мачеху, своих младших сестер и братишек, стала жертвой развратника. Соня отдает все, но ведь гибнет Мармеладов, умирает Катерина Ивановна, погибли бы дети, не подвернись тут “благодетель” Свидригайлов. Соня спасает Раскольникова, вносит свет, восстанавливает души, поддерживает падших на грани их окончательного падения. Она не развращена душевно, тяжело страдающая, она ищет себе утешения – в религии. Соня Мармеладова – это человек будущего, в своей полной, ничем не искаженной красоте, даже и невозможной в современном мире, – цель не непосредственных, а отдаленных исканий человечества.
Под низким потолком нищенской конуры в уме холодного человека, студента Родиона Раскольникова, родилась чудовищная теория, толкнувшая его на преступление. Он упорно думает о бедах несправедливо устроенного общества. Раскольников приходит к мысли, что человечество делится на два раз ряда: на людей “обыкновенных”, составляющих большинство и вынужденных подчиняться силе, и на людей “необыкновенных”, которые навязывают большинству свою волю, не останавливаясь даже перед преступлением. Стремления Раскольникова глубоко человечны: он думает о том, как можно избавить людей от невыносимых страданий. Но его идея об исконном, естественном разделении людей на “тварь дрожащую” и “имеющих право” властвовать антигуманистична, она может служить лишь беззаконию и произволу. Раскольников понимает, что можно в одиночку проложить путь ко всеобщему счастью, так как убежден, что воля и разум “сильной личности”, “героя” могут осчастливить “толпу”.
Сестра Раскольникова, Дуня, как и Соня, готова пожертвовать своей красотой и молодостью ради горячо любимого брата – продать себя, выйдя замуж за преуспевающего дельца Лужина, чтобы иметь возможность помогать Родиону. Но ближе познакомившись с Лужиным, она понимает, что он восхваляет перед ней эгоизм и расчетливость как принципы жизни, ведущие к карьере и выгоде. И Дуня выгоняет жениха. Она не пошла по пути Сони, ее доброта, твердость воли, гордость не сломлены крайней нуждой. Она чиста.
Мать Родиона – бедная женщина. Всю жизнь она надрывает себя на работе, за которую платят гроши. Она всеми силами старается помочь своему сыну окончить университет, чтобы он всю свою жизнь не гнул спину, как это делает она.
Петербург в романе – не только город “униженных и оскорбленных”, но и город людей сытых, “деловых”, владык жизни – мелких и крупных хищников, занимающихся темными делами. Это Луиза Ивановна, Алена Ивановна, Дарья Францевна и другие.
Тип крупного дельца, ловкого хищника воплощен в образе Лужина. Достоевский с нескрываемой иронией и неприязнью рисует этого немолодого господина, “чопорного, осанистого, с осторожною и брезгливою физиономией”.
Особое место в романе занимает Свидригайлов. Это безнравственный, циничный человек. Темный мир петербургских притонов, а затем неожиданно пришедшее богатство, власть над крепостными душами – все это развратило его. Однако в душе этого человека под тяжестью пороков еще теплится искра доброты. В отличие от Лужина и ему подобных Свидригайлов – фигура не только отталкивающая, но и трагичная.
И все же, несмотря на тяжелый мрак, окутывающий нарисованную Достоевским в романе картину человеческого бытия, мы видим просвет в этом мраке, мы верим в нравственную силу, мужество, решимость героев найти путь и средства истинного служения людям – ведь они были и остаются “людьми”. И потому, в конце концов, со светлым чувством закрываем мы эту книгу – одно из высочайших творений человеческого гения.

(Пока оценок нет)


Другие сочинения:

  1. Каждое произведение ценно прежде всего тем, как оно отвечает на важнейшие вопросы современности. Роман Достоевского “Преступление и наказание” – одно из выдающихся произведений мировой литературы, это “энциклопедия жизни России 60-х годов”, книга великой скорби, раскрывающая бесчеловечность буржуазно-крепостнического общества. Поиски выхода Read More ......
  2. Федор Михайлович Достоевский вошел в историю русской литературы как гениальный художник, гуманист, исследователь человеческих душ. В тысяча восемьсот шестьдесят шестом году он закончил работу над социально-психологическим романом “Преступление и наказание”, в котором со всей полнотой раскрыл бесчеловечность буржуазно-крепостнического строя. Действие Read More ......
  3. В романе “Преступление и наказание” Идея жертвенности” это – Соня Мармеладова и ее мачеха, Катерина Ивановна, Дуня, сестра Родиона Раскольникова, и сам Раскольников, несмотря на затмившую его разум идею. Достоевский осуждает теорию Раскольникова, приведшую героя к преступлению, но искренне симпатизирует Read More ......
  4. Роман Федора Михайловича Достоевского “Преступление и наказание – одно из самых сложных произведений русской литературы, в котором автор рассказал об истории гибели души главного героя после совершения им преступления, об отчуждении Родиона Раскольникова от всего мира, от самых близких ему Read More ......
  5. Роман Ф. М. Достоевского-это “психологический отчет одного преступления”,преступления, которое совершил бедный студент Радион Раскольников, убивший старухупроцентщицу. Однако в романе речь идет о необычном уголовном преступлении. Это, если так можно выразиться, идеологическое преступление, а исполнитель его – преступник-мыслитель, убийца-философ. Он убил Read More ......
  6. Смерть Мармеладова, “отставного титулярного советника”, описывается в седьмой главе второй части романа “Преступление и наказание”. Главные участники эпизода – сам Мармеладов, его жена Катерина Ивановна, дети, Родион Раскольников. Кроме того, здесь учавствует немало и второстепенных персонажей, таких, как доктор, священник, Read More ......
  7. Достоевского, по его собственному признанию, волновала судьба “девяти десятых человечества”, нравственно униженных, социально обездоленных в условиях современного ему буржуазного строя. Роман “Преступление и наказание” – это роман, воспроизводящий картины социальных страданий городской бедноты.-Крайняя нищета характеризуется тем, что “идти больше некуда”. Read More ......
  8. Федор Михайлович Достоевский вошел в историю русской и мировой литературы как гениальный гуманист и исследователь человеческой души. В духовной жизни человека своей эпохи Достоевский увидел отображение глубинных процессов исторического развития общества. С ноткой трагизма изобразил писатель, как калечит души людей Read More ......
“Униженные и оскорбленные” в романе “Преступление и наказание” Ф. М. Достоевского Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хоть бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной. Хозяин заведения был в другой комнате, но часто входил в главную, спускаясь в нее откуда-то по ступенькам, причем прежде всего выказывались его щегольские смазные сапоги с большими красными отворотами. Он был в поддевке и в страшно засаленном черном атласном жилете, без галстука, а всё лицо его было как будто смазано маслом, точно железный замок. За застойкой находился мальчишка лет четырнадцати, и был другой мальчишка моложе, который подавал, если что спрашивали. Стояли крошеные огурцы, черные сухари и резанная кусочками рыба; всё это очень дурно пахло. Было душно, так что было даже нестерпимо сидеть, и всё до того было пропитано винным запахом, что, кажется, от одного этого воздуха можно было в пять минут сделаться пьяным. Бывают иные встречи, совершенно даже с незнакомыми нам людьми, которыми мы начинаем интересоваться с первого взгляда, как-то вдруг, внезапно, прежде чем скажем слово. Такое точно впечатление произвел на Раскольникова тот гость, который сидел поодаль и походил на отставного чиновника. Молодой человек несколько раз припоминал потом это первое впечатление и даже приписывал его предчувствию. Он беспрерывно взглядывал на чиновника, конечно, и потому еще, что и сам тот упорно смотрел на него, и видно было, что тому очень хотелось начать разговор. На остальных же, бывших в распивочной, не исключая и хозяина, чиновник смотрел как-то привычно и даже со скукой, а вместе с тем и с оттенком некоторого высокомерного пренебрежения, как бы на людей низшего положения и развития, с которыми нечего ему говорить. Это был человек лет уже за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с большою лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки. Но что-то было в нем очень странное; во взгляде его светилась как будто даже восторженность, — пожалуй, был и смысл и ум, — но в то же время мелькало как будто и безумие. Одет он был в старый, совершенно оборванный черный фрак, с осыпавшимися пуговицами. Одна только еще держалась кое-как, и на нее-то он и застегивался, видимо желая не удаляться приличий. Из-под нанкового жилета торчала манишка, вся скомканная, запачканная и залитая. Лицо было выбрито, по-чиновничьи, но давно уже, так что уже густо начала выступать сизая щетина. Да и в ухватках его действительно было что-то солидно-чиновничье. Но он был в беспокойстве, ерошил волосы и подпирал иногда, в тоске, обеими руками голову, положа продранные локти на залитый и липкий стол. Наконец он прямо посмотрел на Раскольникова и громко и твердо проговорил: — А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? Ибо хотя вы и не в значительном виде, но опытность моя отличает в вас человека образованного и к напитку непривычного. Сам всегда уважал образованность, соединенную с сердечными чувствами, и, кроме того, состою титулярным советником. Мармеладов — такая фамилия; титулярный советник. Осмелюсь узнать, служить изволили? — Нет, учусь... — отвечал молодой человек, отчасти удивленный и особенным витиеватым тоном речи, и тем, что так прямо, в упор, обратились к нему. Несмотря на недавнее мгновенное желание хотя какого бы ни было сообщества с людьми, он при первом, действительно обращенном к нему слове вдруг ощутил свое обычное неприятное и раздражительное чувство отвращения ко всякому чужому лицу, касавшемуся или хотевшему только прикоснуться к его личности. — Студент, стало быть, или бывший студент! — вскричал чиновник, — так я и думал! Опыт, милостивый государь, неоднократный опыт! — и в знак похвальбы он приложил палец ко лбу. — Были студентом или происходили ученую часть! А позвольте... — Он привстал, покачнулся, захватил свою посудинку, стаканчик, и подсел к молодому человеку, несколько от него наискось. Он был хмелен, но говорил речисто и бойко, изредка только местами сбиваясь немного и затягивая речь. С какою-то даже жадностию накинулся он на Раскольникова, точно целый месяц тоже ни с кем не говорил. — Милостивый государь, — начал он почти с торжественностию, — бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета — порок-с. В бедности вы еще сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в нищете я первый сам готов оскорблять себя. И отсюда питейное! Милостивый государь, месяц назад тому супругу мою избил господин Лебезятников, а супруга моя не то что я! Понимаете-с? Позвольте еще вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволили вы ночевать на Неве, на сенных барках? — Нет, не случалось, — отвечал Раскольников. — Это что такое? — Ну-с, а я оттуда, и уже пятую ночь-с... Он налил стаканчик, выпил и задумался. Действительно, на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно было, что он пять дней не раздевался и не умывался. Особенно руки были грязны, жирные, красные, с черными ногтями. Его разговор, казалось, возбудил общее, хотя и ленивое внимание. Мальчишки за стойкой стали хихикать. Хозяин, кажется, нарочно сошел из верхней комнаты, чтобы послушать «забавника», и сел поодаль, лениво, но важно позевывая. Очевидно, Мармеладов был здесь давно известен. Да и наклонность к витиеватой речи приобрел, вероятно, вследствие привычки к частым кабачным разговорам с различными незнакомцами. Эта привычка обращается у иных пьющих в потребность, и преимущественно у тех из них, с которыми дома обходятся строго и которыми помыкают. Оттого-то в пьющей компании они и стараются всегда как будто выхлопотать себе оправдание, а если можно, то даже и уважение. — Забавник! — громко проговорил хозяин. — А для ча не работаешь, для ча не служите, коли чиновник? — Для чего я не служу, милостивый государь, — подхватил Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову, как будто это он ему задал вопрос, — для чего не служу? А разве сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда господин Лебезятников, тому месяц назад, супругу мою собственноручно избил, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой человек, случалось вам... гм... ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно? — Случалось... то есть как безнадежно? — То есть безнадежно вполне-с, заранее зная, что из сего ничего не выйдет. Вот вы знаете, например, заранее и досконально, что сей человек, сей благонамереннейший и наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не даст, ибо зачем, спрошу я, он даст? Ведь он знает же, что я не отдам. Из сострадания? Но господин Лебезятников, следящий за новыми мыслями, объяснял намедни, что сострадание в наше время даже наукой воспрещено и что так уже делается в Англии, где политическая экономия. Зачем же, спрошу я, он даст? И вот, зная вперед, что не даст, вы все-таки отправляетесь в путь и... — Для чего же ходить? — прибавил Раскольников. — А коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти! Когда единородная дочь моя в первый раз по желтому билету пошла, и я тоже тогда пошел... (ибо дочь моя по желтому билету живет-с...) — прибавил он в скобках, с некоторым беспокойством смотря на молодого человека. — Ничего, милостивый государь, ничего! — поспешил он тотчас же, и по-видимому спокойно, заявить, когда фыркнули оба мальчишки за стойкой и улыбнулся сам хозяин. — Ничего-с! Сим покиванием глав не смущаюсь, ибо уже всем всё известно и всё тайное становится явным; и не с презрением, а со смирением к сему отношусь. Пусть! пусть! «Се человек!» Позвольте, молодой человек: можете ли вы... Но нет, изъяснить сильнее и изобразительнее: не можете ли вы, а осмелитесь ли вы, взирая в сей час на меня, сказать утвердительно, что я не свинья? Молодой человек не отвечал ни слова. — Ну-с, — продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на этот раз достоинством переждав опять последовавшее в комнате хихикание. — Ну-с, я пусть свинья, а она дама! Я звериный образ имею, а Катерина Ивановна, супруга моя, — особа образованная и урожденная штаб-офицерская дочь. Пусть, пусть я подлец, она же и сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена. А между тем... о, если б она пожалела меня! Милостивый государь, милостивый государь, ведь надобно же, чтоб у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели! А Катерина Ивановна дама хотя и великодушная, но несправедливая... И хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже, что если б она хотя один раз... Но нет! нет! всё сие втуне, и нечего говорить! нечего говорить!.. ибо и не один раз уже бывало желаемое, и не один уже раз жалели меня, но... такова уже черта моя, а я прирожденный скот! — Еще бы! — заметил, зевая, хозяин. Мармеладов решительно стукнул кулаком по столу. — Такова уж черта моя! Знаете ли, знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки ее пропил? Не башмаки-с, ибо это хотя сколько-нибудь походило бы на порядок вещей, а чулки, чулки ее пропил-с! Косыночку ее из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю, ее собственную, не мою; а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна в работе с утра до ночи, скребет и моет и детей обмывает, ибо к чистоте с измалетства привыкла, а с грудью слабою и к чахотке наклонною, и я это чувствую. Разве я не чувствую? И чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу... Пью, ибо сугубо страдать хочу! — И он, как бы в отчаянии, склонил на стол голову. — Молодой человек, — продолжал он, восклоняясь опять, — в лице вашем я читаю как бы некую скорбь. Как вошли, я прочел ее, а потому тотчас же и обратился к вам. Ибо, сообщая вам историю жизни моей, не на позорище себя выставлять хочу перед сими празднолюбцами, которым и без того всё известно, а чувствительного и образованного человека ищу. Знайте же, что супруга моя в благородном губернском дворянском институте воспитывалась и при выпуске с шалью танцевала при губернаторе и при прочих лицах, за что золотую медаль и похвальный лист получила. Медаль... ну медаль-то продали... уж давно... гм... похвальный лист до сих пор у ней в сундуке лежит, и еще недавно его хозяйке показывала. И хотя с хозяйкой у ней наибеспрерывнейшие раздоры, но хоть перед кем-нибудь погордиться захотелось и сообщить о счастливых минувших днях. И я не осуждаю, не осуждаю, ибо сие последнее у ней и осталось в воспоминаниях ее, а прочее всё пошло прахом! Да, да; дама горячая, гордая и непреклонная. Пол сама моет и на черном хлебе сидит, а неуважения к себе не допустит. Оттого и господину Лебезятникову грубость его не захотела спустить, и когда прибил ее за то господин Лебезятников, то не столько от побоев, сколько от чувства в постель слегла. Вдовой уже взял ее, с троими детьми, мал мала меньше. Вышла замуж за первого мужа, за офицера пехотного, по любви, и с ним бежала из дому родительского. Мужа любила чрезмерно, но в картишки пустился, под суд попал, с тем и помер. Бивал он ее под конец; а она хоть и не спускала ему, о чем мне доподлинно и по документам известно, но до сих пор вспоминает его со слезами и меня им корит, и я рад, я рад, ибо хотя в воображениях своих зрит себя когда-то счастливой... И осталась она после него с тремя малолетними детьми в уезде далеком и зверском, где и я тогда находился, и осталась в такой нищете безнадежной, что я хотя и много видал приключений различных, но даже и описать не в состоянии. Родные же все отказались. Да и горда была, чересчур горда... И тогда-то, милостивый государь, тогда я, тоже вдовец, и от первой жены четырнадцатилетнюю дочь имея, руку свою предложил, ибо не мог смотреть на такое страдание. Можете судить потому, до какой степени ее бедствия доходили, что она, образованная и воспитанная и фамилии известной, за меня согласилась пойти! Но пошла! Плача и рыдая, и руки ломая — пошла! Ибо некуда было идти. Понимаете ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти? Нет! Этого вы еще не понимаете... И целый год я обязанность свою исполнял благочестиво и свято и не касался сего (он ткнул пальцем на полуштоф), ибо чувство имею. Но и сим не мог угодить; а тут места лишился, и тоже не по вине, а по изменению в штатах, и тогда прикоснулся!.. Полтора года уже будет назад, как очутились мы наконец, после странствий и многочисленных бедствий, в сей великолепной и украшенной многочисленными памятниками столице. И здесь я место достал... Достал и опять потерял. Понимаете-с? Тут уже по собственной вине потерял, ибо черта моя наступила... Проживаем же теперь в угле, у хозяйки Амалии Федоровны Липпевехзель, а чем живем и чем платим, не ведаю. Живут же там многие и кроме нас... Содом-с, безобразнейший... гм... да... А тем временем возросла и дочка моя, от первого брака, и что только вытерпела она, дочка моя, от мачехи своей, возрастая, о том я умалчиваю. Ибо хотя Катерина Ивановна и преисполнена великодушных чувств, но дама горячая и раздраженная, и оборвет... Да-с! Ну да нечего вспоминать о том! Воспитания, как и представить можете, Соня не получила. Пробовал я с ней, года четыре тому, географию и всемирную историю проходить; но как я сам в познании сем был некрепок, да и приличных к тому руководств не имелось, ибо какие имевшиеся книжки... гм!.. ну, их уже теперь и нет, этих книжек, то тем и кончилось всё обучение. На Кире Персидском остановились. Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько книг содержания романического, да недавно еще, через посредство господина Лебезятникова, одну книжку — «Физиологию» Льюиса, изволите знать-с? — с большим интересом прочла и даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и всё ее просвещение. Теперь же обращусь к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. Пятнадцать копеек в день, сударь, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши! Да и то статский советник Клопшток, Иван Иванович, — изволили слышать? — не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком. А тут ребятишки голодные... А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят! Лежал я тогда... ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий... белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?» А уж Дарья Францевна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась. «А что ж, — отвечает Катерина Ивановна, в пересмешку, — чего беречь? Эко сокровище!» Но не вините, не вините, милостивый государь, не вините! Не в здравом рассудке сие сказано было, а при взволнованных чувствах, в болезни и при плаче детей не евших, да и сказано более ради оскорбления, чем в точном смысле... Ибо Катерина Ивановна такого уж характера, и как расплачутся дети, хоть бы и с голоду, тотчас же их бить начинает. И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка встала, надела платочек, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад обратно пришла. Пришла, и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед ней тридцать целковых молча выложила. Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый зеленый платок (общий такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать, лицом к стенке, только плечики да тело всё вздрагивают... А я, как и давеча, в том же виде лежал-с... И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, также ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись... обе... обе... да-с... а я... лежал пьяненькой-с. Мармеладов замолчал, как будто голос у него пресекся. Потом вдруг поспешно налил, выпил и крякнул. — С тех пор, государь мой, — продолжал он после некоторого молчания, — с тех пор, по одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, — чему особенно способствовала Дарья Францевна, за то будто бы, что ей в надлежащем почтении манкировали, — с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему не могла оставаться. Ибо и хозяйка, Амалия Федоровна, того допустить не хотела (а сама же прежде Дарье Францевне способствовала), да и господин Лебезятников... гм... Вот за Соню-то и вышла у него эта история с Катериною Ивановной. Сначала сам добивался от Сонечки, а тут и в амбицию вдруг вошли: «Как, дескать, я, такой просвещенный человек, в одной квартире с таковскою буду жить?» А Катерина Ивановна не спустила, вступилась... ну и произошло... И заходит к нам Сонечка теперь более в сумерки, и Катерину Ивановну облегчает, и средства посильные доставляет... Живет же на квартире у портного Капернаумова, квартиру у них снимает, а Капернаумов хром и косноязычен, и всё многочисленнейшее семейство его тоже косноязычное. И жена его тоже косноязычная... В одной комнате помещаются, а Соня свою имеет особую, с перегородкой... Гм, да... Люди беднейшие и косноязычные... да... Только встал я тогда поутру-с, одел лохмотья мои, воздел руки к небу и отправился к его превосходительству Ивану Афанасьевичу. Его превосходительство Ивана Афанасьевича изволите знать?.. Нет? Ну так божия человека не знаете! Это — воск... воск перед лицом господним; яко тает воск!.. Даже прослезились, изволив всё выслушать. «Ну, говорит, Мармеладов, раз уже ты обманул мои ожидания... Беру тебя еще раз на личную свою ответственность, — так и сказали, — помни, дескать, ступай!» Облобызал я прах ног его, мысленно, ибо взаправду не дозволили бы, бывши сановником и человеком новых государственных и образованных мыслей; воротился домой, и как объявил, что на службу опять зачислен и жалование получаю, господи, что тогда было!.. Мармеладов опять остановился в сильном волнении. В это время вошла с улицы целая партия пьяниц, уже и без того пьяных, и раздались у входа звуки нанятой шарманки и детский, надтреснутый семилетний голосок, певший «Хуторок». Стало шумно. Хозяин и прислуга занялись вошедшими. Мармеладов, не обращая внимания на вошедших, стал продолжать рассказ. Он, казалось, уже сильно ослаб, но чем более хмелел, тем становился словоохотнее. Воспоминания о недавнем успехе по службе как бы оживили его и даже отразились на лице его каким-то сиянием. Раскольников слушал внимательно. — Было же это, государь мой, назад пять недель. Да... Только что узнали они обе, Катерина Ивановна и Сонечка, господи, точно я в царствие божие переселился. Бывало, лежи, как скот, только брань! А ныне: на цыпочках ходят, детей унимают: «Семен Захарыч на службе устал, отдыхает, тш!» Кофеем меня перед службой поят, сливки кипятят! Сливок настоящих доставать начали, слышите! И откуда они сколотились мне на обмундировку приличную, одиннадцать рублей пятьдесят копеек, не понимаю? Сапоги, манишки коленкоровые — великолепнейшие, вицмундир, всё за одиннадцать с полтиной состряпали в превосходнейшем виде-с. Пришел я в первый день поутру со службы, смотрю: Катерина Ивановна два блюда сготовила, суп и солонину под хреном, о чем и понятия до сих пор не имелось. Платьев-то нет у ней никаких... то есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и не то чтобы что-нибудь, а так, из ничего всё сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем другая особа выходит, и помолодела, и похорошела. Сонечка, голубка моя, только деньгами способствовала, а самой, говорит, мне теперь, до времени, у вас часто бывать неприлично, так разве, в сумерки, чтобы никто не видал. Слышите, слышите? Пришел я после обеда заснуть, так что ж бы вы думали, ведь не вытерпела Катерина Ивановна: за неделю еще с хозяйкой, с Амалией Федоровной, последним образом перессорились, а тут на чашку кофею позвала. Два часа просидели и всё шептались: «Дескать, как теперь Семен Захарыч на службе и жалование получает, и к его превосходительству сам являлся, и его превосходительство сам вышел, всем ждать велел, а Семена Захарыча мимо всех за руку в кабинет провел». Слышите, слышите? «Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово», то есть всё это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с! Нет-с, сама всему верит, собственными воображениями сама себя тешит, ей-богу-с! И я не осуждаю; нет, этого я не осуждаю!.. Когда же, шесть дней назад, я первое жалованье мое — двадцать три рубля сорок копеек — сполна принес, малявочкой меня назвала: «Малявочка, говорит, ты эдакая!» И наедине-с, понимаете ли? Ну уж что, кажется, во мне за краса, и какой я супруг? Нет, ущипнула за щеку: «Малявочка ты эдакая!» — говорит. Мармеладов остановился, хотел было улыбнуться, но вдруг подбородок его запрыгал. Он, впрочем, удержался. Этот кабак, развращенный вид, пять ночей на сенных барках и штоф, а вместе с тем эта болезненная любовь к жене и семье сбивали его слушателя с толку. Раскольников слушал напряженно, но с ощущением болезненным. Он досадовал, что зашел сюда. — Милостивый государь, милостивый государь! — воскликнул Мармеладов, оправившись, — о государь мой, вам, может быть, всё это в смех, как и прочим, и только беспокою я вас глупостию всех этих мизерных подробностей домашней жизни моей, ну а мне не в смех! Ибо я всё это могу чувствовать... И в продолжение всего того райского дня моей жизни и всего того вечера я и сам в мечтаниях летучих препровождал: и то есть как я это всё устрою, и ребятишек одену, и ей спокой дам, и дочь мою единородную от бесчестья в лоно семьи возвращу... И многое, многое... Позволительно, сударь. Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (то есть это будет ровно пять суток назад тому), к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж не помню, и вот-с, глядите на меня, все! Пятый день из дома, и там меня ищут, и службе конец, и вицмундир в распивочной у Египетского моста лежит, взамен чего и получил сие одеяние... и всему конец! Мармеладов стукнул себя кулаком по лбу, стиснул зубы, закрыл глаза и крепко оперся локтем на стол. Но через минуту лицо его вдруг изменилось, и с каким-то напускным лукавством и выделанным нахальством взглянул на Раскольникова, засмеялся и проговорил: — А сегодня у Сони был, на похмелье ходил просить! Хе-хе-хе! — Неужели дала? — крикнул кто-то со стороны из вошедших, крикнул и захохотал во всю глотку. — Вот этот самый полуштоф-с на ее деньги и куплен, — произнес Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову. — Тридцать копеек вынесла, своими руками, последние, всё что было, сам видел... Ничего не сказала, только молча на меня посмотрела... Так не на земле, а там... о людях тоскуют, плачут, а не укоряют, не укоряют! А это больней-с, больней-с, когда не укоряют!.. Тридцать копеек, да-с. А ведь и ей теперь они нужны, а? Как вы думаете, сударь мой дорогой? Ведь она теперь чистоту наблюдать должна. Денег стоит сия чистота, особая-то, понимаете? Понимаете? Ну, там помадки тоже купить, ведь нельзя же-с; юбки крахмальные, ботиночку эдакую, пофиглярнее, чтобы ножку выставить, когда лужу придется переходить. Понимаете ли, понимаете ли, сударь, что значит сия чистота? Ну-с, а я вот, кровный-то отец, тридцать-то эти копеек и стащил себе на похмелье! И пью-с! И уж пропил-с!.. Ну, кто же такого, как я, пожалеет? ась? Жаль вам теперь меня, сударь, аль нет? Говорите, сударь, жаль али нет? Хе-хе-хе-хе! Он хотел было налить, но уже нечего было. Полуштоф был пустой. — Да чего тебя жалеть-то? — крикнул хозяин, очутившийся опять подле них. Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругались слушавшие и неслушавшие, так, глядя только на одну фигуру отставного чиновника. — Жалеть! зачем меня жалеть! — вдруг возопил Мармеладов, вставая с протянутою вперед рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов. — Зачем жалеть, говоришь ты? Да! меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел; а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый, он и судия. Приидет в тот день и спросит: «А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?» И скажет: «Прииди! Я уже простил тебя раз... Простил тебя раз... Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много...» И простит мою Соню, простит, я уж знаю, что простит... Я это давеча, как у ней был, в моем сердце почувствовал!.. И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...» И прострет к нам руце свои, и мы припадем... и заплачем... и всё поймем! Тогда всё поймем!.. и все поймут... и Катерина Ивановна... и она поймет... Господи, да при-идет царствие твое! И он опустился на лавку, истощенный и обессиленный, ни на кого не смотря, как бы забыв окружающее и глубоко задумавшись. Слова его произвели некоторое впечатление; на минуту воцарилось молчание, но вскоре раздались прежний смех и ругательства: — Рассудил! — Заврался! — Чиновник! И проч., и проч. — Пойдемте, сударь, — сказал вдруг Мармеладов, поднимая голову и обращаясь к Раскольникову, — доведите меня... Дом Козеля, на дворе. Пора... к Катерине Ивановне... Раскольникову давно уже хотелось уйти; помочь же ему он и сам думал. Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на молодого человека. Идти было шагов двести-триста. Смущение и страх всё более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому. — Я не Катерины Ивановны теперь боюсь, — бормотал он в волнении, — и не того, что она мне волосы драть начнет. Что волосы!.. вздор волосы! Это я говорю! Оно даже и лучше, коли драть начнет, а я не того боюсь... я... глаз ее боюсь... да... глаз... Красных пятен на щеках тоже боюсь... и еще — ее дыхания боюсь... Видал ты, как в этой болезни дышат... при взволнованных чувствах? Детского плача тоже боюсь... Потому как если Соня не накормила, то... уж не знаю что! не знаю! А побоев не боюсь... Знай, сударь, что мне таковые побои не токмо не в боль, но и в наслаждение бывают... Ибо без сего я и сам не могу обойтись. Оно лучше. Пусть побьет, душу отведет... оно лучше... А вот и дом. Козеля дом. Слесаря, немца, богатого... веди! Они вошли со двора и прошли в четвертый этаж. Лестница чем дальше, тем становилась темнее. Было уже почти одиннадцать часов, и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей ночи, но на верху лестницы было очень темно. Маленькая закоптелая дверь в конце лестницы, на самом верху, была отворена. Огарок освещал беднейшую комнату шагов в десять длиной; всю ее было видно из сеней. Всё было разбросано и в беспорядке, в особенности разное детское тряпье. Через задний угол была протянута дырявая простыня. За нею, вероятно, помещалась кровать. В самой же комнате было всего только два стула и клеенчатый очень ободранный диван, перед которым стоял старый кухонный сосновый стол, некрашеный и ничем не покрытый. На краю стола стоял догоравший сальный огарок в железном подсвечнике. Выходило, что Мармеладов помещался в особой комнате, а не в углу, но комната его была проходная. Дверь в дальнейшие помещения или клетки, на которые разбивалась квартира Амалии Липпевехзель, была приотворена. Там было шумно и крикливо. Хохотали. Кажется, играли в карты и пили чай. Вылетали иногда слова самые нецеремонные. Раскольников тотчас признал Катерину Ивановну. Это была ужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная, еще с прекрасными темно-русыми волосами и действительно с раскрасневшимися до пятен щеками. Она ходила взад и вперед по своей небольшой комнате, сжав руки на груди, с запекшимися губами и неровно, прерывисто дышала. Глаза ее блестели как в лихорадке, но взгляд был резок и неподвижен, и болезненное впечатление производило это чахоточное и взволнованное лицо, при последнем освещении догоравшего огарка, трепетавшем на лице ее. Раскольникову она показалась лет тридцати, и действительно была не пара Мармеладову... Входящих она не слыхала и не заметила; казалось, она была в каком-то забытьи, не слушала и не видела. В комнате было душно, но окна она не отворила; с лестницы несло вонью, но дверь на лестницу была не затворена; из внутренних помещений, сквозь непритворенную дверь, неслись волны табачного дыма, она кашляла, но дверь не притворяла. Самая маленькая девочка, лет шести, спала на полу, как-то сидя, скорчившись и уткнув голову в диван. Мальчик, годом старше ее, весь дрожал в углу и плакал. Его, вероятно, только что прибили. Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой. Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерью своими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшем и испуганном личике. Мармеладов, не входя в комнату, стал в самых дверях на коленки, а Раскольникова протолкнул вперед. Женщина, увидев незнакомого, рассеянно остановилась перед ним, на мгновение очнувшись и как бы соображая: зачем это он вошел? Но, верно, ей тотчас же представилось, что он идет в другие комнаты, так как ихняя была проходная. Сообразив это и не обращая уже более на него внимания, она пошла к сенным дверям, чтобы притворить их, и вдруг вскрикнула, увидев на самом пороге стоящего на коленках мужа. — А! — закричала она в исступлении, — воротился! Колодник! Изверг!.. А где деньги? Что у тебя в кармане, показывай! И платье не то! где твое платье? где деньги? говори!.. И она бросилась его обыскивать. Мармеладов тотчас же послушно и покорно развел руки в обе стороны, чтобы тем облегчить карманный обыск. Денег не было ни копейки. — Где же деньги? — кричала она. — О господи, неужели же он всё пропил! Ведь двенадцать целковых в сундуке оставалось!.. — и вдруг, в бешенстве, она схватила его за волосы и потащила в комнату. Мармеладов сам облегчал ее усилия, смиренно ползя за нею на коленках. — И это мне в наслаждение! И это мне не в боль, а в нас-лаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, — выкрикивал он, потрясаемый за волосы и даже раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик в углу не выдержал, задрожал, закричал и бросился к сестре в страшном испуге, почти в припадке. Старшая девочка дрожала со сна как лист. — Пропил! всё, всё пропил! — кричала в отчаянии бедная женщина, — и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая руки, она указывала на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам не стыдно, — вдруг набросилась она на Раскольникова, — из кабака! Ты с ним пил? Ты тоже с ним пил! Вон! Молодой человек поспешил уйти, не говоря ни слова. К тому же внутренняя дверь отворилась настежь, и из нее выглянуло несколько любопытных. Протягивались наглые смеющиеся головы с папиросками и трубками, в ермолках. Виднелись фигуры в халатах и совершенно нараспашку, в летних до неприличия костюмах, иные с картами в руках. Особенно потешно смеялись они, когда Мармеладов, таскаемый за волосы, кричал, что это ему в наслаждение. Стали даже входить в комнату; послышался, наконец, зловещий визг: это продиралась вперед сама Амалия Липпевехзель, чтобы произвести распорядок по-свойски и в сотый раз испугать бедную женщину ругательским приказанием завтра же очистить квартиру. Уходя, Раскольников успел просунуть руку в карман, загреб сколько пришлось медных денег, доставшихся ему с разменянного в распивочной рубля, и неприметно положил на окошко. Потом уже на лестнице он одумался и хотел было воротиться. «Ну что это за вздор такой я сделал, — подумал он, — тут у них Соня есть, а мне самому надо». Но рассудив, что взять назад уже невозможно и что все-таки он и без того бы не взял, он махнул рукой и пошел на свою квартиру. «Соне помадки ведь тоже нужно, — продолжал он, шагая по улице, и язвительно усмехнулся, — денег стоит сия чистота... Гм! А ведь Сонечка-то, пожалуй, сегодня и сама обанкрутится, потому тот же риск, охота по красному зверю... золотопромышленность... вот они все, стало быть, и на бобах завтра без моих-то денег... Ай да Соня! Какой колодезь, однако ж, сумели выкопать! и пользуются! Вот ведь пользуются же! И привыкли. Поплакали, и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает!» Он задумался. — Ну а коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род то есть человеческий, то значит, что остальное всё — предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..

Морщась от ужасного запаха распивочной, Раскольников поглядывал на схожего по виду с чиновником незнакомца, а тот – на него. Это был человек лет уже за пятьдесят, с отекшим от постоянного пьянства лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные глазки. Одет он был в оборванный фрак, на котором осталась лишь одна пуговица.

Пьяница подсел к Раскольникову:

– А осмелюсь ли, милостивый государь, обратиться к вам с разговором приличным? Ибо опытность моя отличает в вас человека образованного и к напитку непривычного. Я – Мармеладов , титулярный советник.

Узнав, что Раскольников – бывший студент, он продолжал:

– Бедность не порок, милостивый государь. Но нищета – порок-с. За нищету метлой выметают из компании человеческой. И отсюда питейное! Я вот, уже пятую ночь ночую на Неве, на сенных барках, средь нищих и бродяг!

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 1 серия

Все в распивочной с усмешками прислушивались к витиеватому разговору Мармеладова.

– Осмелитесь ли вы, взирая на меня, сказать утвердительно, что я не свинья? Но Катерина Ивановна, супруга моя, – особа образованная, штаб-офицерская дочь. И когда она вихры мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости сердца! Знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки ее пропил, а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна с утра до ночи скребет и моет. Она в благородном губернском дворянском институте воспитывалась, золотую медаль и похвальный лист получила. Медаль-то продали уж давно, а похвальный лист до сих пор у ней в сундуке лежит. Дама горячая, гордая и непреклонная. Пол сама моет и на черном хлебе сидит, а неуважения к себе не допустит. Вдовой уже взял я ее, с троими детьми, мал мала меньше. Осталась она после первого мужа в уезде далеком и зверском, в нищете безнадежной. Взяв её, я целый год вина не касался, но коснулся, когда должность потерял. Тем временем возросла и дочка моя, Соня , от первого брака. А тут ребятишки голодные… А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней от болезни на щеках выступают. И укоряет она Соню: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь», а детишки по три дня корки не видят! А тут и сутенёрша Дарья Францевна уже три раза наведывалась. И вот раз слышу я, лежачи пьяным, сказала Соня: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на проституцию пойти?» А та отвечает: «А чего беречь? Эко сокровище!» Но не вините, милостивый государь! Не в здравом рассудке сие сказано было, а при взволнованных чувствах, в болезни и при плаче детей не евших. И вижу я, как часу в шестом Сонечка встала и с квартиры отправилась, а в девятом часу назад пришла. Катерине Ивановне на стол тридцать целковых молча выложила, взяла наш большой драдедамовый зеленый платок, накрыла им голову и лицо и легла лицом к стенке, только плечики да тело всё вздрагивают… А Катерина Ивановна подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… С тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить и от нас съехать. Поселилась на квартире у портного Капернаумова.

Мармеладов рассказал дальше, как после этого случая отправился к «его превосходительству Ивану Афанасьевичу» и уговорил, чтобы его снова приняли на службу. Катерина Ивановна и Соня кое-как сколотились ему на обмундировку, одиннадцать рублей пятьдесят копеек. Стал он ходить на службу и шесть дней назад первое жалованье – двадцать три рубля сорок копеек – Катерине Ивановне сполна принес. Но ещё через день «хитрым обманом, как тать в нощи» похитил ключ от семейного сундука, вынул что осталось из жалованья – и запил опять! Дома у жены с тех пор пока не бывал, купленный вицмундир теперь в распивочной у Египетского моста лежит! А сегодня ходил просить на похмелье у Сони, и она последние свои тридцать копеек ему вынесла!

Рассказ Мармеладова сопровождался смехом и издёвками слушателей из распивочной.

– Меня распять надо на кресте, – возопил Мармеладов. – Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И пожалеет нас Христос, когда приидет и спросит: «А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?» И скажет: «Прииди! Я простил тебя». И простит мою Соню. Возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы пьяненькие, выходите соромники!» И мы выйдем все и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного, но приидите и вы!»

Мармеладов опустился на лавку, обессиленный. Смех вокруг не утихал.

Раскольников пошёл провожать Мармеладова домой, куда он всё же решил вернуться. Придя по нужному адресу, они поднялись по грязной лестнице к закоптелой двери. Раскольников увидел бедную проходную комнату, ободранную мебель и худую Катерину Ивановну, с красными пятнами на щеках, которая раздевала ко сну плачущих детей. Из соседних помещений доносились брань, гогот и звуки карточной игры.

Мармеладов, не входя в комнату, стал в дверях на колени. Увидев его, Катерина Ивановна воскликнула: «Колодник! Изверг! Где деньги? Всё пропил! Двенадцать целковых!» – и начала таскать супруга за волосы. Мармеладов не противился, говоря, что такое наказание ему «не в боль, а в наслаждение».

На шум сбежались жильцы из соседних комнат, потешаясь происходящей сценой. Раскольников, уходя, просунул руку в карман, загреб сколько пришлось медных денег, оставшихся с разменянного в распивочной рубля, и неприметно положил на окошко. Потом уже на лестнице он одумался, но не стал возвращаться, а лишь подумал с горьким раздражением: «Ай да Соня! Какой колодезь сумели выкопать – и пользуются! Поплакали, и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает!»

Петербург — самостоятельное действующее лицо в романе Ф. М. До-стоевского «Преступление и наказа-ние». В каждом эпизоде ощущается присутствие некоего неживого пер-сонажа — огромного города.

По сути, существовало два Петер-бурга. Один — город, созданный ру-ками гениальных архитекторов, Пе-тербург прекрасных набережных и площадей, Петербург дворцовых переворотов и пышных балов, Петербург — символ величия и расцве-та после петровской России, поража-ю щ и й своим великолепием. Но был и другой Петербург — город, в кото-ром люди живут в «клетушках», в желтых грязных домах с темными ле-стницами, проводят время в малень-ких душных мастерских или в смер-дящих кабаках и трактирах, город по-лусумасшедший, похожий на героев Достоевского.

Первый Петербург был воспет мно-гими поэтами. Вот, например, бес-смертные слова Пушкина о нем:

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит...

А вот каким видит Петербург До-стоевский: «На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкот-ня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербурж-цу, не имеющему возможность на-нять дачу...»

Петербург поразительно замкнут. Живущий в нем «закрыт от солнца» и от других людей, каждый — в своем «шкафу-каморке». Город болен, и чу-довищно больны его обитатели. Са-ма окружающая обстановка вызыва-ет у человека чувство безвыходности и озлобления. Она стимулирует воз-никновение самых невероятных и фантастических теорий: «Я тогда, как паук, к себе в угол забился. Я любил лежать и думать». Город — прекрас-ный материал для раздумий, подтал-кивает мысль в определенном направлении и в конце концов заража-ет человека идеями, больше похожи-ми на бред.

Чертой, по которой мы узнаем за-раженного «болезнью большого го-рода», является навязчивый желтый цвет. Желтые обои и мебель в комна-те у старухи, желтое от постоянного пьянства лицо Мармеладова, жел-тая, «похожая на шкаф или на сундук» каморка Раскольникова, желтоватые обои в комнате у Сони, «мебель из желтого отполированного дерева» в кабинете Порфирия Петровича. Эти детали определяют атмосферу существования главных героев ро-мана, являются предвестниками не-добрых событий. Город расставляет ловушки для героев романа: Марме-ладов спивается в грязной распивоч-ной, Раскольников привязан нуждой к старухе-процентщице, Сонечка по-пала в «когти» Дарьи Францевны, «женщины злонамеренной и полиции многократно известной».

По сути, Раскольников, совершив свое преступление, пошел не только против человеческой морали и своей совести, он невольно нанес рану и го-роду, обрубив одно из его щупалец. И город отомстил ему, задавив свой громадой, заставив страдать во мно-го раз сильнее. Но Раскольникову удается вырваться из этого озлоблен-ного мира. Он, дитя огромного мрач-ного города, попав в Сибирь, оказы-вается в новой для себя среде, вы-рванным из той искусственной почвы, на которой взросла его страшная идея. Это — иной, доселе неведомый Раскольникову мир, мир вечно обнов-ляющейся Природы.

И здесь вместе с весною охваты-вает его «необъятное ощущение полной и могучей жизни». Начинает-ся его новый путь, свободный от своеволия и бунта, путь любви и че-ловеколюбия. И тут мы видим, что каторга — место, предназначенное по своей сути для ограничения че-ловеческой свободы, оказывается местом более пригодным для сво-бодного проявления человеческой личности, нежели реальная «воля» большого города.

Из уст Мармеладова в «распивочной» в сцене их знакомства: «А тем временем возросла и дочка моя, от первого брака, и что только вытерпела она, дочка моя, от мачехи своей, возрастая, о том я умалчиваю. Ибо хотя Катерина Ивановна и преисполнена великодушных чувств, но дама горячая и раздраженная, и оборвет... Да-с! Ну да нечего вспоминать о том! Воспитания, как и представить можете, Соня не получила. Пробовал я с ней, года четыре тому, географию и всемирную историю проходить; но как я сам в познании сем был некрепок, да и приличных к тому руководств не имелось, ибо какие имевшиеся книжки... гм!.. ну, их уже теперь и нет, этих книжек, то тем и кончилось все обучение. На Кире Персидском остановились. Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько книг содержания романического, да недавно еще, через посредство господина Лебезятникова, одну книжку — "Физиологию" Льюиса, изволите знать-с? — с большим интересом прочла и даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и все ее просвещение. Теперь же обращусь к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. Пятнадцать копеек в день, сударь, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши! Да и то статский советник Клопшток, Иван Иванович, — изволили слышать? — не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком. А тут ребятишки голодные... А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: "Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь и теплом пользуешься", а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят! Лежал я тогда... ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий... белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: "Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?" А уж Дарья Францевна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась. "А что ж, — отвечает Катерина Ивановна, в пересмешку, — чего беречь? Эко сокровище!" <...> И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка встала, надела платочек, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад обратно пришла. Пришла, и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед ней тридцать целковых молча выложила. Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый зеленый платок (общий такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать, лицом к стенке, только плечики да тело все вздрагивают... А я, как и давеча, в том же виде лежал-с... И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, также ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись... обе... обе... да-с... а я... лежал пьяненькой-с. <...> с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему не могла оставаться. <...> И заходит к нам Сонечка теперь более в сумерки, и Катерину Ивановну облегчает, и средства посильные доставляет. Живет же на квартире у портного Капернаумова, квартиру у них снимает...»
Портрет Сони (как и портреты других основных героев романа — Раскольникова и ) дан несколько раз. Вначале Соня предстает (в сцене смерти Мармеладова) в своем «профессиональном» облике — уличной проститутки: «Из толпы, неслышно и робко, протеснилась девушка, и странно было ее внезапное появление в этой комнате, среди нищеты, лохмотьев, смерти и отчаяния. Она была тоже в лохмотьях; наряд ее был грошовый, но разукрашенный по-уличному, под вкус и правила, сложившиеся в своем особом мире, с ярко и позорно выдающеюся целью. Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв и о своем перекупленном из четвертых рук, шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, ненужной ночью, но которую она взяла с собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером. Из-под этой надетой мальчишески набекрень шляпки выглядывало худое, бледное и испуганное личико с раскрытым ртом и с неподвижными от ужаса глазами. Соня была малого роста, лет восемнадцати, худенькая, но довольно хорошенькая блондинка, с замечательными голубыми глазами. Она пристально смотрела на постель, на священника; она тоже задыхалась от скорой ходьбы...»
Затем Соня появляется, так сказать, в своем истинном облике в комнате Раскольникова как раз в тот момент, когда у него находятся его мать , сестра , : «Раскольников не узнал ее с первого взгляда. <...> Теперь это была скромно и даже бедно одетая девушка, очень еще молоденькая, почти похожая на девочку, с скромною и приличною манерой, с ясным, но как будто несколько запуганным лицом. На ней было очень простенькое домашнее платьице, на голове старая, прежнего фасона шляпка; только в руках был, по-вчерашнему, зонтик. Увидав неожиданно полную комнату людей, она не то что сконфузилась, но совсем потерялась, оробела, как маленький ребенок, и даже сделала было движение уйти назад...»
И наконец еще один портрет Сони перед сценой чтения и, практически, опять глазами Раскольникова: «С новым, странным, почти болезненным, чувством всматривался он в это бледное, худое и неправильное угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнем, таким суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, еще дрожавшее от негодования и гнева, и все это казалось ему более и более странным, почти невозможным. "Юродивая! юродивая!" — твердил он про себя...»
Раскольникова и Соню судьба свела не случайно: он как бы совершил самоубийство, переступив евангельскую заповедь «не убий», она точно так же сгубила себя, преступив заповедь «не прелюбодействуй». Однако ж разница в том, что Соня принесла себя в жертву ради других, для спасения близких, у Родиона же на первом месте была все-таки «идея наполеонизма», испытание-преодоление себя. Вера в Бога никогда не покидала Соню. Многое для покаяния Раскольникова, для его «явки с повинной» значило его признание Соне в своем преступлении, а затем сцена совместного чтения с Соней евангельской притчи о воскресения Лазаря — одна из ключевых в романе: «Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги...»
Уже в Сибири, приехав туда вслед за Раскольниковым, Соня своей самоотверженной любовью, кротостью, лаской оттаивает его сердце, возрождает Раскольникова к жизни: «Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и все лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она все поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее и что настала же, наконец, эта минута... <...> Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого. Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и жила только одною его жизнью!..»
«Предтечей» Сони Мармеладовой была