Олеся произведение. А.И. Куприн "Олеся": описание, герои, анализ произведения

История создания

Повесть А. Куприна «Олеся» впервые вышла в печать 1898 году в газете «Киевлянин» и сопровождалась подзаголовком. «Из воспоминаний о Волыни». Любопытно, что писатель сначала отправлял рукопись в журнал «Русское богатство», так как до этого в данном журнале уже выходил купринский рассказ «Лесная глушь», посвященный также Полесью. Таким образом, автор рассчитывал на создание эффекта продолжения. Однако «Русское богатство» по каким-то причинам отказалось выпускать «Олесю» (возможно, издателей не устроили размеры повести, ведь к тому времени она была самым крупным произведением автора), и планируемого автором цикла не получилось. Зато позднее, в 1905 году, «Олеся» вышла в самостоятельном издании, сопровожденном вступлением от автора, в котором рассказывалась история создания произведения. Позднее вышел и полноценный «Полесский цикл», вершиной и украшением которого стала «Олеся».

Авторское вступление сохранилось лишь в архивах. В нем Куприн рассказывал, что гостя в Полесье у знакомого помещика Порошина, он услышал от него множество легенд и сказок, связанных с местными верованиями. В числе прочего Порошин рассказал, что и сам был влюблен в местную колдунью. Эту историю Куприн позднее расскажет в повести, заодно включив в нее всю мистику местных преданий, таинственную мистическую атмосферу и пронзительный реализм окружавшей его самого обстановки, непростые судьбы полесских жителей.

Анализ произведения

Сюжет повести

Композиционно «Олеся» - повесть-ретроспектива, то есть, автор-повествователь возвращается в воспоминаниях к событиям, которые происходили в его жизни много лет назад.

Основа сюжета и ведущая тема повести - любовь между городским дворянином (панычем) Иваном Тимофеевичем и молодой жительницей Полесья, Олесей. Любовь светлая, но трагическая, так как её гибель неизбежна ввиду ряда обстоятельств - социального неравенства, пропасти между героями.

По сюжету герой повести, Иван Тимофеевич, несколько месяцев проводит в глухой деревне, на краю Волынского Полесья (территория, называемая в царские времена Малороссией, сегодня - запад Припятской низменности, на севере Украины). Городской житель, он вначале пытается привить местными крестьянам культуру, лечит их, учит читать, но занятия безуспешны, так как люди одолеваемы заботами и им неинтересно ни просвещение, ни развитие. Иван Тимофеевич все чаще ходит в лес на охоту, любуется местными пейзажами, иногда слушает рассказы своего слуги Ярмолы, который говорит о ведьмах и колдунах.

Заблудившись в один из дней на охоте, Иван попадает в лесную избушку - здесь живет та самая ведьма из рассказов Ярмолы - Мануйлиха и её внучка Олеся.

Второй раз герой приходит к обитателям избушки весной. Олеся гадает ему, предрекая скорую несчастную любовь и невзгоды, вплоть до попытки самоубийства. Девушка также показывает мистические способности - она может воздействовать на человека, внушая свою волю или страх, останавливать кровь. Паныч влюбляется в Олесю, сама же она остается подчеркнуто холодна с ним. Особенно сердится на то, что паныч заступается за неё с бабкой перед местным урядником, пригрозившим разогнать обитательниц лесной избы за их, якобы, ворожбу и вред людям.

Иван заболевает и неделю не является в лесную избу, когда же он приходит, заметно, что Олеся счастлива его видеть, и чувства обоих вспыхивают. Проходит месяц тайных свиданий и тихого, светлого счастья. Несмотря на очевидное и осознаваемое Иваном неравенство влюбленных, он делает Олесе предложение. Она отказывается, мотивируя тем, что ей, служительнице дьявола, нельзя заходить в церковь, следовательно, и венчаться, вступая в брачный союз. Тем не менее, девушка решается пойти в церковь, чтобы сделать приятное панычу. Местные жительницы, однако, не оценили порыв Олеси и набросились на неё, сильно избив.

Иван спешит в лесной дом, где избитая, поверженная и морально раздавленная Олеся говорит ему, что её опасения на счет невозможности их союза подтвердились - им нельзя быть вместе, поэтому она с бабушкой покинет свой дом. Теперь деревня настроена к Олесе и Ивану еще более враждебно - любой каприз природы будут связывать с её вредительством и рано или поздно убьют.

Перед отъездом в город Иван снова идет в лес, но в избушке находит только олесины красные бусы.

Герои повести

Олеся

Главная героиня повести - лесная колдунья Олеся (настоящее её имя Алёна - сообщает бабка Мануйлиха, а Олеся - местный вариант имени). Красивая, высокая брюнетка с умными темными глазами сразу обращает на себя внимание Ивана. Природная красота в девушке сочетается с природным умом - несмотря на то, что девушка даже не умеет читать, такта и глубины в ней, пожалуй, больше, чем в городской.

Олеся уверена, что «не такая, как все» и трезво понимает, что за эту непохожесть может пострадать от народа. Иван не слишком верит в необычные способности Олеси, полагая, что тут больше многовекового суеверия. Однако он не может отрицать мистичность образа Олеси.

Олеся отлично осознает невозможность её счастья с Иваном, даже если тот примет волевое решение и женится на ней, поэтому именно она смело и просто управляет их отношениями: во-первых, предпринимает самоконтроль, пытаясь не навязываться панычу, во-вторых, принимает решение о расставании, видя, что они не пара. Светская жизнь была бы для Олеси неприемлема, муж неизбежно стал бы тяготиться ею после того, как выяснилось бы отсутствие общих интересов. Олеся не хочет быть обузой, связывать Ивана по рукам и ногам и уходит сама - в этом героизм и сила девушки.

Иван Тимофеевич

Иван - небогатый, образованный дворянин. Городская скука приводит его в Полесье, где он поначалу пытается вершить какие-то дела, но в итоге из занятий остается только охота. К преданиям о ведьмах он относится как к сказкам - здоровый скепсис обоснован его образованием.

(Иван и Олеся )

Иван Тимофеевич - искренний и добрый человек, он способен прочувствовать красоту природы, а потому Олеся поначалу интересует его не как красивая девушка, а как интересная личность. Ему интересно, как получилось, что её воспитала сама природа, и она вышла такой нежной и деликатной, непохожей на грубых неотесанных крестьян. Как вышло так, что они, религиозные, хотя и суеверные, грубее и жестче Олеси, хотя именно она должна быть воплощением зла. Для Ивана встреча с Олесей - не барская забава и непростое летнее любовное приключение, хотя и он понимает, что они не пара - общество в любом случае окажется сильнее их любви, разрушит их счастье. Олицетворение общества в данном случае неважно - будь то слепая и тупая крестьянская сила, будь то городские жители, сослуживцы Ивана. Когда он думает об Олесе как о будущей жене, в городском платье, пытающейся поддержать светский разговор с его коллегами, - он просто заходит в тупик. Потеря Олеси для Ивана - такая же трагедия, как и обретение её в качестве жены. Это остается за рамками повествования, но скорее всего предсказание Олеси свершилось в полной мере - после её ухода ему было плохо, вплоть до мыслей о намеренном уходе из жизни.

Итоговый вывод

Кульминация событий в повести приходится на большой праздник - Троицу. Это неслучайное совпадение, оно подчеркивает и усиливает трагизм, с которым светлая сказка Олеси растоптана ненавидящими её людьми. В этом есть саркастический парадокс: служительница дьявола, Олеся, колдунья, оказывается более открытой к любви, чем толпа народа, чья религия укладывается в тезис «Бог есть Любовь».

Авторские выводы звучат трагично - невозможно совместное счастье двух людей, когда счастье для каждого из них в отдельности - разное. Для Ивана невозможно счастье в отрыве от цивилизации. Для Олеси - в отрыве от природы. Но при этом, утверждает автор, цивилизация жестока, общество может отравить отношения между людьми, морально и физически уничтожить их, а природа - нет.

Мой слуга, повар и спутник по охоте — полесовщик Ярмола вошел в комнату, согнувшись под вязанкой дров, сбросил ее с грохотом на пол и подышал на замерзшие пальцы. — У, какой ветер, паныч, на дворе, — сказал он, садясь на корточки перед заслонкой. — Нужно хорошо в грубке протопить. Позвольте запалочку, паныч. — Значит, завтра на зайцев не пойдем, а? Как ты думаешь, Ярмола? — Нет... не можно... слышите, какая завируха. Заяц теперь лежит и — а ни мур-мур... Завтра и одного следа не увидите. Судьба забросила меня на целых шесть месяцев в глухую деревушку Волынской губернии, на окраину Полесья, и охота была единственным моим занятием и удовольствием. Признаюсь, в то время, когда мне предложили ехать в деревню, я вовсе не думал так нестерпимо скучать. Я поехал даже с радостью. «Полесье... глушь... лоно природы... простые нравы... первобытные натуры, — думал я, сидя в вагоне, — совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком... и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!» А я в то время (рассказывать, так все рассказывать) уж успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ с двумя убийствами и одним самоубийством и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы. Но... или перебродские крестьяне отличались какою-то особенной, упорной несообщительностью, или я не умел взяться за дело, — отношения мои с ними ограничивались только тем, что, увидев меня, они еще издали снимали шапки, а поравнявшись со мной, угрюмо произносили: «Гай буг», что должно было обозначать: «Помогай бог». Когда же я пробовал с ними разговориться, то они глядели на меня с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы и всё порывались целовать у меня руки — старый обычай, оставшийся от польского крепостничества. Книжки, какие у меня были, я все очень скоро перечитал. От скуки — хотя это сначала казалось мне неприятным — я сделал попытку познакомиться с местной интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при нем «пана органиста», местного урядника и конторщика соседнего имения из отставных унтер-офицеров, но ничего из этого не вышло. Потом я пробовал заняться лечением перебродских жителей. В моем распоряжении были: касторовое масло, карболка, борная кислота, йод. Но тут, помимо моих скудных сведений, я наткнулся на полную невозможность ставить диагнозы, потому что признаки болезни у всех моих пациентов были всегда одни и те же: «в сере́дине болит» и «ни есть, ни пить не можу». Приходит, например, ко мне старая баба. Вытерев со смущенным видом нос указательным пальцем правой руки, она достает из-за пазухи пару яиц, причем на секунду я вижу ее коричневую кожу, и кладет их на стол. Затем она начинает ловить мои руки, чтобы запечатлеть на них поцелуй. Я прячу руки и убеждаю старуху: «Да полно, бабка... оставь... я не поп... мне этого не полагается... Что у тебя болит?» — В сере́дине у меня болит, панычу, в самой что ни на есть середине, так что даже ни пить, ни есть не можу. — Давно это у тебя сделалось? — А я знаю? — отвечает она также вопросом. — Так и печет и печет. Ни пить, ни есть не можу. И, сколько я ни бьюсь, более определенных признаков болезни не находится. — Да вы не беспокойтесь, — посоветовал мне однажды конторщик из унтеров, — сами вылечатся. Присохнет, как на собаке. Я, доложу вам, только одно лекарство употребляю — нашатырь. Приходит ко мне мужик. «Что тебе?» — «Я, говорит, больной»... Сейчас же ему под нос склянку нашатырного спирту. «Нюхай!» Нюхает... «Нюхай еще... сильнее!» Нюхает... «Что легче?» — «Як будто полегшало»... — «Ну, так и ступай с богом». К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы... Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила такая погода, что и охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал, не оставляя следов. Сидя взаперти и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно. Понятно, я ухватился с жадностью за такое невинное развлечение, как обучение грамоте полесовщика Ярмолы. Началось это, впрочем, довольно оригинально. Я однажды писал письмо и вдруг почувствовал, что кто-то стоит за моей спиной. Обернувшись, я увидел Ярмолу, подошедшего, как и всегда, беззвучно в своих мягких лаптях. — Что тебе, Ярмола? — спросил я. — Да вот дивлюсь, как вы пишете. Вот бы мне так... Нет, нет... не так, как вы, — смущенно заторопился он, видя, что я улыбаюсь. — Мне бы только мое фамилие... — Зачем это тебе? — удивился я... (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде; жалованье и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: — Для чего же тебе надо уметь писать фамилию? — А видите, какое дело, паныч, — ответил Ярмола необыкновенно мягко, — ни одного грамотного нет у нас в деревне. Когда гумагу какую нужно подписать, или в волости дело, или что... никто не может... Староста печать только кладет, а сам не знает, что в ней напечатано... То хорошо было бы для всех, если бы кто умел расписаться. Такая заботливость Ярмолы — заведомого браконьера, беспечного бродяги, с мнением которого никогда даже не подумал бы считаться сельский сход, — такая заботливость его об общественном интересе родного села почему-то растрогала меня. Я сам предложил давать ему уроки. И что же это была за тяжкая работа — все мои попытки выучить его сознательному чтению и письму! Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли не каждое дерево, умевший ориентироваться днем и ночью в каком угодно месте, различавший по следам всех окрестных волков, зайцев и лисиц, — этот самый Ярмола никак не мог представить себе, почему, например, буквы «м» и «а» вместе составляют «ма». Обыкновенно над такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами, все ушедшее в жесткую черную бороду и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения. — Ну скажи, Ярмола, — «ма». Просто только скажи — «ма», — приставал я к нему. — Не гляди на бумагу, гляди на меня, вот так. Ну говори — «ма»... Тогда Ярмола глубоко вздыхал, клал на стол указку и произносил грустно и решительно: — Нет... не могу... — Как же не можешь? Это же ведь так легко. Скажи просто-напросто — «ма», вот как я говорю. — Нет... не могу, паныч... забыл... Все методы, приемы и сравнения разбивались об эту чудовищную непонятливость. Но стремление Ярмолы к просвещению вовсе не ослабевало. — Мне бы только мою фамилию! — застенчиво упрашивал он меня. — Больше ничего не нужно. Только фамилию: Ярмола Попружук — и больше ничего. Отказавшись окончательно от мысли выучить его разумному чтению и письму, я стал учить его подписываться механически. К моему великому удивлению, этот способ оказался наиболее доступным Ярмоле, так что к концу второго месяца мы уже почти осилили фамилию. Что же касается до имени, то его ввиду облегчения задачи мы решили совсем отбросить. По вечерам, окончив топку печей, Ярмола с нетерпением дожидался, когда я позову его. — Ну, Ярмола, давай учиться, — говорил я. Он боком подходил к столу, облокачивался на него локтями, просовывал между своими черными, закорузлыми, несгибающимися пальцами перо и спрашивал меня, подняв кверху брови: — Писать? — Пиши. Ярмола довольно уверенно чертил первую букву — «П» (эта буква у нас носила название: «два стояка и сверху перекладина»); потом он смотрел на меня вопросительно. — Что ж ты не пишешь? Забыл? — Забыл... — досадливо качал головой Ярмола. — Эх, какой ты! Ну, ставь колесо. — А-а! Колесо, колесо!.. Знаю... — оживлялся Ярмола и старательно рисовал на бумаге вытянутую вверх фигуру, весьма похожую очертаниями на Каспийское море. Окончивши этот труд, он некоторое время молча любовался им, наклоняя голову то на левый, то на правый бок и щуря глаза. — Что же ты стал? Пиши дальше. — Подождите немного, панычу... сейчас. Минуты две он размышлял и потом робко спрашивал: — Так же, как первая? — Верно. Пиши. Так мало-помалу мы добрались до последней буквы — «к» (твердый знак мы отвергли), которая была у нас известна, как «палка, а посредине палки кривуля хвостом набок». — А что вы думаете, панычу, — говорил иногда Ярмола, окончив свой труд и глядя на него с любовной гордостью, — если бы мне еще месяцев с пять или шесть поучиться, я бы совсем хорошо знал. Как вы скажете?

Вспомнить перед экзаменом все изученные литературные произведения из школьной программы бывает нелегко. Произведений много, быстро по ним не пройтись. Что делать школьнику, если на носу экзамен, а времени всё перечитать не остаётся? Читать краткие содержания по главам. Пересказы по объёму небольшие, но при этом отражают все основные события из книги, наглядно демонстрируя ее сюжет.

Главный герой Иван приехал на полгода в село Переброд. Он надеялся услышать здесь много народных сказаний и легенд, и думал, что посмотреть на людей простых нравов будет полезно ему как писателю. Однако перебродские жители оказались неразговорчивыми, и не могли общаться с приезжим на равных. Иван перечитал все имеющиеся у него книги, и со скуки взялся лечить местных крестьян. Однако он не был доктором, а окрестные жители сообщали ему всегда одни и те же симптомы и не могли подробно объяснить, что у них болит. В итоге, главному герою осталось только одно занятие – охота.

Но в январе погода испортилась, и охотиться стало невозможно. Каждый день выл ужасный ветер, и Иван очень скучал, сидя в четырёх стенах. Тут полесовщик Ярмола, который служил у него за жаловании, выразил желание научиться грамоте. Главный герой с жадностью взялся обучать слугу, но Ярмола ровным счетом ничего не понимал. За два месяца он с трудом выучился лишь писать свою фамилию.

II глава

От нечего делать Иван ходил взад-вперёд по своей комнате. Ярмола топил печь. Комнату герой снял в старом дырявом помещичьем доме, и во всех остальных комнатах, запертых на ключ, гулял ветер. В воображении Ивана метель казалась старым злобным дьяволом. Чтобы разогнать тоску, он спросил слугу, откуда взялся ветер. Ярмола ответил, что его ведьма насылает. Глубоко заинтересованный, герой выпытал у слугу историю о ведьмах в Полесье.

Ярмола рассказал, что пять лет назад здесь жила ведьма, но её прогнали за нечистые дела. По его словам, она умышленно вредила людям. А когда одна женщина отказалась дать ей денег, знахарка пригрозила, что та будет это помнить. После этого у героини заболел и умер ребёнок. И тогда колдунью с её дочкой или внучкой выгнали из села. Живёт она теперь на болоте у Бисова Кута, за Ириновским Шляхом, её имя – Мануйлиха.

Воодушевившись рассказом, главный герой решил непременно пойти туда и познакомиться с ведьмой, как только погода улучшится. Эта затея Ярмоле не понравилась, и он отказался помогать Ивану.

III глава

С улучшением погоды, Иван с Ярмолой пошли в лес охотиться на зайца. Но Иван заблудился и вышел к глубокому болоту. А через него – к старому кривому дому, который показался ему избушкой на курьих ножках. В доме оказалась старуха, которая, сидя у печки, собирала в корзину мех с куриных перьев. Всмотревшись, Иван понял, что старуха напоминает Бабу-Ягу – длинный нос, почти касающийся подбородка, впалые глаза. И тут его осенило, что это и есть Мануйлиха – ведьма, о которой рассказывал Ярмола.

Она встретила гостя крайне недружелюбно. Молока в доме не оказалось, и гость выпил воды. Чтобы немного смягчить старуху, Иван показал ей серебряный четвертак, и попросил погадать. Мануйлиха сказала, что давно уже не гадает, но ради денег разложила карты на Ивана. Не успела она до конца сообщить предсказание, как рядом с домом послышался звонкий женский голос, поющий старинную песенку. В дом вошла молодая смеющаяся девушка, держа на переднике зябликов. Увидев гостя, она покраснела и замолкла. Иван попросил ее показать дорогу. Посадив зябликов на печку рядом со скворцами, та вышла проводить гостя. Пока она объясняла, как выйти на Ириновский шлях, Иван восхищался её красотой и уверенностью в себе.

Героиня призналась, что к ним с бабушкой приходят начальники, обвиняют бабушку в колдовстве и берут деньги. И лучше было бы, если бы вообще никто не приходил. Иван спросил, может ли он забредать к ним иногда. Она ответила, что пусть приходит, если он добрый человек, но лучше без ружья – незачем убивать невинных существ. Когда девушка уже бежала к дому, Иван спросил её имя. Она сказала, что её зовут Алёна, а по-местному – Олеся.

IV глава

В Полесье наступила весна. Каждый день, восхищаясь весенней природой, и предаваясь поэтической грусти, Иван вспоминал об Олесе – её молодом и стройном теле, звонком голосе с бархатными нотками, гордой уверенности, сквозившей в её словах, о её врождённом благородстве.

Как только тропинки просохли, он отправился к избушке в лесу, прихватив с собой чаю и сахару, чтобы задобрить Мануйлиху. Олеся пряла лён, сидя на высокой скамейке. Когда она обернулась, нитка оборвалась, и веретено покатилось по полу. Старуха встретила Ивана недружелюбно, но внучка любезно приняла гостя. Она рассказала, что нехорошее предсказание вышло Ивану, когда она гадала на него, что судьба у него будет несчастной. А также, что вскоре через него плохо будет даме с тёмными волосами, которая его полюбит. Герой не очень ей поверил. А потом девушка рассказала о том, что и без карт многое может узнать о человеке. Например, если кому суждено умереть нехорошей смертью в ближайшее время, она узнает это по его лицу.

V глава

Мануйлиха накрыла на стол и позвала Олесю поужинать. Чуть помешкав, она позвала и гостя. После ужина внучка вызвалась проводить молодого человека. По пути, по просьбе мужчины, она показала ему пару «трюков». Сначала порезала ему руку финским ножом, и заговорила место пореза, так, что после этого осталась лишь царапина. Потом сделала так, чтобы Иван, идя вперёд, спотыкался и падал на ровном месте. Хотя дворянин и не верил в колдовство, в нём пробудился страх сверхъестественного.

Иван спросил, как такое возможно, что Олеся, не умея даже читать, живя среди леса, разговаривает как барышня? Девушка сказала, что это от бабушки, что она очень умная и знает всё про всё. Но рассказать подробностей о том, откуда родом её бабушка, она не захотела. На прощанье молодой человек сказал ей своё имя, и Олеся пожала ему руку.

VI глава

Иван стал часто посещать избушку. Мануйлихе это не нравилось, но её задабривали подарки, приносимые гостем – то платок, то банка варенья, и за него заступалась Олеся. Она каждый раз провожала его до Ириновского шляха, а затем мужчина сам обратно провожал девушку. Ее интересовало всё, что знает собеседник – города, люди, устройство земли и неба. Её завораживали его рассказы, для неё это казалось сказочным и невероятным.

Однажды, услышав о Петербурге, девушка сказала, что никогда не будет жить в городе. Иван спросил, а что, если её муж будет оттуда? Олеся ответила, что супруга у неё не будет, и замуж не выйдет – ей нельзя в церковь. Девушка настолько сильно и глубоко верила в судьбу, в проклятие своего рода, что отвергала все доводы и объяснения Ивана. И каждый раз, коснувшись этой темы, они спорили, и спор этот вызывал взаимное раздражение. Но, несмотря на разногласие в этом вопросе, они всё больше привязывались друг к другу.

Ярмола стал избегать Ивана. Он больше не хотел учиться грамоте. А когда герой поднимал тему охоты, слуга всякий раз находил отговорку. Хозяин уже хотел его уволить, но сдерживала его жалость к большой нищей семье Ярмолы.

VII глава

Иван снова пришёл к Олесе, и застал обитательниц избушки в удрученном настроении. Бабушка, сидя на постели, держала голову руками и раскачивалась взад-вперёд. А внучка пыталась казаться спокойной, но не могла поддержать разговор. Иван спросил у Олеси, что с ними случилось, но она только отмахивалась, говорила, что он ничем не сможет помочь. Но Мануйлиха разозлилась на внучку за её упрямую гордость, и рассказала Ивану всё, как есть.

Оказалось, что к ним заходил урядник, и потребовал покинуть дом в течение двадцати четырёх часов. Мануйлиха выпросила это жилище у старого помещика, когда её с внучкой выгнали из села. Но теперь землёй овладел новый хозяин, и он хотел осушить болота. Выслушав старуху, Иван дал неопределённое обещание похлопотать об этом.

VIII глава

Пока герой чертил на веранде проект лесной дачи, подъехал урядник. Иван уговорил его зайти в дом, приманив выпивкой. После нескольких рюмок высказал просьбу не трогать Мануйлиху и её внучку. Евпсихий Африканович не захотел идти ему на встречу за спасибо. Помогая «ведьмам», он мог лишиться должности.

После непродолжительного спора, урядник остановил взгляд на ружье Ивана, висевшем на стене, и стал его хвалить. Герой понял намёк, и преподнёс ружьё Евпсихию как подарок. Потом, уже уходя, урядник попросил свежего редиса, которым они закусывали. Молодой человек пообещал отправить корзину с редисом и взбитым маслом. В итоге, Евпсихий Африканович дал слово пока не трогать старуху и её внучку, но предупредил, что одной только благодарностью они не отделаются.

IX глава

Урядник сдержал обещание, и на некоторое время оставил женщин в покое. Однако отношения Ивана с Олесей испортились. Девушка больше не стремилась с ним общаться, не провожала его, и избегала тем, на которые они раньше вели оживлённые беседы. Мужчина каждый день приходил в лесную хату, и сидел на низкой шаткой скамейке рядом с ней, наблюдая за её работой. Он не понимал, почему девушка вдруг стала вести себя холодно, но, где бы ни находился, постоянно думал о ней.

Однажды, после того, как он целый день пробыл в избушке, и отправился домой поздно вечером, он заболел лихорадкой. По дороге его знобило, он шатался, и так и не понял, как оказался дома. Ночами Иван бредил, ему снились странные и немыслимые кошмары. Днём к нему возвращалось сознание, но он был очень слаб, и болезнь мешала ему вести обычные повседневные дела. Через шесть дней мужчине удалось выздороветь. Вернулся аппетит, тело окрепло, и его снова потянуло в лесную хату.

X глава

Спустя пять дней после выздоровления, Иван пришёл к Олесе. Девушка обрадовалась ему. Оказалось, она тоже скучала. После разговора о его болезни, и о докторе, который к нему приходил, они, как и раньше, пошли вместе в лес. Героиня призналась, что боялась судьбы, ведь дама с тёмными волосами, с которой должна случиться беда – это она сама. Поэтому не хотела встречаться с Иваном. Потом, когда он заболел и долго не приходил, так по нему соскучилась, что решила: будь что будет, а от счастья она не откажется.

Они признались друг другу в любви, и вместе провели в безмолвном сосновом бору волшебную ночь. Несмотря на то, что сначала Иван не верил дурным предзнаменованиям, которых боялась Олеся, в конце свидания его тоже охватило смутное предчувствие беды.

XI глава

Иван с Олесей каждый вечер встречались в лесу, потому что Мануйлиха была против их связи. Герой понял, что больше не хочет жить без Олеси, и всерьёз задумался о женитьбе. В один из июньских вечеров он признался, что его дела в Переброде закончены, и скоро он уезжает. Девушку ранили эти слова, но она восприняла их покорно. Дворянин предложил сейчас же пойти к бабушке и сказать, что она будет его женой. Но его избранница воспротивилась, ссылаясь то на отсутствие образования, то нежелание оставить бабушку одну. Мужчина поставил её перед выбором: либо он, либо родственница. Олеся попросила дать ей два дня на обдумывание, и на разговор с бабушкой. Но тут Иван догадался, что она снова боится церкви. И оказался прав. Но возлюбленная не стала его слушать.

Поздней ночью, когда они уже попрощались и отошли на расстояние друг от друга, Олеся окликнула Ивана, и подбежала к нему с глазами, полными слёз. Она спросила, будет ли он рад, если она всё-таки пойдёт в церковь. Герой сказал, что мужчина может и не верить, смеяться, но женщина непременно должна быть набожной. Когда она скрылась из виду, Ивана вдруг охватило тревожное предчувствие, ему захотелось побежать вслед за ней, и умолять не ходить туда. Однако молодой человек решил, что это суеверный страх, и не подчинился внутреннему чувству.

XII глава

На следующий день Иван отправился на своей лошади по кличке Таранчик в соседний город по служебным делам. Утро было душное, безветренное. Проезжая через весь Переброд, он заметил, что от церкви до кабака вся площадь набита телегами. Был праздник Святой Троицы, и в Переброде собрались крестьяне из окрестных деревень.

Закончив дела и возвращаясь обратно, Иван задержался по дороге на полтора часа, чтобы поменять лошади подкову. Между четырьмя и пятью часами дня он приехал в Переброд. У кабака и на площади теснились пьяные люди, под лошадьми носились дети. У забора дрожащим тенором пел слепой лирник, которого обступила толпа. Пробираясь между людьми, Иван заметил их враждебные, бесцеремонные взгляды. Кто-то из толпы пьяным голосом крикнул невнятные слова, и послышался сдержанный хохот. Какая-то женщина попыталась вразумить пьяного мужика, но тот только сильнее разошёлся. Заявил, что Иван ему не начальство, добавив: «Он только в лесу у своей…». Дворянина охватила ярость. Он схватил нагайку. Но тут у него промелькнула мысль, что точно такое с ним уже было когда-то. Опустив нагайку, он поскакал домой.

Ярмола сообщил, что в доме ждёт приказчик из соседнего имения. Конторщик Никита Назарыч Мищенка, в сером в рыжую клетку пиджаке и красном галстуке, при виде Ивана вскочил на ноги и стал кланяться. Никита Назарыч, хохоча, сообщил, что сегодня местные «дивчата» поймали ведьму, и хотели вымазать дёгтем. Герой схватил конторщика за плечи и потребовал всё рассказать. Из его слов мало что можно было понять, и все события того дня Иван восстановил только через два месяца, расспросив другую очевидицу происшествия. Оказалось, что Олеся пришла в церковь во время обедни. И, хотя она оставалась в сенях, все её заметили и направляли на неё враждебные взгляды. После обедни женщины обступили её со всех сторон, насмехались и ругались. Толпа становилась больше и больше. Олеся пыталась выскользнуть из круга, но её отталкивали к середине. Потом одна старуха прокричала, что её надо вымазать дёгтем. Дёготь и кисть тут же оказались в руках женщин, и они передавали их друг другу. От отчаяния девушка с силой бросилась на одну из мучительниц, и та упала. Вслед за первой упали и остальные, на земле образовался галдящий клубок. Олесе удалось выскользнуть и убежать. Отбежав на пятьдесят шагов, она обернулась и прокричала слова угрозы. Иван не стал дослушивать Мищенку, и, оседлав Таранчика, поскакал в лес.

XIII глава

Когда Иван зашёл в хату, Олеся лежала на кровати лицом к стене. Мануйлиха сидела рядом с ней. Увидев мужчину, старуха встала, и обвинила его, что это он заставил внучку пойти в церковь. Потом, положив локти на стол и обхватив голову руками, стала раскачиваться и плакать. Через десять минут девушка подала голос. Она не хотела, чтобы Иван увидел её лицо, но герой мягко повернул её к себе. Олеся была вся в синяках.

Олеся сказала, что скоро им с бабушкой придётся покинуть эти места, потому что теперь, что бы ни случилось, всё будут сваливать на них. Иван попытался убедить её, что они смогут вместе жить счастливо, но девушка была непреклонна. Она сказала, что их ожидает только горе, и поэтому они должны расстаться, и что жалеет лишь об одном – что у неё от Ивана нет ребёнка.

Когда мужчина вышел на крыльцо в сопровождении старухи, половина неба была закрыта чёрной тучей.

XIV глава

В тот же день случилась страшная гроза в Переброде. Гром и молния не затихали, град размером с грецкий орех сыпался с неба и подпрыгивал от земли. В старом доме, который снимал Иван, град выбил кухонное окно. Вечером мужчина лёг с одеждой, думая, что не заснёт в эту ночь. Но вроде бы на миг закрыв глаза, и открыв их, обнаружил, что уже наступило солнечное утро. Ярмола стоял рядом с кроватью, и сказал, что герою пора отсюда уезжать. Оказалось, что град учинил много разрушений, и люди думают, что это ведьма наслала грозу. И об ее возлюбленном тоже говорят злые слова.

Поспешно прискакав к лесному домику, Иван обнаружил его пустым, с открытыми дверями и ставнями. Остались только голая деревянная кровать, да тряпки и сор. На оконной раме были повешены красные бусы – память Ивану о чистой, нежной любви Олеси.

Интересно? Сохрани у себя на стенке!

Одним из первых крупных произведений Александра Куприна стала повесть «Олеся». Повесть была написана в 1898 году и в том же году опубликована. Сам автор считал это произведение одной из лучших своих работ. «Олеся» 3 раза экранизировалась: в 1915, в 1956 (фильм назывался «Колдунья») и в 1971 годах.

Молодой барин Иван Тимофеевич, от лица которого ведётся повествование, приезжает в небольшой населённый пункт на окраине Волынского Полесья. Барину скучно в глухой деревне после городской жизни. Он пытается подружиться с местными жителями: обучает грамоте своего слугу, занимается лечением. Однако ни одно из этих занятий не сближает «чужака» с населением деревни. Иван Тимофеевич начинает заниматься охотой. Слуга барина Ярмола рассказывает своему хозяину о том, что в местном лесу живёт колдунья Мануйлиха со своей внучкой, а неожиданно поднявшийся ветер приписывает чёрной магии старой ведьмы. Через несколько дней барин случайно сбивается с пути на охоте. Пытаясь найти обратную дорогу, он выходит на избушку Мануйлихи. Иван Тимофеевич знакомится с Олесей, внучкой колдуньи. Девушка помогает барину выйти из леса.

Главный герой долго не мог забыть свою новую знакомую. Через некоторое время он возвращается в лес, чтобы найти Олесю. Барин хочет, чтобы девушка погадала ему. Колдунья предвещает главному герою одиночество, желание свести счёты с жизнью и большую любовь с темноволосой женщиной. Однако даже любовь не сможет дать счастья. Та, которую полюбит Иван Тимофеевич, будет страдать и примет позор. Олеся утверждает, что у барина слишком ленивое сердце, а значит, любить по-настоящему, самоотверженно он не умеет. Главный герой не верит ни в гадания, ни в сверхъестественные силы, которые приписывают Мануйлихе и её внучке. Единственная цель его прихода в лесную избушку – вновь увидеть юную колдунью.

Иван Тимофеевич и Олеся начинают тайно встречаться, несмотря на протесты Мануйлихи. Главный герой спасает возлюбленную и её бабушку от урядника Евпсихия Африкановича, который пытается выселить «ведьм» из их дома. Иван Тимофеевич подкупает урядника и уговаривает его оставить женщин в покое. Узнав об этом, гордая Олеся обиделась. Между влюблёнными происходит размолвка. Затем главный герой заболевает. В течение недели он не видится с Олесей. После выздоровления Иван Тимофеевич продолжает встречаться с колдуньей. Молодой барин знает, что ему скоро предстоит возвращение в город и предлагает Олесе обвенчаться и уехать с ним. Девушка не согласна. Ни одна женщина в её роду не венчалась, ведь душа колдуньи принадлежит Сатане.

Главный герой на некоторое время вынужден уехать в соседнюю деревню. Вернувшись, он узнаёт о том, что возле церкви местные жители избили колдунью. Ей удалось вырваться и убежать в лес. Иван Тимофеевич спешит в лесную избушку, понимая, что крестьяне напали именно на Олесю. Придя домой к любимой, он находит девушку избитой. Олеся решила пойти в церковь, чтобы порадовать Ивана Тимофеевича. Крестьяне же приняли поступок ведьмы как вызов. Колдунья не должна осквернять своим присутствием святое место. После службы на Олесю напали и избили. Иван Тимофеевич предлагает привести доктора, но девушка отказывается. Молодая колдунья сообщает главному герою, что они с бабушкой скоро переедут, чтобы не навлечь на себя ещё больший гнев крестьян. Олеся хочет расстаться с Иваном Тимофеевичем, чтобы их роман не навлёк беду на обоих. Девушка сожалеет только об одном: у неё не будет ребёнка от любимого человека.

Той же ночью в деревне была гроза с градом, из-за которой погиб весь урожай. Ярмола предлагает барину немедленно уехать. Крестьяне уверены, что грозу устроила старая колдунья, чтобы отмстить за внучку. В деревне уже известно о романе Олеси и приезжего барина. Ивану Тимофеевичу тоже могут устроить расправу. Главный герой решил послушать доброго совета. Перед отъездом Иван Тимофеевич решил навестить Олесю ещё раз. Однако Мануйлиха и её внучка уже успели уехать. Словно посылая любимому прощальный привет, Олеся оставила в избушке свои красные бусы.

Характеристика персонажей

Характеристику главному герою даёт сама Олеся. Иван Тимофеевич не проявляет заносчивости по отношению к простым людям, пытаясь стать им другом. Он способен на добро и сочувствие. Тем не менее, как отмечает лесная ведьма, у барина «ленивое сердце». Будучи человеком порядочным, он предлагает Олесе официальный брак. Но при первом же её отказе отступает, не стремясь отстоять свою любовь.

Ко многим действиям Ивана Тимофеевича побуждает скука. Не имея возможности жить той жизнью, которую он вёл в городе, главный герой пытается чем-то себя развлечь. В конце концов, главным развлечением барина становится колдунья. Иван Тимофеевич отдаёт предпочтение именно этой девушки из-за её непохожести на других деревенских женщин. Она отличается от обычных крестьянок и в то же время не принадлежит тому обществу, к которому привык главный герой. Роман с ведьмой для Ивана Тимофеевича окутан мистикой, несмотря на то, что он не верит в сверхспособности девушки.

Предложение, которое главный герой делает Олесе, носит чисто символический характер. Вступив в близкие отношения с девушкой, Иван Тимофеевич считает себя обязанным на ней жениться. Однако барин знает заранее: честная бескорыстная Олеся ни за что не согласится стать его женой.

Знакомы ли вы с – уникального русского писателя первой половины ХХ века, автора таких известных произведений как “Олеся”, “Гранатовый браслет” и “Кадеты”?

Обратите внимание на известное произведение , изображающее тайные и порочные стороны высшего общества, людей, оказавшихся в ловушке собственных страстей и слабостей.

Иван Тимофеевич описывает главную героиню, как красивую и сильную девушку. Несмотря на свою малограмотность, Олеся очень умна. Главный герой отмечает, что молодая колдунья обладала гибким умом и деликатностью, благодаря чему их отношения складывались весьма гармонично.

Барин не верит в сверхъестественные способности своей любимой, приписывая веру в потустороннее неграмотности колдуньи. Олеся уверена, что умеет останавливать кровь заклинанием. Иван Тимофеевич объясняет девушке, что кровь останавливается естественным путём, а не из-за колдовства. По мнению автора, в Олесе действительно есть что-то необычное, однако с магией он это никак не связывает.

В отличие от Ивана Тимофеевича, Олеся не эгоистична в любви. Лесная ведьма прекрасно понимает, что такой девушке, как она, не место в высшем обществе. Барин должен жениться на равной. Олеся, не задумываясь, отказывается от своей любви ради блага её возлюбленного.

Жители деревни ненавидят ведьму за силу, красоту и независимость, которые ей присущи. Любое несчастье (метель, гроза и т. д.) приписывается действиям колдуньи. Девушка не скована религиозными запретами, так как считает, что её душа с самого рождения принадлежит дьяволу, и это нельзя никак исправить. Отсутствие запретов помогает ей быть свободной в любви.

Символы в повести

Автор обращает внимание на главный символ повести «Олеся» только в конце повествования. Им становятся бусы лесной колдуньи. Ярко-красный цвет украшения символизирует независимый характер девушки. Олесю, как и её бусы, трудно не заметить. И причиной этому не красота или сверхъестественные способности, а внутренняя сила и бесстрашие, идущие из самого сердца ведьмы.

5 (100%) 3 votes


А. И. Куприн
Олеся
I
Мой слуга, повар и спутник по охоте – полесовщик Ярмола вошел в комнату, согнувшись под вязанкой дров, сбросил ее с грохотом на пол и подышал на замерзшие пальцы.
– У, какой ветер, паныч, на дворе, – сказал он, садясь на корточки перед заслонкой. – Нужно хорошо в грубке протопить. Позвольте запалочку, паныч.
– Значит, завтра на зайцев не пойдем, а? Как ты думаешь, Ярмола?
– Нет… не можно… слышите, какая завируха. Заяц теперь лежит и – а ни мур-мур… Завтра и одного следа не увидите.
Судьба забросила меня на целых шесть месяцев в глухую деревушку Волынской губернии, на окраину Полесья, и охота была единственным моим занятием и удовольствием. Признаюсь, в то время, когда мне предложили ехать в деревню, я вовсе не думал так нестерпимо скучать. Я поехал даже с радостью. «Полесье… глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, – думал я, сидя в вагоне, – совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком… и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!» А я в то время (рассказывать, так все рассказывать) уж успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ с двумя убийствами и одним самоубийством и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.
Но… или перебродские крестьяне отличались какою-то особенной, упорной несообщительностью, или я не умел взяться за дело, – отношения мои с ними ограничивались только тем, что, увидев меня, они еще издали снимали шапки, а поравнявшись со мной, угрюмо произносили: «Гай буг», что должно было обозначать «Помогай бог». Когда же я пробовал с ними разговориться, то они глядели на меня с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы и все порывались целовать у меня руки – старый обычай, оставшийся от польского крепостничества.
Книжки, какие у меня были, я все очень скоро перечитал. От скуки – хотя это сначала казалось мне неприятным – я сделал попытку познакомиться с местной интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при нем «пана органиста», местного урядника и конторщика соседнего имения из отставных унтер-офицеров, но ничего из этого не вышло.
Потом я пробовал заняться лечением перебродских жителей. В моем распоряжении были: касторовое масло, карболка, борная кислота, йод. Но тут, помимо моих скудных сведений, я наткнулся на полную невозможность ставить диагнозы, потому что признаки болезни у всех моих пациентов были всегда одни и те же: «в сере??дине болит» и «ни есть, ни пить не можу».
Приходит, например, ко мне старая баба. Вытерев со смущенным видом нос указательным пальцем правой руки, она достает из-за пазухи пару яиц, причем на секунду я вижу ее коричневую кожу, и кладет их на стол. Затем она начинает ловить мои руки, чтобы запечатлеть на них поцелуй. Я прячу руки и убеждаю старуху: «Да полно, бабка… оставь… я не поп… мне это не полагается… Что у тебя болит?»
– В сере??дине у меня болит, панычу, в самой что ни на есть сере??дине, так что даже ни пить, ни есть не можу.
– Давно это у тебя сделалось?
– А я знаю? – отвечает она также вопросом. – Так и печет и печет. Ни пить, ни есть не можу.
И сколько я не бьюсь, более определенных признаков болезни не находится.
– Да вы не беспокойтесь, – посоветовал мне однажды конторщик из унтеров, – сами вылечатся. Присохнет, как на собаке. Я, доложу вам, только одно лекарство употребляю – нашатырь. Приходит ко мне мужик. «Что тебе?» – «Я, говорит, больной»… Сейчас же ему под нос склянку нашатырного спирту. «Нюхай!» Нюхает… «Нюхай еще… сильнее!..» Нюхает… «Что, легче?» – «Як будто полегшало…» – «Ну, так и ступай с богом».
К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…
Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила такая погода, что и охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал, не оставляя следов. Сидя взаперти и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно. Понятно, я ухватился с жадностью за такое невинное развлечение, как обучение грамоте полесовщика Ярмолы.
Началось это, впрочем, довольно оригинально. Я однажды писал письмо и вдруг почувствовал, что кто-то стоит за моей спиной. Обернувшись, я увидел Ярмолу, подошедшего, как и всегда, беззвучно в своих мягких лаптях.
– Что тебе, Ярмола? – спросил я.
– Да вот дивлюсь, как вы пишете. Вот бы мне так… Нет, нет… не так, как вы, – смущенно заторопился он, видя, что я улыбаюсь… – Мне бы только мое фамилие…
– Зачем это тебе? – удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде; жалованье и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: – Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?
– А видите, какое дело, паныч, – ответил Ярмола необыкновенно мягко, – ни одного грамотного нет у нас в деревне. Когда гумагу какую нужно подписать, или в волости дело, или что… никто не может… Староста печать только кладет, а сам не знает, что в ней напечатано… То хорошо было бы для всех, если бы кто умел расписаться.
Такая заботливость Ярмолы – заведомого браконьера, беспечного бродяги, с мнением которого никогда даже не подумал бы считаться сельский сход, – такая заботливость его об общественном интересе родного села почему-то растрогала меня. Я сам предложил давать ему уроки. И что же это была за тяжкая работа – все мои попытки выучить его сознательному чтению и письму! Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли не каждое дерево, умевший ориентироваться днем и ночью в каком угодно месте, различавший по следам всех окрестных волков, зайцев и лисиц – этот самый Ярмола никак не мог представить себе, почему, например, буквы «м» и «а» вместе составляют «ма». Обыкновенно над такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами, все ушедшее в жесткую черную бороду и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения.
– Ну скажи, Ярмола, – «ма». Просто только скажи – «ма», – приставал я к нему. – Не гляди на бумагу, гляди на меня, вот так. Ну, говори – «ма»…
Тогда Ярмола глубоко вздыхал, клал на стол указку и произносил грустно и решительно:
– Нет… не могу…
– Как же не можешь? Это же ведь так легко. Скажи просто-напросто – «ма», вот как я говорю.
– Нет… не могу, паныч… забыл…
Все методы, приемы и сравнения разбивались об эту чудовищную непонятливость. Но стремление Ярмолы к просвещению вовсе не ослабевало.
– Мне бы только мою фамилию! – застенчиво упрашивал он меня. – Больше ничего не нужно. Только фамилию: Ярмола Попружук – и больше ничего.
Отказавшись окончательно от мысли выучить его разумному чтению и письму, я стал учить его подписываться механически. К моему великому удивлению, этот способ оказался наиболее доступным Ярмоле, так что к концу второго месяца мы уже почти осилили фамилию. Что же касается до имени, то его ввиду облегчения задачи мы решили совсем отбросить.
По вечерам, окончив топку печей, Ярмола с нетерпением дожидался, когда я позову его.
– Ну, Ярмола, давай учиться, – говорил я.
Он боком подходил к столу, облокачивался на него локтями, просовывал между своими черными, заскорузлыми, несгибающимися пальцами перо и спрашивал меня, подняв кверху брови:
– Писать?
– Пиши.
Ярмола довольно уверенно чертил первую букву – «П» (эта буква у нас носила название: «два стояка и сверху перекладина»); потом он смотрел на меня вопросительно.
– Что ж ты не пишешь? Забыл?
– Забыл… – досадливо качал головой Ярмола.
– Эх, какой ты! Ну, ставь колесо.
– А-а! Колесо, колесо!.. Знаю… – оживлялся Ярмола и старательно рисовал на бумаге вытянутую вверх фигуру, весьма похожую очертаниями на Каспийское море. Окончивши этот труд, он некоторое время молча любовался им, наклоняя голову то на левый, то на правый бок и щуря глаза.
– Что же ты стал? Пиши дальше.
– Подождите немного, панычу… сейчас.
Минуты две он размышлял и потом робко спрашивал:
– Так же, как первая?
– Верно. Пиши.
Так мало-помалу мы добрались до последней буквы – «к» (твердый знак мы отвергли), которая была у нас известна как «палка, а посредине палки кривуля хвостом набок».
– А что вы думаете, панычу, – говорил иногда Ярмола, окончив свой труд и глядя на него с любовной гордостью, – если бы мне еще месяцев с пять или шесть поучиться, я бы совсем хорошо знал. Как вы скажете?
II
Ярмола сидел на корточках перед заслонкой, перемешивая в печке уголья, а я ходил взад и вперед по диагонали моей комнаты. Из всех двенадцати комнат огромного помещичьего дома я занимал только одну, бывшую диванную. Другие стояли запертыми на ключ, и в них неподвижно и торжественно плесневела старинная штофная мебель, диковинная бронза и портреты XVIII столетия.
Ветер за стенами дома бесился, как старый озябший голый дьявол. В его реве слышались стоны, визг и дикий смех. Метель к вечеру расходилась еще сильнее. Снаружи кто-то яростно бросал в стекла окон горсти мелкого сухого снега. Недалекий лес роптал и гудел с непрерывной, затаенной, глухой угрозой…
Ветер забирался в пустые комнаты и в печные воющие трубы, и старый дом, весь расшатанный, дырявый, полуразвалившийся, вдруг оживлялся странными звуками, к которым я прислушивался с невольной тревогой. Вот точно вздохнуло что-то в белой зале, вздохнуло глубоко, прерывисто, печально. Вот заходили и заскрипели где-то далеко высохшие гнилые половицы под чьими-то тяжелыми и бесшумными шагами. Чудится мне затем, что рядом с моей комнатой, в коридоре, кто-то осторожно и настойчиво нажимает на дверную ручку и потом, внезапно разъярившись, мчится по всему дому, бешено потрясая всеми ставнями и дверьми, или, забравшись в трубу, скулит так жалобно, скучно и непрерывно, то поднимая все выше, все тоньше свой голос, до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья. Порою бог весть откуда врывался этот страшный гость и в мою комнату, пробегал внезапным холодом у меня по спине и колебал пламя лампы, тускло светившей под зеленым бумажным, обгоревшим сверху абажуром.
На меня нашло странное, неопределенное беспокойство. Вот, думалось мне, сижу я глухой и ненастной зимней ночью в ветхом доме, среди деревни, затерявшейся в лесах и сугробах, в сотнях верст от городской жизни, от общества, от женского смеха, от человеческого разговора… И начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти, и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так же тревожно буду ходить я взад и вперед по моей комнате, так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола – странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на свете: и к тому, что у него дома в семье есть нечего, и к бушеванию ветра, и к моей неопределенной, разъедающей тоске.
Мне вдруг нестерпимо захотелось нарушить это томительное молчание каким-нибудь подобием человеческого голоса, и я спросил:
– Как ты думаешь, Ярмола, откуда это сегодня такой ветер?
– Ветер? – отозвался Ярмола, лениво подымая голову. – А паныч разве не знает?
– Конечно, не знаю. Откуда же мне знать?
– И вправду, не знаете? – оживился вдруг Ярмола. – Это я вам скажу, – продолжал он с таинственным оттенком в голосе, – это я вам скажу: чи ведьмака народилась, чи ведьмак веселье справляет.
– Ведьмака – это колдунья по-вашему?
– А так, так… колдунья.
Я с жадностью накинулся на Ярмолу. «Почем знать, – думал я, – может быть, сейчас же мне удастся выжать из него какую-нибудь интересную историю, связанную с волшебством, с зарытыми кладами, с вовкулаками?..»
– Ну, а у вас здесь, на Полесье, есть ведьмы? – спросил я.
– Не знаю… Может, есть, – ответил Ярмола с прежним равнодушием и опять нагнулся к печке. – Старые люди говорят, что были когда-то… Может, и неправда…
Я сразу разочаровался. Характерной чертой Ярмолы была упорная несловоохотливость, и я уж не надеялся добиться от него ничего больше об этом интересном предмете. Но, к моему удивлению, он вдруг заговорил с ленивой небрежностью и как будто бы обращаясь не ко мне, а к гудевшей печке:
– Была у нас лет пять тому назад такая ведьма… Только ее хлопцы с села прогнали!
– Куда же они ее прогнали?
– Куда!.. Известно, в лес… Куда же еще? И хату ее сломали, чтобы от того проклятого кубла и щепок не осталось… А саму ее вывели за вышницы и по шее.
– За что же так с ней обошлись?
– Вреда от нее много было, ссорилась со всеми, зелье под хаты подливала, закрутки вязала в жите… Один раз просила она у нашей молодицы злот (пятнадцать копеек). Та ей говорит: «Нет у меня злота, отстань». – «Ну, добре, говорит, будешь ты помнить, как мне злотого не дала…» И что же вы думаете, панычу: с тех самых пор стало у молодицы дитя болеть. Болело, болело, да и совсем умерло. Вот тогда хлопцы ведьмаку и прогнали, пусть ей очи повылазят…
– Ну, а где же теперь эта ведьмака? – продолжал я любопытствовать.
– Ведьмака? – медленно переспросил, по своему обыкновению, Ярмола. – А я знаю?
– Разве у нее не осталось в деревне какой-нибудь родни?
– Нет, не осталось. Да она чужая была, из кацапок чи из цыганок… Я еще маленьким хлопцем был, когда она пришла к нам на село. И девочка с ней была: дочка или внучка… Обеих прогнали…
– А теперь к ней разве никто не ходит: погадать там или зелья какого-нибудь попросить?
– Бабы бегают, – пренебрежительно уронил Ярмола.
– Ага! Значит, все-таки известно, где она живет?
– Я не знаю… Говорят люди, что где-то около Бисова Кута она живет… Знаете – болото, что за Ириновским шляхом. Так вот в этом болоте она и сидит, трясьця ее матери.
«Ведьма живет в каких-нибудь десяти верстах от моего дома… настоящая, живая, полесская ведьма!» Эта мысль сразу заинтересовала и взволновала меня.
– Послушай, Ярмола, – обратился я к полесовщику, – а как бы мне с ней познакомиться, с этой ведьмой?
– Тьфу! – сплюнул с негодованием Ярмола. – Вот еще добро нашли.
– Добро или недобро, а я к ней все равно пойду. Как только немного потеплеет, сейчас же и отправлюсь. Ты меня, конечно, проводишь?
Ярмолу так поразили последние слова, что он даже вскочил с полу.
– Я?! – воскликнул он с негодованием. – А и ни за что! Пусть оно там бог ведает что, а я не пойду.
– Ну вот, глупости, пойдешь.
– Нет, панычу, не пойду… ни за что не пойду… Чтобы я?! – опять воскликнул он, охваченный новым наплывом возмущения. – Чтобы я пошел до ведьмачьего кубла? Да пусть меня бог боронит. И вам не советую, паныч.
– Как хочешь… а я все-таки пойду. Мне очень любопытно на нее посмотреть.
– Ничего там нет любопытного, – пробурчал Ярмола, с сердцем захлопывая печную дверку.
Час спустя, когда он, уже убрав самовар и напившись в темных сенях чаю, собирался идти домой, я спросил:
– Как зовут эту ведьму?
– Мануйлиха, – ответил Ярмола с грубой мрачностью.
Он хотя и не высказывал никогда своих чувств, но, кажется, сильно ко мне привязался; привязался за нашу общую страсть к охоте, за мое простое обращение, за помощь, которую я изредка оказывал его вечно голодающей семье, а главным образом за то, что я один на всем свете не корил его пьянством, чего Ярмола терпеть не мог. Поэтому моя решимость познакомиться с ведьмой привела его в отвратительное настроение духа, которое он выразил только усиленным сопением да еще тем, что, выйдя на крыльцо, из всей силы ударил ногой в бок свою собаку – Рябчика. Рябчик отчаянно завизжал и отскочил в сторону, но тотчас же побежал вслед за Ярмолой, не переставая скулить.
III
Дня через три потеплело. Однажды утром, очень рано, Ярмола вошел в мою комнату и заявил небрежно:
– Нужно ружья почистить, паныч.
– А что? – спросил я, потягиваясь под одеялом.
– Заяц ночью сильно походил: следов много. Может, пойдем на пановку?
Я видел, что Ярмоле не терпится скорее пойти в лес, но он скрывает это страстное желание охотника под напускным равнодушием. Действительно, в передней уже стояла его одностволка, от которой не ушел еще ни один бекас, несмотря на то что вблизи дула она была украшена несколькими оловянными заплатами, положенными в тех местах, где ржавчина и пороховые газы проели железо.
Едва войдя в лес, мы тотчас же напали на заячий след: две лапки рядом и две позади, одна за другой. Заяц вышел на дорогу, прошел по ней сажен двести и сделал с дороги огромный прыжок в сосновый молодняк.
– Ну, теперь будем обходить его, – сказал Ярмола. – Как дал столба, так тут сейчас и ляжет. Вы, паныч, идите… – Он задумался, соображая по каким-то ему одному известным приметам, куда меня направить. – …Вы идите до старой корчмы. А я его обойду от Замлына. Как только собака его выгонит, я буду гукать вам.
И он тотчас же скрылся, точно нырнул в густую чащу мелкого кустарника. Я прислушался. Ни один звук не выдал его браконьерской походки, ни одна веточка не треснула под его ногами, обутыми в лыковые постолы.
Я неторопливо дошел до старой корчмы – нежилой, развалившейся хаты, и стал на опушке хвойного леса, под высокой сосной с прямым голым стволом. Было так тихо, как только бывает в лесу зимою в безветренный день. Нависшие на ветвях пышные комья снега давили их книзу, придавая им чудесный, праздничный и холодный вид. По временам срывалась с вершины тоненькая веточка, и чрезвычайно ясно слышалось, как она, падая, с легким треском задевала за другие ветви. Снег розовел на солнце и синел в тени. Мной овладело тихое очарование этого торжественного, холодного безмолвия, и мне казалось, что я чувствую, как время медленно и бесшумно проходит мимо меня…
Вдруг далеко, в самой чаще, раздался лай Рябчика – характерный лай собаки, идущей за зверем: тоненький, заливчатый и нервный, почти переходящий в визг. Тотчас же услышал я и голос Ярмолы, кричавшего с ожесточением вслед собаке: «У – бый! У – бый!», первый слог – протяжным резким фальцетом, а второй – отрывистой басовой нотой (я только много времени спустя дознался, что этот охотничий полесский крик происходит от глагола «убивать»).
Мне казалось, судя по направлению лая, что собака гонит влево от меня, и я торопливо побежал через полянку, чтобы перехватить зверя. Но не успел я сделать и двадцати шагов, как огромный серый заяц выскочил из-за пня и, как будто не торопясь, заложив назад длинные уши, высокими, редкими прыжками перебежал через дорогу и скрылся в молодняке. Следом за ним стремительно вылетел Рябчик. Увидев меня, он слабо махнул хвостом, торопливо куснул несколько раз зубами снег и опять погнал зайца.
Ярмола вдруг так же бесшумно вынырнул из чащи.
– Что же вы, паныч, не стали ему на дороге? – крикнул он и укоризненно зачмокал языком.
– Да ведь далеко было… больше двухсот шагов.
Видя мое смущение, Ярмола смягчился.
– Ну, ничего… он от нас не уйдет. Идите на Ириновский шлях, – он сейчас туда выйдет.
Я пошел по направлению Ириновского шляха и уже через минуты две услыхал, что собака опять гонит где-то недалеко от меня. Охваченный охотничьим волнением, я побежал, держа ружье наперевес, сквозь густой кустарник, ломая ветви и не обращая внимания на их жестокие удары. Я бежал так довольно долго и уже стал задыхаться, как вдруг лай собаки прекратился. Я пошел тише. Мне казалось, что если я буду идти все прямо, то непременно встречусь с Ярмолой на Ириновском шляху. Но вскоре я убедился, что во время моего бега, огибая кусты и пни и совсем не думая о дороге, я заблудился. Тогда я начал кричать Ярмоле. Он не откликался.
Между тем машинально я шел все дальше, лес редел понемногу, почва опускалась и становилась кочковатой. След, оттиснутый на снегу моей ногой, быстро темнел и наливался водой. Несколько раз я уже проваливался по колена. Мне приходилось перепрыгивать с кочки на кочку; в покрывавшем их густом буром мху ноги тонули, точно в мягком ковре.
Кустарник скоро совсем окончился. Передо мной было большое круглое болото, занесенное снегом, из-под белой пелены которого торчали редкие кочки. На противоположном конце болота, между деревьями, выглядывали белые стены какой-то хаты. «Вероятно, здесь живет ириновский лесник, – подумал я. – Надо зайти и расспросить у него дорогу».
Но дойти до хаты было не так-то легко. Каждую минуту я увязал в трясине. Сапоги мои набрали воды и при каждом шаге громко хлюпали; становилось невмочь тянуть их за собою.
Наконец я перебрался через это болото, взобрался на маленький пригорок и теперь мог хорошо рассмотреть хату. Это даже была не хата, а именно сказочная избушка на курьих ножках. Она не касалась полом земли, а была построена на сваях, вероятно, ввиду половодья, затопляющего весною весь Ириновский лес. Но одна сторона ее от времени осела, и это придавало избушке хромой и печальный вид. В окнах недоставало нескольких стекол; их заменили какие-то грязные ветошки, выпиравшиеся горбом наружу.
Я нажал на клямку и отворил дверь. В хате было очень темно, а у меня, после того как я долго глядел на снег, ходили перед глазами фиолетовые круги; поэтому я долго не мог разобрать, есть ли кто-нибудь в хате.
– Эй, добрые люди, кто из вас дома? – спросил я громко.
Около печки что-то завозилось. Я подошел поближе и увидал старуху, сидевшую на полу. Перед ней лежала огромная куча куриных перьев. Старуха брала отдельно каждое перо, сдирала с него бородку и клала пух в корзинку, а стержни бросала прямо на землю.
«Да ведь это – Мануйлиха, ириновская ведьма», – мелькнуло у меня в голове, едва я только повнимательнее вгляделся в старуху. Все черты бабы-яги, как ее изображает народный эпос, были налицо: худые щеки, втянутые внутрь, переходили внизу в острый, длинный дряблый подбородок, почти соприкасавшийся с висящим вниз носом; провалившийся беззубый рот беспрестанно двигался, точно пережевывая что-то; выцветшие, когда-то голубые глаза, холодные, круглые, выпуклые, с очень короткими красными веками, глядели, точно глаза невиданной зловещей птицы.
– Здравствуй, бабка! – сказал я как можно приветливее. – Тебя уж не Мануйлихой ли зовут?
В ответ что-то заклокотало и захрипело в груди у старухи; потом из ее беззубого, шамкающего рта вырвались странные звуки, то похожие на задыхающееся карканье старой вороны, то вдруг переходившие в сиплую обрывающуюся фистулу:
– Прежде, может, и Мануйлихой звали добрые люди… А теперь зовут зовуткой, а величают уткой. Тебе что надо-то? – спросила она недружелюбно и не прекращая своего однообразного занятия.
– Да вот, бабушка, заблудился я. Может, у тебя молоко найдется?
– Нет молока, – сердито отрезала старуха. – Много вас по лесу ходит… Всех не напоишь, не накормишь…
– Ну, бабушка, неласковая же ты до гостей.
– И верно, батюшка: совсем неласковая. Разносолов для вас не держим. Устал – посиди, никто тебя из хаты не гонит. Знаешь, как в пословице говорится: «Приходите к нам на завалинке посидеть, у нашего праздника звона послушать, а обедать к вам мы и сами догадаемся». Так-то вот…
Эти обороты речи сразу убедили меня, что старуха действительно пришлая в этом крае; здесь не любят и не понимают хлесткой, уснащенной редкими словцами речи, которой так охотно щеголяет краснобай-северянин. Между тем старуха, продолжая механически свою работу, все еще бормотала что-то себе под нос, но все тише и невнятнее. Я разбирал только отдельные слова, не имевшие между собой никакой связи: «Вот тебе и бабушка Мануйлиха… А кто такой – неведомо… Лета-то мои не маленькие… Ногами егозит, стрекочит, сокочит – чистая сорока…»
Я некоторое время молча прислушивался, и внезапная мысль, что передо мною сумасшедшая женщина, вызвала у меня ощущение брезгливого страха.
Однако я успел осмотреться вокруг себя. Бо??льшую часть избы занимала огромная облупившаяся печка. Образов в переднем углу не было. По стенам, вместо обычных охотников с зелеными усами и фиолетовыми собаками и портретов никому не ведомых генералов, висели пучки засушенных трав, связки сморщенных корешков и кухонная посуда. Ни совы, ни черного кота я не заметил, но зато с печки два рябых солидных скворца глядели на меня с удивленным и недоверчивым видом.
– Бабушка, а воды-то у вас, по крайней мере, можно напиться? – спросил я, возвышая голос.
– А вон в кадке, – кивнула головой старуха.
Вода отзывала болотной ржавчиной. Поблагодарив старуху (на что она не обратила ни малейшего внимания), я спросил ее, как мне выйти на шлях.
Она вдруг подняла голову, поглядела на меня пристально своими холодными, птичьими глазами и забормотала торопливо:
– Иди, иди… Иди, молодец, своей дорогой. Нечего тут тебе делать. Хорош гость в гостинку… Ступай, батюшка, ступай…
Мне действительно ничего больше не оставалось, как уйти. Но вдруг мне пришло в голову попытать последнее средство, чтобы хоть немного смягчить суровую старуху. Я вынул из кармана новый серебряный четвертак и протянул его Мануйлихе. Я не ошибся: при виде денег старуха зашевелилась, глаза ее раскрылись еще больше, и она потянулась за монетой своими скрюченными, узловатыми, дрожащими пальцами.
– Э, нет, бабка Мануйлиха, даром не дам, – поддразнил я ее, пряча монету. – Ну-ка, погадай мне.
Коричневое сморщенное лицо колдуньи собралось в недовольную гримасу. Она, по-видимому, колебалась и нерешительно глядела на мой кулак, где были зажаты деньги. Но жадность взяла верх.
– Ну, ну, пойдем, что ли, пойдем, – прошамкала она, с трудом подымаясь с полу. – Никому я не ворожу теперь, касатик. Забыла… Стара стала, глаза не видят. Только для тебя разве.
Держась за стену, сотрясаясь на каждом шагу сгорбленным телом, она подошла к столу, достала колоду бурых, распухших от времени карт, стасовала их и придвинула ко мне.
– Сыми-ка… Левой ручкой сыми… От сердца…
Поплевав на пальцы, она начала раскладывать кабалу. Карты падали на стол с таким звуком, как будто бы они были сваляны из теста, и укладывались в правильную восьмиконечную звезду. Когда последняя карта легла рубашкой вверх на короля, Мануйлиха протянула ко мне руку.
– Позолоти, барин хороший… Счастлив будешь, богат будешь… – запела она попрошайническим, чисто цыганским тоном.
Я сунул ей приготовленную монету. Старуха проворно, по-обезьяньи спрятала ее за щеку.
– Большой интерес тебе выходит через дальнюю дорогу, – начала она привычной скороговоркой. – Встреча с бубновой дамой и какой-то приятный разговор в важном доме. Вскорости получишь неожиданное известие от трефового короля. Падают тебе какие-то хлопоты, а потом опять падают какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании, пьян будешь… Не так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя будет долгая. Если в шестьдесят лет не умрешь, то…
Вдруг она остановилась, подняла голову, точно к чему-то прислушиваясь. Я тоже насторожился. Чей-то женский голос, свежий, звонкий и сильный, пел, приближаясь к хате. Я тоже узнал слова грациозной малорусской песенки:
Ой чи цвит, чи не цвит
Калиноньку ломит.
Ой чи сон, чи не сон
Головоньку клонит.
– Ну иди, иди теперь, соколик, – тревожно засуетилась старуха, отстраняя меня рукой от стола. – Нечего тебе по чужим хатам околачиваться. Иди, куда шел…
Она даже ухватила меня за рукав моей куртки и тянула к двери. Лицо ее выражало какое-то звериное беспокойство.
Голос, певший песню, вдруг оборвался совсем близко около хаты, громко звякнула железная клямка, и в просвете быстро распахнувшейся двери показалась рослая смеющаяся девушка. Обеими руками она бережно поддерживала полосатый передник, из которого выглядывали три крошечные головки с красными шейками и черными блестящими глазенками.
– Смотри, бабушка, зяблики опять за мной увязались, – воскликнула она, громко смеясь, – посмотри, какие смешные… Голодные совсем. А у меня, как нарочно, хлеба с собой не было.
Но, увидев меня, она вдруг замолчала и вспыхнула густым румянцем. Ее топкие черные брови недовольно сдвинулись, а глаза с вопросом обратились на старуху.
– Вот барин зашел… Пытает дорогу, – пояснила старуха. – Ну, батюшка, – с решительным видом обернулась она ко мне, – будет тебе прохлаждаться. Напился водицы, поговорил, да пора и честь знать. Мы тебе не компания…
– Послушай, красавица, – сказал я девушке. – Покажи мне, пожалуйста, дорогу на Ириновский шлях, а то из вашего болота во веки веков не выберешься.
Должно быть, на нее подействовал мягкий, просительный тон, который я придал этим словам. Она бережно посадила на печку, рядом со скворцами, своих зябликов, бросила на лавку скинутую уже короткую свитку и молча вышла из хаты.
Я последовал за ней.
– Это у тебя все ручные птицы? – спросил я, догоняя девушку.
– Ручные, – ответила она отрывисто и даже не взглянув на меня. – Ну вот, глядите, – сказала она, останавливаясь у плетня. – Видите тропочку, вон, вон, между соснами-то? Видите?
– Вижу…
– Идите по ней все прямо. Как дойдете до дубовой колоды, повернете налево. Так прямо, все лесом, лесом и идите. Тут сейчас вам и будет Ириновский шлях.
В то время когда она вытянутой правой рукой показывала мне направление дороги, я невольно залюбовался ею. В ней не было ничего похожего на местных «дивчат», лица которых под уродливыми повязками, прикрывающими сверху лоб, а снизу рот и подбородок, носят такое однообразное, испуганное выражение. Моя незнакомка, высокая брюнетка лет около двадцати – двадцати пяти, держалась легко и стройно. Просторная белая рубаха свободно и красиво обвивала ее молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту ее лица, раз его увидев, нельзя было позабыть, но трудно было, даже привыкнув к нему, его описать. Прелесть его заключалась в этих больших, блестящих, темных глазах, которым тонкие, надломленные посредине брови придавали неуловимый оттенок лукавства, властности и наивности; в смугло-розовом тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых нижняя, несколько более полная, выдавалась вперед с решительным и капризным видом.
– Неужели вы не боитесь жить одни в такой глуши? – спросил я, остановившись у забора.
Она равнодушно пожала плечами.
– Чего же нам бояться? Волки сюда не заходят.
– Да разве волки одни… Снегом вас занести может, пожар может случиться… И мало ли что еще. Вы здесь одни, вам и помочь никто не успеет.
– И слава богу! – махнула она пренебрежительно рукой. – Как бы нас с бабкой вовсе в покое оставили, так лучше бы было, а то…
– А то что?
– Много будете знать, скоро состаритесь, – отрезала она. – Да вы сами-то кто будете? – спросила она тревожно.
Я догадался, что, вероятно, и старуха и эта красавица боятся каких-нибудь утеснений со стороны «предержащих», и поспешил ее успокоить:
– О! Ты, пожалуйста, не тревожься. Я не урядник, не писарь, не акцизный, словом – я никакое начальство.
– Нет, вы правду говорите?
– Даю тебе честное слово. Ей-богу, я самый посторонний человек. Просто приехал сюда погостить на несколько месяцев, а там и уеду. Если хочешь, я даже никому не скажу, что был здесь и видел вас. Ты мне веришь?
Лицо девушки немного прояснилось.
– Ну, значит, коль не врете, так правду говорите. А вы как: раньше об нас слышали или сами зашли?
– Да я и сам не знаю, как тебе сказать… Слышать-то я слышал, положим, и даже хотел когда-нибудь забрести к вам, а сегодня зашел случайно – заблудился… Ну, а теперь скажи, чего вы людей боитесь? Что они вам злого делают?
Она поглядела на меня с испытующим недоверием. Но совесть у меня была чиста, и я, не сморгнув, выдержал этот пристальный взгляд. Тогда она заговорила с возрастающим волнением:
– Плохо нам от них приходится… Простые люди еще ничего, а вот начальство… Приедет урядник – тащит, приедет становой – тащит. Да еще прежде, чем взять-то, над бабкой надругается: ты, говорят, ведьма, чертовка, каторжница… Эх! Да что и говорить!
– А тебя не трогают? – сорвался у меня неосторожный вопрос.
Она с надменной самоуверенностью повела головой снизу вверх, и в ее сузившихся глазах мелькнуло злое торжество…
– Не трогают… Один раз сунулся ко мне землемер какой-то… Поласкаться ему, видишь, захотелось… Так, должно быть, и до сих пор не забыл, как я его приласкала.
В этих насмешливых, но своеобразно гордых словах прозвучало столько грубой независимости, что я невольно подумал: «Однако недаром ты выросла среди полесского бора, – с тобой и впрямь опасно шутить».
– А мы разве трогаем кого-нибудь! – продолжала она, проникаясь ко мне все большим доверием. – Нам и людей не надо. Раз в год только схожу я в местечко купить мыла да соли… Да вот еще бабушке чаю, – чай она у меня любит. А то хоть бы и вовсе никого не видеть.
– Ну, я вижу, вы с бабушкой людей не жалуете… А мне можно когда-нибудь зайти на минуточку?
Она засмеялась, и – как странно, как неожиданно изменилось ее красивое лицо! Прежней суровости в нем и следа не осталось: оно вдруг сделалось светлым, застенчивым, детским.
– Да что у нас вам делать? Мы с бабкой скучные… Что ж, заходите, пожалуй, коли вы и впрямь добрый человек. Только вот что… вы уж если когда к нам забредете, так без ружья лучше…
– Ты боишься?
– Чего мне бояться? Ничего я не боюсь. – И в ее голосе опять послышалась уверенность в своей силе. – А только не люблю я этого. Зачем бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают, а жить им хочется так же, как и нам с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые такие… Ну, однако, до свидания, – заторопилась она, – не знаю, как величать-то вас по имени… Боюсь, бабка браниться станет.
И она легко и быстро побежала в хату, наклонив вниз голову и придерживая руками разбившиеся от ветра волосы.
– Постой, постой! – крикнул я. – Как тебя зовут-то? Уж будем знакомы как следует.
Она остановилась на мгновение и обернулась ко мне.
– Аленой меня зовут… По-здешнему – Олеся.
Я вскинул ружье на плечи и пошел по указанному мне направлению. Поднявшись на небольшой холмик, откуда начиналась узкая, едва заметная лесная тропинка, я оглянулся. Красная юбка Олеси, слегка колеблемая ветром, еще виднелась на крыльце хаты, выделяясь ярким пятном на ослепительно-белом, ровном фоне снега.
Через час после меня пришел домой Ярмола. По своей обычной неохоте к праздному разговору, он ни слова не спросил меня о том, как и где я заблудился. Он только сказал как будто бы вскользь:
– Там… я зайца на кухню занес… жарить будем или пошлете кому-нибудь?
– А ведь ты не знаешь, Ярмола, где я был сегодня? – сказал я, заранее представляя себе удивление полесовщика.
– Отчего же мне не знать? – грубо проворчал Ярмола. – Известно, к ведьмакам ходили…
– Как же ты узнал это?
– А почему же мне не узнать? Слышу, что вы голоса не подаете, ну я и вернулся на ваш след… Эх, паны-ыч! – прибавил он с укоризненной досадой. – Не следовает вам такими делами заниматься… Грех!..
IV
Весна наступила в этом году ранняя, дружная и – как всегда на Полесье – неожиданная. Побежали по деревенским улицам бурливые, коричневые, сверкающие ручейки, сердито пенясь вокруг встречных каменьев и быстро вертя щепки и гусиный пух; в огромных лужах воды отразилось голубое небо с плывущими по нему круглыми, точно крутящимися, белыми облаками; с крыш посыпались частые звонкие капли. Воробьи, стаями обсыпавшие придорожные ветлы, кричали так громко и возбужденно, что ничего нельзя было расслышать за их криком. Везде чувствовалась радостная, торопливая тревога жизни.
Снег сошел, оставшись еще кое-где грязными рыхлыми клочками в лощинах и тенистых перелесках. Из-под него выглянула обнаженная, мокрая, теплая земля, отдохнувшая за зиму и теперь полная свежих соков, полная жажды нового материнства. Над черными нивами вился легкий парок, наполнявший воздух запахом оттаявшей земли, – тем свежим, вкрадчивым и могучим пьяным запахом весны, который даже и в городе узнаешь среди сотен других запахов. Мне казалось, что вместе с этим ароматом вливалась в мою душу весенняя грусть, сладкая и нежная, исполненная беспокойных ожиданий и смутных предчувствий, – поэтическая грусть, делающая в ваших глазах всех женщин хорошенькими и всегда приправленная неопределенными сожалениями о прошлых вёснах. Ночи стали теплее; в их густом влажном мраке чувствовалась незримая спешная творческая работа природы…
В эти весенние дни образ Олеси не выходил из моей головы. Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно и так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками… «Во всех ее движениях, в ее словах, – думал я, – есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность…» Также привлекал меня к Олесе и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота и в особенности – эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.
Нет ничего мудреного, что, как только немного просохли лесные тропинки, я отправился в избушку на курьих ножках. На случай если бы понадобилось успокоить ворчливую старуху, я захватил с собою полфунта чаю и несколько пригоршен кусков сахару.
Я застал обеих женщин дома. Старуха возилась около ярко пылавшей печи, а Олеся пряла лен, сидя на очень высокой скамейке; когда я, входя, стукнул дверь, она обернулась, нитка оборвалась под ее руками, и веретено покатилось по полу.
Старуха некоторое время внимательно и сердито вглядывалась в меня, сморщившись и заслоняя лицо ладонью от жара печки.
– Здравствуй, бабуся! – сказал я громким, бодрым голосом. – Не узнаешь, должно быть, меня? Помнишь, я в прошлом месяце заходил про дорогу спрашивать? Ты мне еще гадала?
– Ничего не помню, батюшка, – зашамкала старуха, недовольно тряся головой, – ничего не помню. И что ты у нас позабыл – никак не пойму. Что мы тебе за компания? Мы люди простые, серые… Нечего тебе у нас делать. Лес велик, есть место, где разойтись… так-то…
Ошеломленный нелюбезным приемом, я совсем потерялся и очутился в том глупом положении, когда не знаешь, что делать: обратить ли грубость в шутку, или самому рассердиться, или, наконец, не сказав ни слова, повернуться и уйти назад. Невольно я повернулся с беспомощным выражением к Олесе. Она чуть-чуть улыбнулась с оттенком незлой насмешки, встала из-за прялки и подошла к старухе.
– Не бойся, бабка, – сказала она примирительно, – это не лихой человек, он нам худого не сделает. Милости просим садиться, – прибавила она, указывая мне на лавку в переднем углу и не обращая более внимания на воркотню старухи.
Ободренный ее вниманием, я догадался выдвинуть самое решительное средство.
– Какая же ты сердитая, бабуся… Чуть гости на порог, а ты сейчас и бранишься. А я было тебе гостинцу принес, – сказал я, доставая из сумки свои свертки.
Старуха бросила быстрый взгляд на свертки, но тотчас же отвернулась к печке.
– Никаких мне твоих гостинцев не нужно, – проворчала она, ожесточенно разгребая кочергой уголья. – Знаем мы тоже гостей этих. Сперва без мыла в душу лезут, а потом… Что у тебя в кулечке-то? – вдруг обернулась она ко мне.
Я тотчас же вручил ей чай и сахар. Это подействовало на старуху смягчающим образом, и хотя она и продолжала ворчать, но уже не в прежнем, непримиримом тоне.
Олеся села опять за пряжу, а я поместился около нее на низкой, короткой и очень шаткой скамеечке. Левой рукой Олеся быстро сучила белую, мягкую, как шелк, кудель, а в правой у нее с легким жужжанием крутилось веретено, которое она то пускала падать почти до земли, то ловко подхватывала его и коротким движением пальцев опять заставляла вертеться. Эта работа, такая простая на первый взгляд, но, в сущности, требующая огромного, многовекового навыка и ловкости, так и кипела в ее руках.