Г. а. бениславская воспоминания о есенине. Воспоминания о сергее есенине

В первый том включены воспоминания близких поэта, друзей, писателей: Е. А. и А. А. Есениных, А. А. Блока, С. М. Городецкого, С. Т. Коненкова и других.

Вступительная статья, составление и комментарии А. А. КОЗЛОВСКОГО. Рецензент канд. филологич. наук С. П. КОШЕЧКИH.

Дар поэта - ласкать и карябать, Роковая на нем печать. Розу белую с черною жабой Я хотел на земле повенчать. «Мне осталась одна забава…»

БЫЛЬ И ЛЕГЕНДЫ ЖИЗНИ ЕСЕНИНА


Дар поэта - ласкать и карябать,
Роковая на нем печать.
Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать.

«Мне осталась одна забава…»

Многие воспоминания о Есенине, особенно из числа появившихся вскоре после смерти поэта, вызывали разноречивые толки, а нередко и осуждение современников, по поводу некоторых из них было сказано немало резких слов. «Газетные статейки о нем я все собрал, вероятно - все. Это очень плохо», - так отозвался о первых откликах на смерть Есенина А. М. Горький. Всем памятны слова В. В. Маяковского о «дряни» посвящений и воспоминаний, «понанесенных» к «решеткам памяти» поэта. И почти в один голос с ним В. Г. Шершеневич: «Посмотрите, сейчас много написано стихотворений памяти поэта, написаны они с любовью, но это не стихи и они нам ничего не могут дать». Он имел в виду, разумеется, не поэтические достоинства стихов, а то, что Есенин в них оказался не похожим на себя. О ложных слухах, ходивших тогда, говорила Е. А. Есенина. Из числа близких знакомых Есенина, о неправде в воспоминаниях писали Г. А. Бениславская, H. H. Никитин и другие. Они говорили не только о фактических погрешностях или об ошибках памяти (случаи в мемуарах нередкие). Главное было в другом - речь шла об искажении облика поэта, о неправде по большому счету.

В чем же дело? Почему многим и многим мемуаристам казалось, что только они рассказывают правду, а остальные вольно или невольно ее искажают, оказываются в плену ложных представлений о поэте? В ответе на этот вопрос - один из важных ключей к лучшему пониманию и мемуаров о Есенине, и своеобразия восприятия личности поэта его современниками.

* * *

Всю жизнь Есенина отличала необычайная широта общения. Период его активной литературной деятельности был короток.

В марте 1915 года Есенин приехал в Петроград, по сути дела, никому не известным начинающим поэтом, а когда, спустя неполных два месяца, он уезжал назад к себе в Константиново, его стихи уже печатались в лучших петроградских газетах и журналах, его имя стало известно всему литературному Петрограду. С этих памятных месяцев до конца его жизни прошло всего десять с небольшим лет. Однако, если попытаться даже самым беглым образом очертить круг литературных контактов Есенина за это десятилетие, то они поразят обилием самых разных имен.

В первый петроградский период - это А. А. Блок, С. М. Городецкий, Н. А. Клюев, И. И. Ясинский, А. М. Ремизов, А. А. Ахматова, тут же несовместимый с этими кругами А. М. Горький, и - что можно придумать более полярное? - Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов. Затем, в предреволюционное время и в послеоктябрьские месяцы, к именам А. А. Блока и А. М. Горького добавляются Р. В. Иванов-Разумник и Андрей Белый, здесь же, одновременно с ними, П. В. Орешин, С. А. Клычков и А. А. Ганин. В Москве в 1918 году он сближается с пролеткультовцами М. П. Герасимовым, В. Т. Кирилловым, Н. Г. Полетаевым, В. Д. Александровским. И опять-таки почти в то же самое время возникает имажинистское содружество - А. Б. Мариенгоф, В. Г. Шершеневич, И. В. Грузинов, братья Эрдманы, Г. Б. Якулов и др. Несмотря на это, не порываются, а, напротив, крепнут связи с «мужиковствующими» П. В. Орешиным, А. В. Ширяевцем, А. А. Ганиным. Вновь появляется рядом с Есениным Н. А. Клюев. Тесные дружеские отношения устанавливаются с С. Т. Коненковым и одновременно - с В. Э. Мейерхольдом и А. Я. Таировым, а чуть позже - с В. И. Качаловым. Андрей Белый становится крестным отцом сына Есенина Кости. Затем, после возвращения из зарубежной поездки 1922–1923 годов, круг его литературных контактов еще больше расширяется. В него входят Д. А. Фурманов и Л. М. Леонов, Вс. В. Иванов и H. H. Никитин, Б. А. Пильняк и М. М. Зощенко, И. И. Садофьев и Н. С. Тихонов, Б. Л. Пастернак и Н. Н. Асеев, А. К. Воронский и В. В. Казин, П. И. Чагин и И. В. Вардин. На Кавказе в числе его близких друзей - грузинские поэты Т. Ю. Табидзе, П. Д. Яшвили, Г. Н. Леонидзе, В. И. Гаприндашвили и другие. И все это - не случайные встречи в редакциях или на литературных вечерах. С каждым из перечисленных здесь писателей, поэтов, художников, режиссеров - а перечень этот, разумеется, отнюдь не исчерпывающий - у Есенина устанавливались более или менее интенсивные жизненные и творческие связи. Они не всегда были длительными, но каждый писатель, чей путь так или иначе пересекался с путем Есенина, неизменно отмечал встречу с ним, то сильное впечатление, которое она оставляла.

Многим казалось, что Есенин ничего не таит про себя, с радостью рассказывает о себе, о своем творчестве, о том, что думает по тому или другому поводу. Заразительная искренность, которую, казалось, нес в себе Есенин, располагала к нему. Его общительность и доступность позволяли многим, даже малознакомым людям, обращаться к нему: «Сережа». Невольно думалось: что может таить про себя человек, вся жизнь которого проходит на людях, все дни которого - сплошной круговорот событий и лиц, который как бы в охотку живет в немыслимом многолюдстве и, видимо, смирился с тем, что его поступки, десятикратно перевранные падкими на литературные сплетни обывателями, становятся предметом общих пересудов? Казалось бы, у такого человека все - на виду, все - открыто, все - ясно.

Однако один из самых наблюдательных критиков тех лет, близко и хорошо знавший Есенина А. К. Воронский, пишет: «Биография поэта мало известна: по причинам, ему только ведомым, он скрывал и прятал ее». И действительно, многое в биографии Есенина и поныне еще далеко не во всем ясно.

Усилиями большой группы исследователей (В. Г. Базанов, В. Г. Белоусов, В. А. Вдовин, С. П. Кошечкин, А. М. Марченко, Ю. Л. Прокушев, П. Ф. Юшин и др.) уточнены и выявлены многие факты его биографии. Начали раскрываться, к примеру, такие важные моменты, как относящиеся к 1913–1914 годам контакты с социал-демократическими революционными кругами; больше стало известно о начальном периоде его творческого пути, уточнилась хронология поездок по стране в 1924–1925 годах и т. п. Но даже в этой внешней, событийной биографии поэта все еще немало сбивчивого и недостаточно проясненного.

В еще большей мере это касается истории его духовного роста, развития его внутреннего мира, где он был особенно замкнут и сдержан, а нередко и сознательно скрывал свои чувства за нарочитым балагурством и шутейностью «озорного гуляки».

Справедливость замечания А. К. Воронского подтверждается многими примерами, их без труда можно найти и в этой книге воспоминаний. Скажем, вот как М. В. Бабенчиков передает ходившие по Петрограду весной 1915 года разговоры об обстоятельствах появления там Есенина: «О Есенине в тогдашних литературных салонах говорили как о чуде. И обычно этот рассказ сводился к тому, что нежданно-негаданно, точно в сказке, в Петербурге появился кудрявый деревенский паренек, в нагольном тулупе и дедовских валенках, оказавшийся сверхталантливым поэтом… О Есенине никто не говорил, что он приехал, хотя железные дороги действовали исправно. Есенин пешком пришел из рязанской деревни в Петербург, как ходили в старину на богомолье. Подобная версия казалась интереснее, а главное, больше устраивала всех». Мемуарист не преувеличивает, это можно видеть из ряда критических статей, появившихся в петроградской печати. В одном из литературных обзоров, например, говорилось: «Из Рязанской губернии прибыл в столицу светловолосый певец Сергей Есенин - и это была нечаянная радость». Сейчас-то мы хорошо знаем, что Есенин до приезда в Петроград два года жил в Москве, начал там печататься и появился в столице вовсе не оперным пастушком.

Не приходится говорить о «рокамболических» подробностях имажинистских историй, которые с таким удовольствием живописуют те или иные современники. То одушевление, которое охватывает иных мемуаристов, когда им приходится рассказывать о различных эскападах того времени, заставляет думать, что. по их убеждению, именно в этих историях и заключена истинная жизнь поэта.

Многие подобные россказни начали ходить еще при жизни поэта, и он далеко не всегда стремился их опровергать. И биография его оказалась благодаря этому переплетенной с фантазиями и домыслами, с той полуправдой, где реальность досочинялась и раскрашивалась «под лубок». Иногда и сам Есенин становился источником не слишком точных, а случалось, и вовсе фантастических сведений о себе. Для того чтобы яснее понять причины возникновения подобных легенд, лучше проследить некоторые из них.

* * *

В январе 1918 года Есенин как-то провел целый вечер у А. А. Блока. Разговор шел о самых важных, глубоко волновавших обоих собеседников проблемах - о революции, о восставшем народе, об утверждавшейся новой жизни, об отношении художника к происходящему. Они говорили о творчестве, о природе художественного образа, о путях развития литературы и ее общественном долге.

Этими вопросами жили тогда оба поэта. А. А. Блок - поглощенный своей статьей «Интеллигенция и революция» (она появилась в печати через две недели после этой беседы), и Есенин - только что закончивший «Преображение» и «Пришествие», весь во власти образов своей «Инонии», иной страны, страны народного счастья, осуществления мечтаний крестьянства.

В этой беседе Есенин рассказал А. А. Блоку, что он происходит из «богатой старообрядческой крестьянской семьи», и пытался вывести свои творческие принципы именно из старообрядчества.

Спустя три года Есенин повторил рассказ о своих «старообрядческих корнях» в беседе с И. Н. Розановым, которому прямо заявил, что дед его был «старообрядческим начетчиком» и якобы знал «множество духовных стихов наизусть и хорошо разбирался в них».

Деда своего по отцу - Никиту Осиповича Есенина - он не знал (тот скончался задолго до рождения поэта), и в данном случае речь шла о деде по матери, Федоре Андреевиче Титове. Однако Федор Андреевич, равно как и Никита Осипович, отродясь не был ни раскольником, ни тем паче «старообрядческим начетчиком». Вот как Екатерина Александровна Есенина описывает его привычки:

«После расчета с богом у дедушки полагалось веселиться. Бочки браги и вино ставились около дома.

Пейте! Ешьте! Веселитесь, православные! - говорил дедушка. - Нечего деньгу копить, умрем - все останется. Медная посуда. Ангельский голосок! Золотое пение. Давай споем!

Пел дедушка хорошо и любил слушать, когда хорошо поют. Веселье продолжалось неделю, а то и больше».

Не очень-то вяжется с обликом этого веселого и энергичного человека представление о его якобы особом религиозном благочестии. Да когда сам И. Н. Розанов в 1926 году приезжал в Константиново и разговаривал с Ф. А. Титовым, тот прямо отрицал свою причастность к расколу и заметил, что духовные стихи знает плохо, а дядя поэта А. Ф. Титов вообще заметил, что ни в их селе, ни в Спас-Клепиках никогда раскольников не было.

Зачем же Есенину понадобилась эта сказка о деде-старообрядце? За полгода до знаменательной январской беседы с А. А. Блоком, когда впервые появилась на свет эта легенда, Есенин писал А. В. Ширяевцу:

«Бог с ними, этими питерскими литераторами ‹…› они совсем с нами разные. ‹…› Мы ведь скифы, приявшие глазами Андрея Рублева Византию и писания Козьмы Индикоплова с поверием наших бабок, что земля на трех китах стоит, а они все романцы, брат, все западники. Им нужна Америка, а нам в Жигулях песня да костер Стеньки Разина.

Тут о „нравится“ говорить не приходится, а приходится натягивать свои подлинней голенища да забродить в их пруд поглубже и мутить, мутить до тех пор, пока они, как рыбы, не высунут свои носы и не разглядят тебя, что это - ты. Им все нравится подстриженное, ровное и чистое, а тут вот возьмешь им да кинешь с плеч свою вихрастую голову, и, боже мой, как их легко взбаламутить».

Есенин тогда был захвачен идеей утверждения иллюзорного крестьянского царства. В громах революции ему мнилось осуществление вековечной мечты крестьянства о некоем вселенском вертограде, «где люди блаженно и мудро будут хороводно отдыхать под тенистыми ветвями одного преогромнейшего древа, имя которому социализм, или рай, ибо рай в мужицком творчестве так и представлялся, где нет податей за пашни, где „избы новые, кипарисовым тесом крытые“, где дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сыченою брагой». Эта крестьянская утопия жила в нем издавна, была впитана вместе со сказками и поверьями, со всем традиционным укладом коренной среднерусской крестьянской семьи, в которой он родился и рос. Он по праву ощущал себя певцом этой неведомой, но такой желанной сердцу каждого крестьянина страны. В своем крестьянском первородстве видел неоспоримое право на то, чтобы быть ее пророком. Когда он в эти же месяцы писал:


С иными именами
Встает иная степь -

и к этим «иным именам» причислял А. В. Кольцова, Н. А. Клюева и себя, то в этом было не только осознание родства (полного, нет ли, и родства в чем именно - вопрос другой), но и осознание собственного противостояния и противостояния других, почитаемых соратниками поэтов, всей остальной литературе. «Романцу» и «западнику» А. А. Блоку, по мысли Есенина, не дано быть певцом этой новой, рождающейся в мужичьих яслях Руси, это кровное право его, Есенина.

И вот, видимо, чтобы как можно убедительнее и нагляднее доказать собеседнику это свое право, чтобы и тени сомнения у того не могло возникнуть, - ибо как иначе объяснить подобный поворот в беседе? - выдвигает Есенин легенду о деде-старообрядце, рисуя тем самым себя выходцем из сверхглубинных слоев народа, наследником мудрости пращуров.

Эту легенду Есенин повторял потом не раз. Некоторые критики, приняв ее на веру, дали ей долгую жизнь рядом с именем поэта. Воздействием деда-ведуна, книжника и церковника, пытались, в частности, объяснить отсутствие острых социальных мотивов в ранней лирике Есенина. На деле же церковность домашнего, детского воспитания Есенина отнюдь не превышала церковности и религиозности обычной, рядовой крестьянской семьи. Разве только родной дом стоял против церкви и бабушка, ради приработка, пускала ночевать «богомазов», работавших там. Товарищ по детским играм Клавдий Воронцов рассказывает, как этот «христолюбивый отрок» устроил явление «чудотворной иконы», стащив из дома обычный образ и поставив его с зажженной свечкой в выкопанной на берегу Оки пещерке. Он же рассказывает о том, как Есенин, еще мальчиком, снял с себя крест и как его ругали «безбожником».

Видя и учитывая все это, нельзя, разумеется, забывать о том, что Есенин в своих ранних стихах называет себя то «ласковым послушником», то «смиренным иноком», что у него мелькают строки вроде следующих: «В сердце почивают тишина и мощи», «Чую радуницу божью», «В елях - крылья херувима», что в его стихах даже петухи на дворе запевают не что-нибудь, а обедню. Но это уже другой вопрос - вопрос об источниках образной системы ранней лирики Есенина, вопрос об ее особенностях.

Если в распространении мифа о деде-церковнике отчасти повинен сам поэт, то вот пример другой легенды, тоже немало лет жившей рядом с его именем, но уже сочиненной без его участия. Речь идет об обстоятельствах военной службы Есенина в Царском Селе, о его якобы близости к монархическим кругам.

Один из его современников писал: «Поздней осенью 1916 года вдруг распространился и потом подтвердился „чудовищный слух“: „наш“ Есенин, „душка“ Есенин, „прелестный мальчик“ Есенин представлялся Александре Федоровне в Царскосельском дворце, читал ей стихи, просил и получил от императрицы разрешение посвятить ей целый цикл в своей новой книге!»

Теперь даже трудно себе представить степень негодования, охватившую тогдашнюю «передовую общественность», когда обнаружилось, что «гнусный поступок» Есенина не выдумка, не «навет черной сотни», а непреложный факт. Бросились к Есенину за разъяснениями. Он сперва отмалчивался. Потом признался. Потом взял признание обратно. Потом куда-то исчез, не то на фронт, не то в рязанскую деревню…

Возмущение вчерашним любимцем было огромно. Оно принимало порой комические формы. Так, С. И. Чацкина, очень богатая и еще более передовая дама, всерьез называвшая издаваемый ею журнал «Северные записки» - «тараном искусства по царизму», на пышном приеме в своей гостеприимной квартире истерически рвала рукописи и письма Есенина, визжа: «Отогрели змею! Новый Распутин! Второй Протопопов!» Тщетно ее более сдержанный супруг Я. Л. Сакер уговаривал расходившуюся меценатку не портить здоровья «из-за какого-то ренегата».

Опубликованные за последние десять - пятнадцать лет документы позволили довольно полно представить реальные обстоятельства зачисления Есенина санитаром в Царскосельский полевой военно-санитарный поезд N 143, его службы там с апреля 1916 по март 1917 года и выступления на одном из концертов в присутствии Александры Федоровны. Дело обстояло так: призванный, как и тысячи других «ратников второго разряда», Есенин при содействии Н. А. Клюева был зачислен санитаром в военно-санитарный поезд, причисленный к одному из царскосельских лазаретов, находившемуся под патронажем императрицы. В этом лазарете, размещавшемся в так называемом Феодоровском городке - комплексе зданий, возведенных в псевдорусском «петушковом» стиле, который почитался в определенных кругах за истинно национальный, периодически устраивались концерты для раненых.

В одном из таких концертов, состоявшемся 22 июля 1916 года, Есенин читал свои стихи. Потом его водили представляться императрице, которая обронила несколько слов. В этом концерте, как и в других, приняли участие многие известные и не очень известные петроградские артисты. Для всех выступавших это было заурядным событием, одним из очередных концертов. Никто и не вспоминал потом об этом случае.

С санитарным поездом, как и другие служащие, сестры, врачи, Есенин не раз выезжал на фронт. «Многие льготы», о которых он упоминает в одной из автобиографий, состояли разве что в том, что он получал изредка увольнительные в Петроград и мог встретиться кое с кем из литературных знакомых, да раз после операции аппендицита получил увольнительную на две недели и съездил на родину. Рядом с ним служили санитарами и писарями десятки таких же вчерашних новобранцев, которые тянули свою солдатскую лямку. Вот эта вполне ординарная солдатская служба молодого поэта и стала под пером иных современников основой фантастических домыслов.

Глухие отсветы каких-то петроградских разговоров, близкие по духу тому, что приведен, встречаются в воспоминаниях В. Ф. Ходасевича и некоторых других современников. Но самое поразительное, что эта легенда вдруг нашла поддержку у одного из современных исследователей, попытавшегося на этой основе говорить о «царистских настроениях поэта».

Особенно много подобных россказней в историю есенинской жизни внесли его «собратья» имажинисты. Их мемуары полны всевозможными историями о самых невероятных похождениях, главным героем которых выступает Есенин. При этом ему отводится роль не только участника, но едва ли не организатора и вдохновителя. Пальму первенства здесь удерживает «Роман без вранья» А. Б. Мариенгофа.

Сам весь от альфы до омеги порождение богемы, ее типичнейший и характерный представитель и выразитель, радость, смысл и суть жизни находивший в душной, пропыленной и фальшивой атмосфере околохудожественной жизни литературных кафе, А. Б. Мариенгоф и Есенина в своем «Романе» пытался представить таким же. «Автор - явный нигилист; фигура Есенина изображена им злостно, драма - не понята», - сурово писал об этой книге А. М. Горький. И многие страницы «Романа» служат подтверждением его слов.

Об этом приходится напоминать, потому что именно к книге А. Б. Мариенгофа восходит немало легенд, которые и посейчас нет-нет да и дают о себе знать. Какие бы объяснения возникновению книги ни давались, они не могут скорректировать тенденциозности взгляда на Есенина ее автора. Особенно это заметно, когда А. Б. Мариенгоф не просто описывает те или иные события, свидетелем или участником которых ему довелось быть, а дает им толкование. Так, например, расхождение Есенина с Н. А. Клюевым в первые послереволюционные годы для А. Б. Мариенгофа не спор о путях строительства новой жизни, не отрицание Есениным консервативных, реставраторских художественных и идейных принципов Н. А. Клюева, а борьба за лидерство, литературная ревность к славе друг друга, спор о том, кто будет возглавлять группу. Разноречие их, мнится А. Б. Мариенгофу, лишь в том, что «Есенин собирался вести за собой русскую поэзию, а тут наставляющие и попечительствующие словеса Клюева». Расхождение Есенина с В. Г. Шершеневичем - лишь обида за давнюю статейку бывшего футуриста, а нынешнего имажиниста, направленную против Есенина. Поэтому же не принимается А. Б. Мариенгофом всерьез критика Есениным буржуазной культуры, а тоска, боль и отвращение, терзавшие душу поэта во время зарубежной поездки, предстают в его изложении таким образом: «…так проехал Сергей по всей Европе и Америке, будто слепой, ничего не желая знать и видеть». Он считал, что даже такие поэтические шедевры Есенина, как «Дождик мокрыми метлами чистит…», рождены не естественным чувством, не желанием передать трагедию и боль раненного жизнью человека, а лишь бездушным расчетом. Тогда совершенно трезво и холодно умом он решил, что это его дорога, его «рубашка», - писал он об этом и других близких по теме стихах. Под конец жизни, в 50-е годы, пережив резко отрицательную общественную реакцию, которую вызвал «Роман без вранья», A. Б. Мариенгоф написал новые воспоминания, которые появились посмертно. Хотя в них он пытался иронически судить об имажинизме, говорил, что «славой» они «пышно называли свою скандальную известность», но все равно, как и прежде, стремился подменить идейный конфликт Есенина с группой имажинистов житейским. Здесь А. Б. Мариенгоф постарался отделить не только Есенина, но и себя от имажинистских манифестов. «Декларация, - писал он о первом манифесте, опубликованном в январе 1919 года, - не слишком устроила меня и Есенина. Но мы подписали ее. Почему? Вероятно, по легкомыслию молодости».

Впрочем, на склоне лет и другие имажинисты поспешили отделить себя от имажинизма. Рюрик Ивнев писал, что он и Есенин в этом объединении «были скорее постояльцами, чем хозяевами, хотя официально считались таковыми», и утверждал, что теорией имажинизма занимались именно А. Б. Мариенгоф и B. Г. Шершеневич. Вторит ему и М. Д. Ройзман: «Декларация была подписана Есениным, но на первых же заседаниях „Ордена“, он, выступая, начал осуждать эти положения (речь идет о наиболее крайних положениях, содержащихся в первой „Декларации“. - А. К.), а мы - правое крыло - стали его поддерживать…» В результате получилось, что имажинизм остался без имажинистов.

Подобные подходы, по сути дела, представляют собой попытку преуменьшить значение решительного и резкого осуждения Есениным теорий и поэтической практики имажинистов. «У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова…» - писал он, когда минуло всего два года со времени возникновения группы имажинистов. Это было выношенное, глубокое и чрезвычайно важное для Есенина положение. То внутреннее противостояние, которое изначально было во взаимоотношениях Есенина и имажинистов, которое с каждым годом все ощутимее и явственнее давало себя знать, привело в конечном итоге к их полному идейному разрыву. И прочитываемая в иных мемуарах попытка свести всю сложность и глубину противоречий к личным расхождениям Есенина с теми или иными членами группы - тоже одна из многих легенд, которые усиленно возводились вокруг имени поэта.

Надо, правда, сказать, что именно ее - одну из первых - заметили и опровергли многие современники, которые не были ограничены групповыми пристрастиями и интересами. Об этом писали Вс. А. Рождественский, А. К. Воронский, H. H. Асеев и многие другие. Сумели подняться над групповыми симпатиями и иные из членов имажинистского «ордена». В. И. Эрлих, принадлежавший, правда, к молодому поколению имажинистов, и не к московскому, а к ленинградскому их ответвлению, так определил суть этого течения: «Литературные спекулянты богемы, ее организующие и за ее же счет существующие». Но далеко не у всех хватило мужества на подобные признания. И легенда продолжала жить, обретая различные модификации.

* * *

У читателя может возникнуть закономерный вопрос: если в воспоминаниях о Есенине столько легенд, столько неправды, то зачем их вообще печатать? Значит, правы те современники, которые неодобрительно относились к мемуарам о нем.

Думается, что такой вывод был бы поспешным и поэтому тоже односторонним.

Во-первых, конечно, не все в воспоминаниях - легенды. Воспоминания донесли до нас немало ценных и важных данных о жизни и творчестве Есенина, свидетельств иногда единственных и неповторимых. К примеру, воспоминания сестер - бесценный источник сведений о семье поэта, о его детских годах, о родном селе. Что по точности и объективности взгляда на зрелого Есенина может сравниться с воспоминаниями А. М. Горького? Интереснейшие свидетельства о путях становления таланта Есенина, о годах его напряженной литературной работы дали С. М. Городецкий и В. С. Чернявский, П. В. Орешин и С. Т. Коненков, И. Н. Розанов и Франц Элленс, А. К. Воронский и Вс. А. Рождественский, П. И. Чагин и В. А. Мануйлов и многие другие. Даже те особенности быта, условий жизни поэта, о которых рассказывают современники, позволяют нам полнее и лучше представить многое в творчестве поэта, придают дополнительную «стереоскопичность» тем событиям в его жизни, которые так или иначе отразились в его творчестве. Во-вторых, некоторые легенды (вроде истории о деде-старообрядце) интересны и показательны сами по себе, ибо позволяют полнее понять характер взглядов Есенина и то, каким он хотел видеть себя в глазах иных собеседников.

* * *

Завершая в октябрьские дни 1925 года свою последнюю автобиографию, Есенин писал: «Что касается остальных автобиографических сведений, - они в моих стихах». Мысль его ясна - он имел в виду прежде всего историю своих творческих, идейно-художественных исканий. Но стихи Есенина родили у многих свидетелей его жизненного пути стремление, намертво прикрепляя его произведения к конкретным событиям жизни, простым отражением этих событий смысл стихотворений и ограничить. И. В. Грузинов, например, запальчиво писал: «Есенин в стихах никогда не лгал… Всякая черточка, маленькая черточка в его стихах, если стихи касаются его собственной жизни, верна. Сам поэт неоднократно указывает на это обстоятельство, на автобиографический характер его стихов».

Относительно верности жизни И. В. Грузинов, конечно, прав. Но из соответствия отдельных строк реальным случаям и обстоятельствам, из совпадения отдельных деталей с житейскими конкретностями делать вывод об «автобиографическом характере» стихов Есенина вряд ли правомерно.

Нет спора, немало строк в стихах Есенина сложилось под впечатлением от тех или иных случаев, в них явственно видны штрихи житейских будней. Примером может служить хотя бы знаменитое «Ах, как много на свете кошек…», - о случае, легшем в основу этого стихотворения, рассказывает А. А. Есенина. Или строка «Вынул я кольцо у попугая…» из стихотворения «Видно, так заведено навеки…», - известно, что однажды попугай рыночной гадалки вытащил Есенину кольцо, которое он потом отдал С. А. Толстой. И когда мемуаристы рассказывают о подобных фактах, это придает дополнительную «объемность» стихам поэта, помогает нам лучше понять их.

Однако встречающееся иногда стремление придать подобным случаям чрезмерное значение, вывести из них некие закономерности требует к себе критического отношения. Здесь тоже таится один из источников легенд, сложившихся вокруг творчества поэта. Это касается, в частности, вопроса об адресатах его лирических стихов. С необычайной настойчивостью иные критики пытаются связать различные стихи с конкретными лицами, не замечая при этом, как суживается значение этих стихов, как при таких манипуляциях лирические шедевры сводятся к альбомным банальностям. Анализ показывает, что реальные жизненные коллизии нередко были весьма далеки от того, какое художественное преломление они получали в творчестве поэта. Поэтому с максимальной осторожностью следует относиться к встречающимся в мемуарах сообщениям о том, что те или иные случаи явились основой поэтических творений Есенина.

Всеволод Иванов - писатель, произведения которого Есенин ценил и в последние годы жизни выделял особо, почитая его как мастера творчески себе близкого, - справедливо писал:

«Рапповцы считали себя вправе распоряжаться не только мыслями Есенина, но и чувствами его, - он смеялся над ними, и ему была приятна мысль вести их за собой магией стиха:

А я их поймал!

Это они - хулиганы и бандиты в душе, а не я. Оттого-то и стихи мои им нравятся.

Но ведь ты хулиганишь?

Как раз ровно настолько, чтобы они считали, что я пишу про себя, а не про них. Они думают, что смогут меня учить и мной руководить, а сами-то с собой справятся, как ты думаешь? Я спрашиваю тебя об этом с тревогой, так как боюсь, что они совесть сожгут, мне ее жалко, она и моя!»

Мысль Вс. В. Иванова важна для правильного понимания и творчества Есенина, и мемуаров о нем. Мысль о том, что на основе тенденциозного и одностороннего прочтения его стихов или столь же одностороннего толкования иных его поступков поэту стремились приписать самые невероятные настроения и взгляды - от участия чуть ли не в монархическом заговоре до злостного хулиганства.

Приведенные в этой записи слова были сказаны поэтом скорее всего летом 1924 года. Именно тогда резко обострились взаимоотношения Есенина с рапповскими литераторами. В это же время в одном из самых проникновенных своих произведений, в стихотворении «Русь советская», которое по справедливости считается наглядным выражением выхода поэта из кризисов «Москвы кабацкой», он писал:


Приемлю все.
Как есть все принимаю.
Готов идти по выбитым следам.
Отдам всю душу октябрю и маю,
Но только лиры милой не отдам.

Но ведь «лира» Есенина вполне сознательно и до конца была им отдана именно «октябрю и маю», то есть тому новому, что входило в жизнь страны и при взгляде на что после зарубежной поездки, как писал сам поэт, «зрение мое переломилось». И свидетельством того, что лира действительно была без оглядки «отдана», явилось и само это стихотворение, и сопутствующие ему «Возвращение на родину» или «Письмо к женщине», и многие, многие другие произведения того периода. Под этим «не отдам» таилось совсем другое - отказ от рапповских догм, от их приверженности к выспренным, натужным виршам.

Конечно, сейчас, когда мы видим Есенина как одно из вершинных явлений советской поэзии, легко и просто объяснять подобное «не отдам» и временем, и противоречиями эпохи, и другими причинами. Но в то время, и тем более под пером недоброжелательно настроенных критиков, подобные признания становились источником еще одной из легенд - легенды о бездумном, аполитичном, легкомысленном певце.

* * *

Рассказывая об особенно плодотворных в творческом отношении двух последних годах жизни Есенина, Ю. Н. Либединский замечал: «…вид у него был всегда такой, словно он бездельничает, и только по косвенным признакам могли мы судить о том, с какой серьезностью, если не сказать - с благоговением, относился он к своему непрерывающемуся, тихому и благородному труду». Написано это было спустя три с лишним десятилетия после смерти поэта, когда уже отошли в прошлое вульгарно-социологические наскоки, попытки принизить его творчество, когда сквозь «громаду лет» все полнее и ярче выступало величие его поэтического подвига. При жизни эта каждодневная, напряженная работа поэта многими людьми не замечалась.

Больше любили посудачить о его «моцартианстве», о «легкой походке», о кажущейся «беззаботности». И не задумывались над такими строками:


Пусть вся жизнь моя за песню продана… -


Осужден я на каторге чувств
Вертеть жернова поэм.

Между тем в этих признаниях была большая и суровая правда.

В январе 1914 года на страницах мелкого детского журнальчика «Мирок» впервые увидели свет стихи Есенина. До декабря 1925 года оставалось всего двенадцать лет. И в эти недолгие годы уместился весь творческий путь великого поэта.

Интенсивность его творческого роста невозможно сравнить ни с чем. В истории литературы трудно найти что-либо схожее. При этом рост мастерства, поэтической хватки, владения всеми тонкостями версификации шел одновременно со стремительным ростом сознания.

Время Есенина пересекалось величайшими историческими событиями - первая мировая война, крушение самодержавия, Великая Октябрьская социалистическая революция, начало строительства первого в мире государства рабочих и крестьян. И путь Есенина - это постоянное напряженное размышление над главным вопросом: «Куда несет нас рок событий?»

И если поэт шел в ногу с событиями, то только потому, что сам настойчиво и последовательно усваивал то, чему учила его эпоха, время, люди. Дочь поэта, Т. С. Есенина, так передает суждение о нем его первой жены Анны Романовны Изрядновой: «Сама работящая, она уважала в нем труженика: кому как не ей было видно, какой путь он прошел всего за десять лет, как сам менял себя внешне и внутренне, сколько вбирал в себя - за день больше, чем иной за неделю или за месяц». В этом простом, казалось бы, абсолютно очевидном наблюдении заключено то очень важное, что нередко ускользало от внимания даже близко знавших поэта людей.

Одним из примеров может служить история с оценкой А. К. Воронским «Стансов» и ряда других стихотворений Есенина второй половины 1924 года. В начале 1925 года, в статье «На разные темы», А. К. Воронский писал о незадолго до того появившихся «Стансах»: «Они небрежны, написаны с какой-то нарочитой, подчеркнутой неряшливостью, словно поэт сознательно хотел показать: и так сойдет…» Он утверждал, что «Стансы» «фальшивы, внутренне пусты, неверны, несерьезны» и т. п. Позже, хоть и в смягченном виде, но он повторил эти суждения. Почему же критик, настроенный по отношению к поэту бесспорно доброжелательно, не раз с осуждением писавший об отразившейся в «Москве кабацкой» размагниченности, глубокой антиобщественности, даже о распаде личности (см.: Красная новь. М.-Л., 1924, N 1) и весьма одобрительно отметивший «поворот» в поэтическом творчестве Есенина, почему он так сурово отнесся к «Стансам»?

Одна из причин - и причина существенная - заключается, видимо, в том, что стихи «Москвы кабацкой», написанные в основном в период зарубежной поездки поэта, в 1922–1923 годы, стали известны читателям и критикам лишь после его возвращения на родину, во второй половине 1923 года, а сам сборник «Москва кабацкая», где они были объединены в законченный Цикл, появился только летом 1924 года, в непосредственной временной близости, по существу в один период с «Русью советской», «Письмом к женщине» и др. «Снова пьют здесь, дерутся и плачут…» или «Сыпь, гармоника. Скука… Скука…» воспринимались как написанные в одно время с «Я посетил родимые места…». В результате то, что для Есенина было разделено полутора-двумя годами, соединилось во времени для А. К. Воронского и других критиков. Отсюда, видимо, и возникло определенное недоверие, сомнение в глубине перемен в творческой позиции поэта.

Напряженность своей духовной жизни, стремительность роста Есенин не очень-то хотел демонстрировать публично, он не был особенно расположен делиться этим даже с, казалось бы, близкими людьми, с товарищами и соратниками по литературным баталиям. Он часто поворачивался к собеседнику лишь той стороной, лишь теми чертами своей личности, которые собеседник ждал и хотел увидеть или был способен увидеть.

В воспоминаниях перед нами проходит вся жизнь поэта, от первых детских лет, проведенных в родном Константинове, до последних дней жизни. Она увидена людьми разных вкусов, интересов, жизненного опыта и пристрастий. И в каждом из этих воспоминаний Есенин предстает по-новому. Иногда образ поэта, нарисованный в одном воспоминании, становится не похож на образ, создающийся в другом. И причина здесь не только в естественной разнице взглядов каждого мемуариста, но в стремительности духовного развития поэта. Каждое воспоминание несет в себе только частичку отображения реального облика поэта, и лишь их совокупность может претендовать на воссоздание его облика в целом.

Главное для понимания истории духовной жизни Есенина, для раскрытия процессов становления и развития его таланта дают, разумеется, его стихи. Мемуары лишь дополняют этот первоисточник. И все же из сцен, нарисованных современниками, из отдельных черт его облика, раскрытых в воспоминаниях, из отрывочных записей и картин, из отдельных черт, из живых неповторимых интонаций есенинского голоса, донесенных мемуаристами, перед нами возникает образ замечательного русского поэта, прожившего короткую, но невероятную по интенсивности духовного роста жизнь.

Есенин предстает перед нами как человек, пристально следящий за всеми перипетиями литературной жизни, внимательно фиксирующий самые разные факты литературной полемики, живо на них откликающийся. При этом он неизменно сохранял независимость в своих литературных оценках, устойчивость своих взглядов на вопросы художественного творчества.

На роль его учителей и наставников претендовали многие - Н. А. Клюев и Р. В. Иванов-Разумник, потом имажинисты и «мужиковствующие», пролеткультовцы и «напостовцы», «перевальцы» и представители других литературных группировок. Воспоминания донесли до нас немало сведений о его выступлениях на различных литературных вечерах и диспутах. На многих из них он появлялся на эстраде вместе с теми или иными литераторами, как бы разделяя их платформу или создавая впечатление в публике о своем творческом союзе с ними. Временами подобные союзы действительно отвечали его взглядам.

Когда он, например, в первые месяцы своей петроградской жизни, в 1915–1916 годах выступал вместе с Н. А. Клюевым, появляясь на эстраде в театрализованном костюме, или, напротив, в пору своего сближения с имажинистами потрясал публику буйством и резкостью высказываний, - во всем этом была, конечно, изрядная доля литературной игры, но не только. На первых порах были и подлинные интересы, в каждом случае разные, но не заемные, а свои. Однако интересы Есенина быстро оказывались гораздо более широкими, и поэтому стремительно наступал разрыв с каждым из «наставников».

Казалось, не успели они с Н. А. Клюевым в зимние месяцы 1915–1916 годов заявить о себе как о новых «певцах из народа», а уже в начале 1918 года Есенин пишет, что Н. А. Клюев «сделался моим врагом». В январе 1919 года появилась первая «декларация» имажинистов, а уже в мае 1921 года в статье «Быт и искусство» он выступает с развернутой критикой имажинистских теорий. В этом одно из наглядных доказательств независимости литературной позиции Есенина, устойчивости его основных определяющих взглядов на фундаментальные вопросы литературного творчества.

«Я - реалист», - утверждал он в одной из своих статей. В этом императиве было не только раскрытие коренных, принципиальных творческих установок, но и сознательное противопоставление себя тем литераторам, которые руководствовались всякого рода модернистскими теориями. Когда он в июне 1924 года писал: «Искусство для меня не затейливость узоров, а самое необходимое слово того языка, которым я хочу себя выразить», - то в этой отвергаемой «затейливости узоров» в равной степени читались и угрюмая ортодоксия «напостовцев», и натужное стилизаторство Н. А. Клюева, и провинциальный эстетизм имажинистов.

Глубоко продуманный характер литературной программы Есенина виден в той настойчивости, с которой он отстаивал ее в спорах с самыми различными оппонентами. Когда в декабре 1924 года в ответ на постоянные наставления Г. А. Бениславской о том, как ему надлежит держать себя в литературе, где печататься, а где - нет, он бросает в письме: «Я не разделяю ничьей литературной политики. Она у меня своя собственная - я сам», - то это было не самомнением избалованного вниманием и славой поэта. За этим стояло другое. Ему действительно были узки рамки любой литературной группы или школы. Он вырастал из всевозможных манифестов и деклараций быстрее, чем они создавались. Поэтому с большой осторожностью надо относиться к встречающимся в мемуарах суждениям о приверженности Есенина к тем или иным литературным группам, здесь тоже немало домыслов и легенд ходило и ходит вокруг его имени.

* * *

Есенин называл себя в стихах забиякой, сорванцом, скандалистом, разбойником, говорил о себе: «Я такой же, как ты, хулиган», «и по крови степной конокрад». Таких строк немало. И на поверхностный взгляд, в самой жизни поэта было такое, что оправдывало и объясняло их появление. Любители литературных сплетен разносили стократно разукрашенные и перевранные истории.

Но вот свидетельство писателя, которого никак нельзя заподозрить в стремлении навести «хрестоматийный глянец» на образ Есенина, человека, близко его знавшего и нередко с ним общавшегося, - Андрея Белого: «…меня поразила одна черта, которая потом проходила сквозь все воспоминания и все разговоры. Это - необычайная доброта, необычайная мягкость, необычайная чуткость и повышенная деликатность. Так он был повернут ко мне, писателю другой школы, другого возраста, и всегда меня поражала эта повышенная душевная чуткость».

О душевной чуткости Есенина вспоминал не только Андрей Белый. Немало свидетельств его внимания к людям, деликатности, заботы, помощи в литературных делах донесли до нас воспоминания Д. Н. Семеновского и В. С. Чернявского, Вл. Пяста и Вс. Рождественского, Ю. Н. Либединского и В. И. Эрлиха и многих других.

«Есенин часто хлопотал то об одном, то о другом поэте», - рассказывает И. В. Евдокимов. О тяге молодых поэтов к Есенину вспоминала С. С. Виноградская: «Их много приходило к нему, и в судьбе многих из них он принял немалое участие. Это было участие не только советом, он оказывал многим жизненную поддержку. При своей неустроенной, безалаберной, бесшабашной жизни он находил все же время заняться этими младшими друзьями, учениками. Бездомные, без денег, они находили у него приют, ночлег, а ко многим он настолько привязывался, что втягивал их в свою жизнь. Они уже тогда являлись не только его учениками, но и необходимыми атрибутами его личной жизни, поездок, хождений по редакциям…»

Эта тяга к Есенину рождалась, конечно, прежде всего его творчеством, тем светом, который несла в себе его поэзия. Но немалую роль в этом играла и сама личность поэта. Он создавал вокруг себя огромное напряжение, своего рода силовое поле, воздействию которого не могли противостоять люди. Особенно это чувствовалось во время его выступлений. О том, какое завораживающее впечатление производило чтение им своих стихов, пишут все очевидцы.

«Что случилось после его чтения, трудно передать, - вспоминает Г. А. Бениславская. - Все вдруг повскакивали с мест и бросились к эстраде, к нему. Ему не только кричали, его молили: „Прочитайте еще что-нибудь“».

Вот свидетельство Вл. Пяста о другом вечере: «По мере того как поэт овладевал собою (влияние волшебства творчества!) все более, он перестал забывать свои стихи, доводил до конца каждое начатое. И каждое обжигало всех слушателей и зачаровывало! Все сразу, как-то побледневшие, зрители встали со своих мест и бросились к эстраде и так обступили, все оскорбленные и завороженные им, кругом это широкое возвышение в глубине длинно-неуклюжего зала, на котором покачивался в такт своим песням молодой чародей. Широко раскрытыми неподвижными глазами глядели слушатели на певца и ловили каждый его звук. Они не отпускали его с эстрады, пока поэт не изнемог».

Сила и обаяние таланта Есенина многократно усиливалась впечатлением, которое оставлял он как человек. Его характер был контрастен. Бельгийский поэт Франц Элленс писал, что сила его характера неотделима от удивительной нежности. И в этом сочетании на первый взгляд несочетаемого виделась ему разгадка особенностей лирики поэта, особенностей его творчества. В этом есть своя справедливость.

Спора нет, в характере Есенина было немало трудного. В хронике его жизни отнюдь не все дни были отмечены благостным покоем и безмятежностью. Было в ней разное. В памяти современников остались эпатирующие эпизоды, случавшиеся и на эстраде, и в быту. Естественно, не свободны от них и мемуары. Особенно часто об этом писали в первых по времени к смерти Есенина воспоминаниях. С жадным любопытством иные читатели выискивали именно эти страницы. Невольно приходят на память слова А. С. Пушкина: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении: Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы, он и мал и мерзок - не так, как вы - иначе».

Есенин не нуждается в извинительных интонациях или стыдливых замалчиваниях, в поверхностной и неловкой гримировке. Когда он в одном из своих последних стихов написал: «Пусть вся жизнь моя за песню продана», - это была не поэтическая поза, не красивая и эффектная фраза, долженствующая разжалобить читателя. В этих словах заключена суровая и тяжелая правда. Он служил всю свою жизнь поэзии, отдавая этому великому делу все свои силы, всю энергию своей души. Точно и полно это выразил М. Горький: «…невольно подумалось, что Сергей Есенин не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой „печали полей“, любви ко всему живому в мире и милосердия, которое - более всего иного - заслужено человеком». Поэтому главное - умение увидеть в рассказах о нем за картинами будней творческое горение великого русского поэта.

А. Козловский

С. А. ЕСЕНИН В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

Т. Ф. ЕСЕНИНА

Родился в селе Константиново. Учился в своей школе, в сельской. Кончил четыре класса, получил похвальный лист. После отправили мы его в семилетку. Не всякий мог туда попасть, в семилетку, в то время. Было только доступно господским детям и поповым, а крестьянским нельзя было. Но он учился хорошо, мы согласились и отправили. Он там проучился три года. Стихи писал уже. Почитает и скажет:

Послушай, мама, как я написал.

Ну, написал и кладет, собирал все в папку.

Читал он очень много всего. Жалко мне его было, что он много читал, утомлялся. Я подойду погасить ему огонь, чтобы он лег, уснул, но он на это не обращал внимания. Он опять зажигал и читал. Дочитается до такой степени, что рассветет и не спавши он поедет учиться опять.

Сергей Александрович Есенин


С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1.

С. А. ЕСЕНИН В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ


В ДВУХ ТОМАХ


ТОМ ПЕРВЫЙ



"ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА"



Вступительная статья, составление и комментарии

А. А. КОЗЛОВСКОГО


Рецензент канд. филологич. наук

С. П. КОШЕЧКИH


OCR и вычитка – Александр Продан


С. А. Есенин в воспоминаниях современников .

В 2-х т. Т. l. / Вступ. ст., сост. и коммент. А. Козловского. – М.: Худож. лит., 1986. – 511 с. (Лит. мемуары)

В первый том включены воспоминания близких поэта, друзей, писателей: Е. А. и А. А. Есениных, А. А. Блока, С. М. Городецкого, С. Т. Коненкова и других.



А. Козловский. Быль и легенды жизни Есенина


С. А. ЕСЕНИН В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ


Т. Ф. Есенина. О сыне

Е. А. Есенина. В Константинове

А. А. Есенина. Родное и близкое

К. П. Воронцов. О Сергее Есенине

Н. А. Сардановский. "На заре туманной юности"

С. Н. Соколов. Встречи с Есениным

Е. М. Хитров. Мои воспоминания о Сергее Есенине

В Спас-Клепиковской школе

А. Р. Изряднова. Воспоминания

Г. Д. Деев-Хомяковский. Правда о Есенине

Д. Н. Семеновский. Есенин

H. H. Ливкин. В "Млечном Пути"

Л. М. Клейнборт. Встречи. Сергей Есенин

A. А. Блок. Из дневников, записных книжек и писем

С. М. Городецкий. О Сергее Есенине

М. П. Мурашев. Сергей Есенин

B. С. Чернявский. Три эпохи встреч (1915-1925)

М. В. Бабенчиков. Сергей Есенин

З . И. Ясинская. Мои встречи с Сергеем Есениным

П. В. Орешин. Мое знакомство с Сергеем Есениным

B. Т. Кириллов. Встречи с Есениным

П. А. Кузько. Есенин, каким я его знал

C. Т. Коненков. Из книги "Мой век"

Н. Г. Полетаев. Есенин за восемь лет

Н. А. Павлович. Как создавался киносценарий "Зовущие зори"

Л. В. Никулин. Памяти Есенина

А. Б. Мариенгоф. Воспоминания о Есенине

Рюрик Ивнев. О Сергее Есенине

И. В. Грузинов. Есенин

С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве

М. Д. Ройзман. Из книги "Все, что помню о Есенине"

И. И. Старцев. Мои встречи с Есениным

Н. О. Александрова. Есенин в Ростове

В. И. Вольпин. О Сергее Есенине

И. Н. Розанов. Воспоминания о Сергее Есенине

Комментарии

БЫЛЬ И ЛЕГЕНДЫ ЖИЗНИ ЕСЕНИНА


Дар поэта – ласкать и карябать,
Роковая на нем печать.
Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать.

"Мне осталась одна забава…"

Многие воспоминания о Есенине, особенно из числа появившихся вскоре после смерти поэта, вызывали разноречивые толки, а нередко и осуждение современников, по поводу некоторых из них было сказано немало резких слов. "Газетные статейки о нем я все собрал, вероятно – все. Это очень плохо",- так отозвался о первых откликах на смерть Есенина А. М. Горький 1. Всем памятны слова В. В. Маяковского о "дряни" посвящений и воспоминаний, "понанесенных" к "решеткам памяти" поэта. И почти в один голос с ним В. Г. Шершеневич: "Посмотрите, сейчас много написано стихотворений памяти поэта, написаны они с любовью, но это не стихи и они нам ничего не могут дать" 2. Он имел в виду, разумеется, не поэтические достоинства стихов, а то, что Есенин в них оказался не похожим на себя. О ложных слухах, ходивших тогда, говорила Е. А. Есенина. Из числа близких знакомых Есенина, о неправде в воспоминаниях писали Г. А. Бениславская, H. H. Никитин и другие. Они говорили не только о фактических погрешностях или об ошибках памяти (случаи в мемуарах нередкие). Главное было в другом – речь шла об искажении облика поэта, о неправде по большому счету.

2 Сб. "Есенин. Жизнь. Личность. Творчество". М., 1925, с. 53-54.


В чем же дело? Почему многим и многим мемуаристам казалось, что только они рассказывают правду, а остальные вольно или невольно ее искажают, оказываются в плену ложных представлений о поэте? В ответе на этот вопрос – один из важных ключей к лучшему пониманию и мемуаров о Есенине, и своеобразия восприятия личности поэта его современниками.


* * *

Всю жизнь Есенина отличала необычайная широта общения. Период его активной литературной деятельности был короток.

В марте 1915 года Есенин приехал в Петроград, по сути дела, никому не известным начинающим поэтом, а когда, спустя неполных два месяца, он уезжал назад к себе в Константиново, его стихи уже печатались в лучших петроградских газетах и журналах, его имя стало известно всему литературному Петрограду. С этих памятных месяцев до конца его жизни прошло всего десять с небольшим лет. Однако, если попытаться даже самым беглым образом очертить круг литературных контактов Есенина за это десятилетие, то они поразят обилием самых разных имен.

В первый петроградский период – это А. А. Блок, С. М. Городецкий, Н. А. Клюев, И. И. Ясинский, А. М. Ремизов, А. А. Ахматова, тут же несовместимый с этими кругами А. М. Горький, и – что можно придумать более полярное? – Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов. Затем, в предреволюционное время и в послеоктябрьские месяцы, к именам А. А. Блока и А. М. Горького добавляются Р. В. Иванов-Разумник и Андрей Белый, здесь же, одновременно с ними, П. В. Орешин, С. А. Клычков и А. А. Ганин. В Москве в 1918 году он сближается с пролеткультовцами М. П. Герасимовым, В. Т. Кирилловым, Н. Г. Полетаевым, В. Д. Александровским. И опять-таки почти в то же самое время возникает имажинистское содружество – А. Б. Мариенгоф, В. Г. Шершеневич, И. В. Грузинов, братья Эрдманы, Г. Б. Якулов и др. Несмотря на это, не порываются, а, напротив, крепнут связи с "мужиковствующими" П. В. Орешиным, А. В. Ширяевцем, А. А. Ганиным. Вновь появляется рядом с Есениным Н. А. Клюев. Тесные дружеские отношения устанавливаются с С. Т. Коненковым и одновременно – с В. Э. Мейерхольдом и А. Я. Таировым, а чуть позже – с В. И. Качаловым. Андрей Белый становится крестным отцом сына Есенина Кости. Затем, после возвращения из зарубежной поездки 1922-1923 годов, круг его литературных контактов еще больше расширяется. В него входят Д. А. Фурманов и Л. М. Леонов, Вс. В. Иванов и H. H. Никитин, Б. А. Пильняк и М. М. Зощенко, И. И. Садофьев и Н. С. Тихонов, Б. Л. Пастернак и Н. Н. Асеев, А. К. Воронский и В. В. Казин, П. И. Чагин и И. В. Вардин. На Кавказе в числе его близких друзей – грузинские поэты Т. Ю. Табидзе, П. Д. Яшвили, Г. Н. Леонидзе, В. И. Гаприндашвили и другие. И все это – не случайные встречи в редакциях или на литературных вечерах. С каждым из перечисленных здесь писателей, поэтов, художников, режиссеров – а перечень этот, разумеется, отнюдь не исчерпывающий – у Есенина устанавливались более или менее интенсивные жизненные и творческие связи. Они не всегда были длительными, но каждый писатель, чей путь так или иначе пересекался с путем Есенина, неизменно отмечал встречу с ним, то сильное впечатление, которое она оставляла.

Многим казалось, что Есенин ничего не таит про себя, с радостью рассказывает о себе, о своем творчестве, о том, что думает по тому или другому поводу. Заразительная искренность, которую, казалось, нес в себе Есенин, располагала к нему. Его общительность и доступность позволяли многим, даже малознакомым людям, обращаться к нему: "Сережа". Невольно думалось: что может таить про себя человек, вся жизнь которого проходит на людях, все дни которого – сплошной круговорот событий и лиц, который как бы в охотку живет в немыслимом многолюдстве и, видимо, смирился с тем, что его поступки, десятикратно перевранные падкими на литературные сплетни обывателями, становятся предметом общих пересудов? Казалось бы, у такого человека все – на виду, все – открыто, все – ясно.

Однако один из самых наблюдательных критиков тех лет, близко и хорошо знавший Есенина А. К. Воронский, пишет: "Биография поэта мало известна: по причинам, ему только ведомым, он скрывал и прятал ее" 1. И действительно, многое в биографии Есенина и поныне еще далеко не во всем ясно.

1 Воронский А. К. Избранные статьи о литературе. M., 1982, с. 166.


Усилиями большой группы исследователей (В. Г. Базанов, В. Г. Белоусов, В. А. Вдовин, С. П. Кошечкин, А. М. Марченко, Ю. Л. Прокушев, П. Ф. Юшин и др.) уточнены и выявлены многие факты его биографии. Начали раскрываться, к примеру, такие важные моменты, как относящиеся к 1913-1914 годам контакты с социал-демократическими революционными кругами; больше стало известно о начальном периоде его творческого пути, уточнилась хронология поездок по стране в 1924-1925 годах и т. п. Но даже в этой внешней, событийной биографии поэта все еще немало сбивчивого и недостаточно проясненного.

ЕКАТЕРИНА ЭЙГЕС

ВОСПОМИНАНИЯ О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ

“Самое лучшее время в моей жизни считаю 1919 год. Тогда мы зиму прожили в 5 градусах комнатного холода. Дров у нас не было ни полена”, - писал Есенин в автобиографии.

Об этом времени и о Есенине, поднимающемся по ступеням известности и славы, еще не надломленном, бодром и деятельном, с “не промокшими” в кабаках синими глазами, авторе “Инонии”, “Сорокоуста”, “Пугачова”, - воспоминания Екатерины Романовны Эйгес (1890 - ?), написанные почти сорок лет спустя после ее знакомства с поэтом.

Е. Р. Эйгес родилась в большой семье, все члены которой были разносторонне одаренными людьми. Отец, Роман Михайлович Эйгес, - переводчик с немецкого (в частности, в 1892 году он перевел “Страдания молодого Вертера” Гёте). Старший брат, Константин Романович, - композитор, пианист, педагог, музыкальный критик, оставивший воспоминания о С. В. Рахманинове и С. И. Танееве. Иосиф Романович - музыкальный писатель, пианист, литературовед. Он был автором работ о роли музыки в жизни и творчестве русских писателей (Пушкина, Чехова). Еще один брат, Александр Романович, составил аннотированное описание писем к А. П. Чехову (1939). Вениамин Романович - живописец, ученик К. Ф. Юона. Сестра Надежда Романовна - педагог, автор многочисленных книг о воспитании детей, издававшихся до середины 60-х годов.

Екатерина Эйгес, окончив до революции математический факультет Московского университета, совмещала работу в библиотеках Наркомвнудела, затем - Наркомпроса с учебой на Высших литературно-художественных курсах (впоследствии - Литературно-художественный институт им. В. Я. Брюсова), писанием стихов, посещением многочисленных поэтических вечеров и выступлений - в Политехническом музее, Доме Печати, литературных кафе. В Москве тех лет такой образ жизни был типичен для развитой, близкой к литературным кругам девушки. По-видимому, стихи Е. Р. Эйгес чего-то стоили и ее не только за привлекательную внешность приняли во Всероссийский Союз поэтов. К сожалению, нам неизвестно, сохранились ли ее произведения. По отдельным стихотворным наброскам 1918 года, конечно, очень трудно судить о даровании Эйгес.

Уже отравленная ядом
Зеленых трав и тополей,
Я не могу укрыться взглядом
От убегающих полей.

Вернуться вновь к толпе, столице,
Кафе поэтов на Тверской,
В ту жизнь страдающей блудницы,
Забывшей счастье и покой.

Нет, о другом душа томится.
Здесь, в зеленеющем саду,
Москва пускай мне только снится
В своем пленительном чаду.

(РГАЛИ, ф. 2218, оп. 1, ед. хр. 142.)

Стихотворение слабое, в “страдающую блудницу” верится с трудом. Среди начинающих поэтов и поэтесс, которые окружали Есенина, многие писали стихи гораздо искуснее - например, Надежда Вольпин, мать сына Есенина, впоследствии известная переводчица и автор воспоминаний о поэте. Конечно, наивные и целомудренные воспоминания Екатерины Эйгес не могут сравниться с предельно искренними записками Галины Бениславской, полный текст которых стал известен сравнительно недавно (в сб.: “С. А. Есенин. Материалы к биографии”. М. 1993), или с обладающими высокими литературными достоинствами воспоминаниями Н. Д. Вольпин (в сб.: “Как жил Есенин”. Челябинск. 1992). Но даже самые непритязательные свидетельства о поэте приобретают для нас все бульшую ценность по мере удаления от его времени.

Машинописная копия воспоминаний Е. Р. Эйгес поступила в “Новый мир” от А. М. Абрамова, разбиравшего весной 1983 года, по просьбе академика А. Н. Колмогорова, архив математика Павла Сергеевича Александрова и обнаружившего в нем эти воспоминания. “Неожиданно встретилась машинописная копия (25 занумерованных страниц и четыре отдельных листика) с упоминанием Есенина, - пишет А. М. Абрамов. - Когда я с удивлением спросил Андрея Николаевича, как она могла попасть сюда, он ответил в первый момент, что тоже удивлен, но затем спросил: └А нет ли там упоминаний каких-то фамилий?” Когда я нашел запись └Ек. Ром. Эйгес”, Андрей Николаевич сказал: └Тогда все понятно”. На мой естественный следующий вопрос ответ был примерно таков: └Это Екатерина Романовна Эйгес. Она была женой Павла Сергеевича””.

В архиве Института мировой литературы им. А. М. Горького в Москве хранится еще одна машинописная копия записок Е. Р. Эйгес. Записки эти довольно давно знакомы есениноведам (впервые один отрывок из них был приведен составителем двухтомной биографической хроники Сергея Есенина В. Г. Белоусовым еще в 1970 году), но никогда полностью не публиковались. Машинописная копия из архива ИМЛИ (ф. 32, оп. 3, № 50 А), в целом идентичная машинописи из архива П. С. Александрова, выполнена на другой машинке и авторизована. Пользуемся случаем поблагодарить С. И. Субботина, взявшего на себя труд сверить текст из архива П. С. Александрова с текстом, хранящимся в ИМЛИ. Обе машинописные копии, очевидно, восходят к одному, возможно уже утраченному, рукописному протографу, поскольку для не разобранных машинисткой мест в обоих оставлены идентичные пропуски, так и оставшиеся незаполненными.

При публикации текст воспоминаний Е. Р. Эйгес подвергся минимально необходимой редактуре: названия переименованных московских улиц, упоминаемые вразнобой (ул. Герцена и Б. Никитская, Тверская и ул. Горького), приведены в соответствие с описываемым временем - 1919 - 1921 годы; исправлены явные грамматические и стилистические ошибки. Воспоминания в полученной машинописи никак не озаглавлены; заголовок дан публикатором.

Познакомилась я с Есениным весною 1919 года, вот при каких обстоятельствах. Тогда литературную жизнь в Москве возглавлял Союз поэтов, обосновавшийся в так называемом “Кафе поэтов” на Тверской, д. 18. Небольшая, часто переполненная зала, эстрада, на которой выступали имажинисты, пролетарские поэты, футуристы и просто поэты и поэтессы. Среди публики изредка бывал Валерий Брюсов. Вторая комната - собственно кафе; там можно было поужинать и выпить кофе с пирожным эклер; отсюда вели две двери, одна - в кухню, на другой была надпись: “Правление Союза поэтов, председатель Шершеневич 1 ”. За столиками в кафе сидели поэты, артисты после спектакля. Вот в углу за столиком сидит Есенин с каким-то издателем. Они горячо разговаривают о чем-то, что-то пишут. Про Есенина говорят, что он умеет “пристраивать” свои стихи: они то выходят отдельными книжечками, то в каких-нибудь поэтических сборниках.

На эстраду то и дело выбегает молодой человек с вьющимися волосами и светлыми глазами. Это конферансье, он весело объявляет каждый новый номер выступления. Это поэт Ш. Много лет спустя я встретила этого человека: бледное лицо, ходит на больших костылях. Обе ноги у него были отрезаны при какой-то уличной катастрофе. Теперь он пишет на машинке.

Зимой 1918 года я в первый раз была в этом кафе с моим братом на выступлении Есенина, стихи которого мне очень понравились. Само собой разумеется, мне очень хотелось попасть в этот поэтический мир. Ведь у меня самой уже была написана целая книга стихов, напечатанная на пишущей машинке и переплетенная, она имела вид книжки. Это стихи 1910 - 1913 годов. Тогда, до революции, я попробовала показать их Валерию Яковлевичу Брюсову. Это было на Арбате, в редакции “Русской мысли”. “Мне хочется знать ваше мнение”, - тихо сказала я. Но Валерий Яковлевич очень строго ответил мне, что он может только сказать, годятся или не годятся стихи для напечатания в данном журнале. Я так опешила от этого ответа, что не нашла ничего другого, как взять свою тетрадь обратно и уйти. С тех пор я не писала стихов. Так было до революции 1917 года. За это время я окончила математический факультет 2-го МГУ.

После революции повсюду в Москве, точно грибы, стали появляться различные поэтические кружки, общества, литературные курсы, а также начались выступления поэтов в клубах различных районов Москвы. С радостью бросилась я в эти открытые двери поэтических единений. Так, помню, был небольшой поэтический кружок где-то в районе Остоженки, в квартире Классон, под председательством Н. Павлович, было общество “Литературный особняк” 2 и др. Посещала я также литературные курсы, где слушала В. Брюсова - “Ритмика стиха”. Обыкновенно на выступления ходили мы вместе с братом, литературоведом И. Эйгесом. Иногда я читала свои стихи, брат выступал в качестве критика прочитанных произведений. Помню, в каком-то клубе мы впервые слушали выступление В. В. Казина. Он читал свой “Рабочий май” и сразу обратил на себя наше внимание. Он был еще совсем юным, выступал в ученической куртке. Позднее мы встречались с ним, так же как и с его другом Санниковым, очень часто в том же “Кафе поэтов”.

На литературных курсах я познакомилась с поэтом Вас. Федоровым 3 , переводчиком, а также встретилась с писателем Ив. Новиковым, с которым мы оказались земляками по Орловской области и даже квартировали вместе с моими родителями в г. Мценске, в доме Орембовских, описанном И. Новиковым в его одноименном романе 4 . Не раз бывали мы также в старинном обществе “Среда”, организованном [пропуск в машинописи], где председательствовал Львов-Рогачевский 5 . Я и брат жили тогда на Б. Якиманке, ходить приходилось пешком, трамваи ходили плохо.

В начале 1919 года я переехала на Тверскую улицу, в гостиницу “Люкс”, которая была общежитием того учреждения, где я работала в библиотеке 6 . Комната - большая, светлая, с письменным столом и телефоном на столе. Однажды, по дороге со службы, я увидела в окне книжного магазина книжечку стихов Есенина “Голубень”. Я купила ее и сразу почувствовала весь аромат есенинских стихов.

В начале весны я как-то отнесла свою тетрадь со стихами в Президиум Союза. Там за столом сидел Шершеневич, а на диване в свободных позах расположились Есенин, Кусиков, Грузинов. Все они подошли ко мне, знакомились, спросили адрес. Через несколько дней мне возвратили тетрадь, и я была принята в члены Союза поэтов. А еще через несколько дней в двери моей комнаты постучались. Это был Есенин. Говорят, Есенин перед выступлением часто выпивал, чтобы быть храбрее. На этот раз он был трезв и скромен, держался даже застенчиво. Сидя сбоку на ручке кресла, он рассказывал о своем приезде в Петербург, о своей бытности там, о своем знакомстве с Блоком, Ахматовой, Клюевым, который оказал на него большое влияние. Позднее, в разговоре о Блоке, он высказался о нем несколько иронически, называя его современным Надсоном, а его поэзию “надсоновщиной”.

И вот, после блоковских таинственных Незнакомок, туманов, снежных метелей, я привыкла к другим образам, которые мне становились все ближе и дороже и которым мне хотелось теперь подражать.

Гуляя в одиночестве и глядя на окрестные места, я так писала потом одному знакомому поэту в Москве:

Другой здесь мост высокий,
Под ним железный путь,
И все брожу я около,
А вниз боюсь взглянуть.

А если спуститься ниже -
Сколько коров на лугу, -
И думаю: скоро ль слижет
Здешний месяц мою тоску?
И месяц рукою сильной
Поднимает в свой желтый свет,
Чтобы не думать мне больше о “милом”,
Опоздавшем на десять лет.

Слово “милый” попадалось у меня не в одном стихотворении, поэтому поэты, в том числе и Есенин, завидя меня, дразнили: “Вот “милый” идет”. Потом, после того как Казин посвятил мне стихотворение, меня прозвали одно время “Музой”. Кроме Казина и другие писали мне стихотворения, причем моя фамилия Эйгес многим нравилась, казалась многозвучной. Один поэт рифмовал “Эйгес” и “песни лейтесь”. Они были написаны в моем специальном поэтическом альбоме, который так же трагически погиб, как и все остальное.

Очень любил писать эпиграммы В. Федоров. У меня на столе большая промокательная бумага вся была испещрена небольшими эпиграммами, главным образом на Есенина, которые, конечно, тоже исчезли.

У меня имеется рукопись стихотворения Сергея Есенина “Хулиган”. Написано чернилами на бланках “Коммуны Пролетарских писателей” 7 . Всего три листа. Первоначально стихотворение, очевидно, предполагалось состоящим из четырех строф, так как за ними следует подпись “С. Есенин”. Потом подпись, а также четвертая строфа зачеркнуты. Зачеркнута также строфа, следующая за подписью.

Первые три строфы стихотворения написаны почти без помарок. Остальные шесть строф, начиная со строчки “Русь моя, деревянная Русь”, написаны с большими помарками, зачеркнутыми строками и написанными сверху заново.

На обратной стороне одного из листов имеется еще автограф Есенина, представляющий перечень названий стихотворений, предназначавшихся, очевидно, для какого-нибудь стихотворного сборника.

Есть у меня еще небольшое письмо-записка, обращенная ко мне, за подписью С. Есенина.

Получила я рукопись Есенина при следующих обстоятельствах. Весною 1920 года я зашла как-то днем к Есенину, который жил тогда в Гранатном переулке у одного из своих сопайщиков по книжному магазину на Б. Никитской. Помню большую светлую, похожую на класс комнату 8 . В одном из углов стоят столы, скамейки. Есенин в хорошем расположении духа. Недавно было его выступление в Политехническом музее. Он достал много свернутых в трубочки записок и сказал, что он, “как старая дева свои любовные послания”, любит перечитывать эти записки. Потом он дал мне какую-то длинную записку с объяснением в любви. “Это я получил после того, как прочел свою “Песнь о собаке”, - и, улыбаясь, прибавил: - Да любить мои стихи - это еще не значит любить меня”.

Затем Есенин достал большую кипу с рукописями и сказал, что эти рукописи он разделит между мной, мамой и сестрой Катей. С этими словами он отделил третью часть рукописей и дал ее мне.

Здесь я должна сейчас же оговориться. Эти рукописи, к несчастью, постигла печальная участь. Они пропали, за исключением этих трех листов, о которых я писала.

“Вот, - сказал Есенин, - даю тебе третью часть своих рукописей; остальные две - маме и сестре Кате”. С этими словами Есенин достал целую кипу рукописных листов и, отделив третью часть, дал ее мне. Я спрятала листки, их было штук пятьдесят. К сожалению, сохранилось только три листка, заполненных с обеих сторон, на листках бланков “Коммуны Пролетарских писателей”.

Как-то, придя ко мне, Есенин застал у меня мою невестку, жену моего брата-художника. Мы сидели на диване, перед которым на полу лежал небольшой коврик. Есенин стал на одно колено на этот коврик и прочел свое стихотворение “Закружилась листва золотая в розоватой воде на пруду...”. Он читал, вскидывая голову при каждой новой строчке, точно встряхивая волосами. В строчке “Я сегодня влюблен в этот вечер...” делал ударение на слове “сегодня”, растягивая букву “о”, так что получалось “сегоодня”. Так как это было одно из первых стихотворений, слышанных мною от него, то образ Есенина поневоле ассоциировался с этим стихотворением. Вспоминая его, я и теперь слышу хрипловатый, точно заглушенный голос, присущий только ему, Есенину.

Помню, я прочитала Есенину свое стихотворение, которое оканчивалось словами: “И счастье, что было возможно три года тому назад”. Он взял со стола книжку “Голубень” и написал на ней, сбоку наверху, так:

“Ек. Ром. Эйгес. Здесь тоже три года тому назад, а потому мне прибавить в этой надписи больше нечего”.

Жил тогда Есенин в переулке у Тверской, который подходил к углу моего дома. Иногда, возвращаясь домой со службы по этому переулку, я встречала его. Есенин шел обычно с Мариенгофом, с которым он жил в одной комнате. Как-то, встретившись и провожая меня домой, он сказал, что моя фамилия известна ему по книжке моего старшего брата Константина Эйгеса “Эстетика музыки” 9 .

Часто Есенин звонил мне по телефону. Стояли весенние дни, но топить уже перестали. Кутаясь от холода и стараясь уснуть, я вдруг вздрагивала от резкого звонка по телефону. Очевидно, Есенин звонил, вернувшись поздно откуда-нибудь домой. Называя меня по фамилии и на “ты” (так было принято и заведено поэтами между собой), он говорил отрывисто, нечленораздельно, может быть, находясь в не совсем трезвом виде, вроде того: “Эйгес, понимаешь, дуб, понимаешь”, что-то в этом роде, часто упоминая слово “дуб”. Я, конечно, ничего не понимала, однако образ “дуба” как-то ясно запомнился. Когда в скором времени я уехала в дом отдыха, вышла в парк и увидела по обеим сторонам аллеи громадные дубы, я вспомнила слова Есенина. Мне захотелось послать ему “дубовый привет”. Как раз один из отдыхающих, молодой человек, по имени тоже Сергей, уезжал в Москву на несколько дней. Я сорвала несколько дубовых веток и, перевязав их, вместе с белым билетиком, на котором было написано: “Сергею Есенину”, попросила его зайти на Тверскую в “Кафе поэтов”. Поручение было исполнено.

Уезжая в дом отдыха, я взяла с собой книжечку Есенина “Голубень”. Гуляя по аллеям парка и сидя где-нибудь на скамеечке, я читала стихи, заучивала наизусть, впрочем, они сами запоминались, так они были теперь мне близки и понятны. Конечно, мне надо было пройти большой путь, чтобы от моего страстного увлечения стихами Ахматовой и Блока перейти к этим новым, еще небывалым образам и рифмам. Мне очень нравились его звуковые рифмы, а не написательные [так в тексте. - С. Ш. ], к которым я привыкла.

По возвращении из дома отдыха мы продолжали встречаться с Есениным довольно часто. Скажу даже больше. Нельзя было выйти из дома, чтобы не встретиться с парой: один, более высокий, - Мариенгоф, другой, пониже, - Есенин. Увидев меня, Есенин часто подходил ко мне.

Иногда он шел, окруженный целой группой поэтов. Есенин любил общество, редко можно было увидеть его одного. Разговаривая с шедшими с ним поэтами, Есенин что-то горячо доказывал, размахивал руками. Он говорил об образе в поэзии - это была его излюбленная тема.

Когда же он пишет стихи? Вероятно, ночами, думала я. Домашней жизни у него не было: где-то он и Мариенгоф пьют чай, где-то завтракают, где-то обедают. Днем в кафе неуютно, полутемно, пустые столы. Из “Кафе поэтов” поэты переходят в другое кафе - “Стойло Пегаса” 10 . Там тоже поэты, артисты, чтение стихов, споры.

Иногда, возвращаясь домой с работы, я видела Есенина, стоящего перед подъездом гостиницы “Люкс”. Он в сером костюме, без головного убора. Мы вместе поднимаемся по лестнице, и в большом зеркале на площадке лестницы видны наши отражения. Как-то, будучи у меня, он вытащил из кармана пиджака портрет девочки с большим бантом на голове. Это портрет его дочки, и он рассказал историю своей женитьбы. “Мы ехали в поезде в Петербург, по дороге где-то вышли и повенчались на каком-то полустанке” 11 . “Мне было все равно, - добавляет Есенин. - Потом в Петербурге жизнь сделалась невозможной. Зинаида, - так называл он свою жену, в будущем артистку Райх, - очень ревновала меня. К каждому звонку телефона подбегала, хватала трубку, не давая мне говорить. Теперь все кончено. Так лучше жить, без привязанностей”.

Я подумала, что сближаются люди не потому, что они часто встречаются, а напротив. Когда люди интересуются друг другом, то они начинают часто встречаться, сталкиваться друг с другом. Проходит интерес или симпатии друг к другу, и люди само собой перестают встречаться. Так было у меня и с Есениным. Я уже писала о частых встречах, но кроме встреч еще были какие-то постоянные напоминания о нем. То я увижу на улице афишу о выступлении с его фамилией, то, работая в библиотеке, я постоянно наталкиваюсь на его фамилию, разбирая какие-нибудь журналы или газеты. Это были или его стихи, или критика о его стихах. Много писали о нем в провинциальных газетах и журналах, которые мы получали в библиотеке. Раскрывая газету, я машинально искала букву “Е” и действительно наталкивалась на его имя. Вот что-то написано о нем, я с жадностью прочитываю. Ведь это было время подъема его славы. О нем говорили, писали, ходили на его выступления. Если не все проникались чувством его стихов, то многие шли ради любопытства послушать, повидать то, о чем так много говорят. Он и сам чувствовал и любовь, и поклонение, и влияние, которое он производил на молодых поэтов. Иногда он говорил про молодежь: “Меня перепевают!” Но был этим доволен. Однажды он принес мне только что вышедшую маленькую книжечку своих стихов и одновременно вышедшую такую же маленькую другого поэта, М<ариенгофа>. “Толькина ни одна книжка не продалась! Его все книжки на полках лежат, а мои уже все проданы”, - сказал он. Книжки продавались в магазине на Б. Никитской, в котором он был пайщиком.

Как-то поэт Казин написал стихи, посвященные мне, и прочел их Есенину. Есенин потом с иронией сказал: “А плохие стихи тебе Казин посвятил”. Пожалуй, в ту пору он считал себя выше всех поэтов, и поэтому настроение у него было почти всегда веселое. Он еще не был тем пессимистом, каким стал всего через какие-нибудь два-три года.

Летом 1919 [в тексте ошибочно 1920. - С. Ш. ] я уезжала на родину в Орловскую губернию к своему отцу. Есенин тоже поехал домой к себе в деревню. Перед отъездом много покупал подарков: материи, обуви, продовольствия, сахару, как-то доставая все это. Оттуда привез белой муки.

Началась осень 1919 года. Это было время тяжелое. Холодно, голодно. Маленький хлебный паек, за которым надо было идти далеко в подвал и смотреть, как его взвешивают, потом делить так, чтобы хватило на целый день. Ведь к обеду хлеба не дают. Обедала я на службе. Говорили, что на первое - вода с капустой, на второе - капуста с водой. Иногда доставала кусочек сахара. А ведь энергии надо было много. Кроме работы в библиотеке ездили на грузовиках на станцию железной дороги разгружать дрова, убирать. Дни стояли хорошие. Осень светлая. Мы были молоды, и всё было нипочем. Хотя и уставала, но дома не сиделось. Вечером - “Кафе поэтов”. Есенин провожает домой. Он тоже молод и весел, у него много озорства, мальчишеского, ребячливого.

Кто-то мне подарил небольшие цветные лоскутки, я наделала из них носовые платочки. Есенин каждый раз таскал у меня из кармана по платочку и клал в свой карман, потом, конечно, терял. Так все и перетаскал. Потом, помню, мы шли целой компанией к какому-то приятелю, живущему в переулке Арбата. Дни еще были теплые, окна открыты. В одном доме окна были так низки, что подходили к самому тротуару. На подоконнике стояли горшки с цветами. Есенин схватил один горшок и долго нес его под смех с остальной компанией. Потом бегом вернулся и поставил его на место. Придя к писателю, мы все уселись на диван, очень большой и вместительный. А Есенин стал посреди комнаты и читал свою поэму. Небо и земля слились воедино, а Есенин стоял и метал громы и молнии. Было даже страшно. Мы все поздно вернулись домой.

Иногда Есенин приносил мне из кафе пирожок, котлету или яблоко. Однажды, когда Есенин был у меня, послышался в коридоре шум, а в дверь нашу постучали - привезли картофель. За картофелем надо было идти далеко во двор, в подвал. Я дала Есенину большой мешок, и он на спине притащил картофель. Картофель был мороженый. Его клали в холодную воду, варили в шкурке и потом ели с солью. Так как хлеба было мало, то счастливцы, у которых была мука, делали из нее лепешки. И я научилась этой премудрости. Муку мне прислал тот паренек, который носил Есенину записку от меня. И сам Есенин принес мне муку, привезенную им из деревни. Кроме Есенина, часто бывал у меня один человек, с которым я случайно познакомилась. Какая у него была специальность, я до сих пор не знаю. Знаю только, что он встречался с Луначарским где-то за границей. Некоторое время жил у него в Кремле. Он был одинок, имел где-то сына и, кажется, работал в Гослитиздате. Ему понравился тот уют, который был у меня, но, главное, наверное, понравились мои лепешки. Есенин очень невзлюбил его и называл просто “борода” за то, что у того действительно была большая борода с сединой. Как-то они вдвоем сидели у меня, я ушла в кухню жарить знаменитые лепешки, вернулась раскрасневшаяся, с целым блюдом румяных лепешек. Есенин, улыбаясь, сказал: “Она стряпуха”. В общей кухне, в дыму и трескотне, точно в адовой кухне, лепешки жарили не только женщины, но и мужчины, начиная от худенького научного работника в очках до маститого, наверное, одинокого зава отделом.

Муку мне принес Есенин одновременно вместе с грязным бельем, которое я должна была отдать прачке, живущей в нашем общежитии. Вероятно, не застав меня дома, он оставил чемодан с поклажей в пропуске [то есть у вахтера. - С. Ш. ], с запиской, которая у меня сохранилась до сих пор 12 .

Есенин часто помогал мне в небольших хозяйственных делах. То принесет самовар из кухни, то помогает в распорке платья. По ордеру я достала красивое бархатное зеленое платье, но такого размера, что его надо было распарывать и заново шить. Он, сидя на диване, занимался этим делом. Это платье долго у меня существовало и напоминало мне Есенина. Я тоже старалась помочь ему в бытовых неуладках: то, как я уже писала, отдавала белье в стирку, то отдавала шить ему белье. Как-то он притащил целый кусок кремового сатина. Я ходила на Кузнецкий мост в мастерскую, а из остатков с прибавкой кружев у меня вышло чудесное платье, которое так и называлось “есенинским”. Отдавала чинить его знаменитую меховую шапку 13 .

Наступала зима... В комнате делалось все холодней. До металлических предметов нельзя было дотронуться, они жгли пальцы. Есенин преобразился. Теперь на нем была светло-желтая меховая куртка, переделанная им из подаренной кем-то дохи. Ходить в дохе было бы слишком шикарно для того времени.

В круглой меховой шапке, в чем-то светлом на ногах, Есенин походил теперь на какого-то пушистого зверька. И ходил он точно зверек, мягкими вкрадчивыми шажками, всматриваясь в окружающую его жизнь пристальным, точно удивленным взглядом.

По вечерам я иногда уходила на курсы художественного чтения на Моховую улицу, там читала Озаровская. Перед уходом как-то я оставила в пропуске записку на имя Есенина: “Буду к 9-ти, будет самовар”. Когда пришла, на обратной стороне записки я увидела ответ Есенина: “Очень рад, буду к 10-ти”. В десять он действительно пришел, и был самовар. Мы пили чай, когда послышался звонок по телефону. Это звонили из пропуска, в 11 часов посетителям обычно напоминали об уходе. Есенин сам подошел к телефону. “Товарищ”, - начал он и стал спорить и что-то доказывать. Но товарищи сами пришли и стали выпроваживать Есенина, несмотря на его сопротивление.

Есенин знал, что несколько лет тому назад я окончила Высшие курсы и готовилась быть преподавательницей. Не раз у него являлась мечта вызвать своих сестер из деревни и дать их мне на воспитание, “на учебу”, как говорили. “Пусть поживут в Москве, поучатся, а потом опять в деревню уедут. Там замуж выйдут. В Москве им оставаться незачем”, - говорил он. С этой целью решили снять две комнаты. Кто-то дал адрес на Спиридоновку. Ходили туда вместе с Есениным. Вышла дама из бывших. Комнаты были мрачные, с тяжелыми портьерами. По дороге Есенин сказал: “И Тольку с собой возьмем”. Но комнаты почему-то оказались неподходящими, и плану этому не суждено было осуществиться.

Есенин всегда очень нежно отзывался о сестрах, говорил о своем дедушке, но как-то странно избегал говорить о своих родителях, точно их не было. Однажды он принес мне свою фотокарточку, где он еще в поддевке. Эту карточку, несколькими годами позднее, у меня брал поэт Евгений Сокол 14 , вероятно, для переснятия, потом вернул ее мне, так что оригинал у меня имеется. А вот другие две карточки у меня пропали. Одна карточка, снятая у Паоло, в коричневых тонах, - большая голова.

Поэт Евгений Сокол изредка бывал у меня, с ним одно время дружил и Есенин. Е. Сокол приехал в Москву из Орла, так что мы были с ним земляками, хотя лично и не были знакомы. Одно время он работал в орловской газете “Голос народа”. На его имя я посылала в эту газету свои стихотворения, которые были напечатаны в 1917 году, в разное время, всего пять стихотворений.

Был еще у Есенина друг, поэт Ганин 15 . Он жил не в Москве, а в провинции. Они были внешне даже похожи: среднего роста, оба блондины. Когда тот приезжал в Москву, Есенин бывал с ним у меня.

Что касается дружбы Есенина с Мариенгофом, то она всегда казалась мне странной. Слишком неподходящи они были. Вероятно, для слабохарактерной и женской натуры Есенина требовалась какая-то опора извне. Такой опорой на первых порах и был для него Мариенгоф, который кроме того, что поучал Есенина, как завязывать галстух, носить цилиндры и перчатки и “кланяться непринужденно”, научил его такой житейской философии, которая была несвойственна натуре Есенина. Именно он, как мне казалось тогда, помог Есенину расстаться с женой. “Я б никогда не ушел”, - сказал мне как-то Есенин. Он и его друзья учили Есенина той легкости отношений с женщинами, которая считалась тогда каким-то ухарством, почти подвигом. Самому Есенину не нравились те артисточки и певички, которые вертелись около Мариенгофа и льнули к нему. Они были ему не по вкусу. Он любил более скромных и серьезных.

Помню, ко мне как-то зашла сослуживица по библиотеке, которая жила в том же общежитии, где и я. Есенину она страшно не понравилась, и он сразу определил ее положение, назвав двумя буквами.

Как-то, провожая меня из “Кафе поэтов”, Есенин говорил, что разделяет всех людей на “зрячих” и “незрячих”. Зрячие - это те, которые всё понимают. К таким людям он причислял и меня.

Был легкий морозец, снежинки крутились около нас, а мы стояли на углу Тверской, откуда каждый уходил по своим домам: я - в подъезд “Люкса”, он - в переулок, в котором жил.

“Любовь бывает трех видов, - сказал он, - кровью, сердцем и умом”. Когда заговорили о холодности некоторых женщин, он сказал: “Любить можно и статую”.

Как относился Есенин к другим видам искусства? Он никогда не высказывался ни о живописи, ни о картинах вообще. Помню только, как одна моя приятельница, художница Ч., по моей просьбе нарисовала иллюстрацию к его стихотворению [пропуск в машинописи], представив зверька с есенинской физиономией. Я показала рисунок Есенину, и он от души смеялся, потом взял его показывать своим друзьям.

К серьезной музыке Есенин тоже относился равнодушно, не любя и не понимая ее, скучал, когда слушал Моцарта. Он любил простые народные напевы. “Вот это музыка”, - говорил он, подпевая, если слышал такую. Но как самозабвенно любил он стихи, выделяя поэзию из всех видов литературы. “Люблю стихи”, - часто говорил он, вкладывая в эту фразу особый, полный большого значения смысл. Стихи действительно были его стихией, без которой он не мог жить. Он писал их кровью, сердцем и умом. Недаром даже в последнюю минуту своей жизни он написал стихи, чего, кажется, не было ни с кем из поэтов 16 , и они были написаны действительно настоящей его кровью.

Кроме книжечки “Голубень”, которую я сама купила, у меня была тогда еще маленькая книжечка Есенина “Ключи Марии”, подаренная мне им и не совсем мне понятная. Затем он принес мне как-то книжечку “Преображение” в белой обертке-папке, с надписью по обложке: “Тебе единой согрешу” 17 . Эта книжка была у меня все время с собой. Через несколько лет, приблизительно в 1923 году, когда я со своим мужем, проф. П. Александровым жила в маленькой комнате на Волхонке, ко мне, по поручению Есенина, явился поэт Казин и попросил эту книгу, будто бы для переиздания. Так мне ее больше и не вернули.

Трогательно было отношение Есенина к мальчикам-беспризорникам, торгующим папиросами. Помню, как-то в морозный день я шла с Есениным по Большой Никитской, направляясь к книжному магазину, что около консерватории. Недалеко от магазина нас догнала откуда-то вынырнувшая ватага ребятишек. Они обступили Есенина и, очевидно узнав его, дергали за рукав, за полы, наперебой предлагая из развернутых пачек папиросы. Есенин остановился, обернулся к ним, добродушно улыбаясь, о чем-то с ними поговорил, кого-то похлопал по плечу... В эту минуту он, вероятно, вспомнил свое детство, деревенских мальчишек, себя героем среди них...

Когда Есенин улыбался, около рта и глаз у него появлялись мелкие морщинки, придававшие ему особенно симпатичный вид. Его улыбающееся лицо, а также полученные от него и зажатые в красных замерзших руках беспризорников кредитки делали свое дело. Лед точно таял... Становилось теплее и радостнее... Мальчики с громким гиком бросились от нас прочь, вероятно желая догнать какого-нибудь другого прохожего, который, может быть, будет с ними не так ласков, как только что был Есенин.

Другой раз, зайдя как-то в книжный магазин, я застала Есенина сидящего на корточках где-то внизу. Он копался в книгах, стоящих на нижней полке, держа в руках то один, то другой фолиант. “Ищу материалов по Пугачевскому бунту. Хочу написать поэму о Пугачеве”, - сказал Есенин.

К концу зимы 1919 года холод в моей комнате стал такой, что жить в ней сделалось невозможно. При дыхании виден был пар, а ложиться на холодные простыни было жутко, точно в прорубь... Кем-то подаренные мне крупные зерна пшеницы я слегка разваривала на плите, заворачивала в бумагу и клала под подушку. Каша доваривалась и от этого слегка согревала постель. Наконец начальство сжалилось надо мной, меня перевели в другую комнату, на пятый этаж. Она была не так комфортабельна, как первая. Узкая, длинная, с одним окном на двор, соответственно и вещи в ней были проще. Между кроватью и шкафом - узкий проход, у окна - маленький письменный стол с неизменным телефоном на столе. Маленький обеденный стол и около него двухместный твердый диванчик. Вот и все. Но зато в этой комнате было тепло, как в бане. Ко мне приходили греться. Из своей никогда не топленной комнаты приходил Есенин; приходил человек с бородой, любящий лепешки из белой муки. Приходя, он спрашивал: “Ну что, стишки пишете?” Его приходы кое в ком даже вызывали подозрение, а несправедливые сплетни и вызванные ими недоразумения отчасти послужили к охлаждению ко мне Есенина, а затем и полному разрыву.

Приходил иногда поэт Санников, в военной форме, всегда с улыбкой на устах. Как-то, сидя у меня на маленьком диванчике, он читал много своих стихов, а когда пришел Есенин, он уступил место старшему товарищу и ушел.

Есенин любил пить чай и пил много, сидя за самоваром, а он был большой, никелевый. Я взяла его временно у подруги, зная любовь Есенина к чаепитью. Выйдя в коридор, он спросил у кого-то: “А куда тут после чаю ходят?”

Один раз, когда Есенин сидел у меня, я зачем-то ушла на кухню. Вернувшись, я застала Есенина за письменным столом. Он сидел и писал стихи в моем знаменитом альбоме. Я стала позади стула, на котором он сидел, и увидела вот что: “Теперь любовь моя не та, ах, знаю я, ты тужишь, тужишь...” - он всё писал. Когда он написал до конца, сверху я увидела посвящение А. Мариенгофу 18 . У меня отлегло от сердца. Альбом этот погиб, как я уже писала. Там же писал и Мариенгоф, только я не помню, какое стихотворение, ну да разве его стихи можно запомнить? Была и книжечка от него с автографом: “Катеньке от Толи”.

Еще в этой комнате помню такой случай. Тогда по какому-то талону продкарточки давали материю. По подаренным мне талонам я получила много яркого сатина, который лежал на столе, за столом сидели я и Есенин. В это время вошел мой брат-художник. Увидев лежащую на столе материю, он собирался поздравить нас, что я поняла по выражению его лица и успела предупредить недоразумение. Тогда всем расписавшимся в загсе давали талоны на получение материи. Но у Есенина не было ни продкарточки, ни паспорта, что-то было не в порядке с военным билетом.

Между тем приближалась весна, а с нею и день 12 марта, день моего рождения. Теперь, когда я пишу эти строки, прошло сорок лет с того памятного дня, 12 марта 1917 года. Тогда я праздновала день рождения у сестры, у которой я жила. Было много молодежи, приятельниц, подруг. Вдруг в 12 часов ночи послышался резкий звонок. Пришел поэт П. Антокольский, давний друг нашей семьи и в прошлом ученик моей сестры Надежды Романовны. Он принес долгожданную весть - самодержавие свергнуто! Конец вечера прошел неожиданно, долго не расходились, обсуждая события.

Три года спустя после того памятного дня я сидела одна в грустном настроении, родные были далеко, в разных концах Москвы. Вдруг я услышала стук в дверь... За дверью стоял Есенин, держа в руках что-то, свернутое в большую трубку. Войдя в комнату, он развернул сверток: это был прекрасный ковер, расшитый яркими шелками, в русском стиле. На нем изображался Георгий Победоносец на белом коне, кругом зеленые травы-муравы. “Это тебе, ты ведь любишь”, - сказал Есенин. Он знал, что я люблю кустарные вещи, коврики, которыми была украшена моя комната, но такого чудесного ковра у меня, конечно, не было. Есенин объяснил, что ковер ему подарили и что куплен он был на выставке кустарных изделий на Петровке. Зимою он укрывался им, а теперь тепло, и ковер ему больше не понадобится.

Этот ковер цел у меня до сих пор. Правда, за это время он порядочно истрепался. Несколько раз я отдавала его в чистку, отчего краски на нем потускнели. Крылышки у святого Георгия совершенно истлели. Со светлой копной волос на голове, он похож теперь на обыкновенного деревенского парня со светлыми глазами. Часто, глядя на этот ковер, я вспоминаю строчку из стихотворения Есенина: “Были синие глаза, да теперь поблекли”.

Как-то Есенин зашел за мной, чтобы идти на литературный вечер, который должен был быть в каком-то большом помещении, кажется, в театре Корша. Мы немного опоздали, и, так как зал был уже полон, нам пришлось подняться на самый верх, на галерку. Здесь, в узеньком проходе, мы стояли за деревянным барьером. Кто-то скучно читал вступительное слово, потом вышел мой брат-литературовед. Он тоже читал по запискам, мы видели, как он перекладывал листы, но ничего не было слышно. Есенин смотрел на меня насмешливо, с укоризной, а снизу кричали: “Громче, громче!” Мне было очень неловко. После брата выходили поэты, которые громко выкрикивали стихи, но слов нельзя было разобрать. Несмотря на неловкость, в глубине души я верила в способности брата и думала: “Вот от этих поэтов не останется и следа, а труды брата, напечатанные в разных советских журналах, сохранятся и будут жить”.

Стояли теплые весенние дни, но вечера и ночи еще были прохладны. Есенин и еще кто-то из поэтов провожали меня домой. Мы некоторое время стояли у подъезда дома, где я жила, и о чем-то разговаривали, Есенин ежился от холода и переминался с ноги на ногу. Войти ко мне было уже поздно, поэтому я сбегала домой и принесла оттуда красную бархатную накидку. Это была старинная накидка на белом шелку, с высоким воротником. Я надела ее на Есенина, и мы еще долго болтали, пока не разошлись по домам. Есенину накидка очень шла, и все решили, что он в ней похож на принца из повести Марка Твена “Принц и нищий”. Тонкий, худой, с золотистыми вьющимися волосами и в этой короткой бархатной накидке, он действительно был похож на того принца, изображение которого я видела в нашей детской книжке.

Как-то Есенин ушел из Союза поэтов раньше обыкновенного, он собирался куда-то в гости, где будет много народу. Когда я изъявила желание с ним пойти, он сказал мне: “Не ходи туда, там по матушке ругаются”. Надо сказать, что Есенин относился ко мне несколько снисходительно, как старший в некоторых отношениях, несмотря на то что был моложе меня на пять лет. Но он в свои 24 года гораздо более изведал и узнал жизнь, чем я в свои 29 лет. Ведь я до самой революции только и делала, что училась, сидела в лабораториях и только в воскресные дни ходила на симфонические концерты вместе с братьями. Часто, уходя от меня, на прощанье Есенин говорил мне: “Расти большая”. Этими двумя словами и кончается та небольшая записка от него, сохранившаяся у меня.

Этой весной в Москву на несколько дней, для сдачи магистерских экзаменов, приезжал мой будущий муж, с которым я не виделась три года. Мы много гуляли по улицам Москвы вместе с нашим общим другом С. Я рассказала об этом Есенину, который знал его по моим рассказам и стихам. “Ты его одного любишь!” - сказал мне Есенин.

Летом Есенин уехал на юг, и я о нем долго ничего не знала. Во время его отсутствия наше общежитие переехало в другое помещение, из гостиницы “Люкс” в номера бывшей гостиницы Фальцфейна, на той же Тверской улице. Здесь все было попроще, у меня была маленькая, с одним окном комната на третьем этаже.

После приезда Есенин как-то сразу перестал у меня бывать. Мы встречались теперь очень редко, и наши встречи носили чисто случайный характер. Так, помню, нам на службе выдали какую-то птицу, не то утку, не то гуся, что было, конечно, тогда большой редкостью. Как раз, выйдя погулять, я встретила Есенина с М<ариенгофом>. Я пригласила их на вкусный ужин, и они долго сидели у меня в тот вечер.

Осенью 1920 года я по совместительству стала работать в библиотеке Литературного отдела Наркомпроса. Едва успевая по дороге пообедать в столовой, я шла в Гнездниковский переулок, где тогда помещалось ЛИТО. Несколько раз в неделю я по вечерам ходила еще в Дом Печати, где я секретарствовала в обществе “Литературный фронт”. Иногда после занятия я спускалась вниз, если было какое-нибудь интересное выступление. Помню, выступал Маяковский. Все места были заняты, я стала позади стульев в проходе. Из другой комнаты вышел Есенин, подошел ко мне, и мы некоторое время стояли вместе. Незадолго до этого я сфотографировалась в хорошей фотографии б. Сахарова. Я только что получила карточки, и они были у меня с собой. Я показала их Есенину. Держа их в вытянутой руке, он долго смотрел то на меня, то на них. Потом как-то медленно произнес: “Да это...” - и назвал мою фамилию.

Есть такая примета: когда снимешься, то это предвещает перемену жизни. Мне в шутку многие об этом говорили.

Перемены действительно в скором времени произошли. Так, с 1 января 1921 года я окончательно оставила работу в библиотеке НКВД и по распоряжению А. В. Луначарского, которому я подала письменное заявление, перешла в качестве заведующей в библиотеку ЛИТО. Во главе ЛИТО стоял А. В. Луначарский, но фактически отдел возглавлял сначала В. Я. Брюсов, потом А. Серафимович.

Брюсов, принимая меня на работу, спросил, какие я знаю языки. Узнав, что я немного знаю французский и немецкий, спросил: “А что же английский? Надо и английский знать”.

Серафимович относился ко мне очень хорошо, просто, приглашал к себе в гости. Он жил тогда в гостинице “Националь”. Секретарем у Серафимовича была писательница Санжарь 19 .

Как заведующей и хранительнице библиотеки мне дали небольшую комнату при библиотеке. В ЛИТО постоянно приходило много писателей и поэтов. Была секция “пролетарских поэтов” во главе с М. Герасимовым 20 . Затем при ЛИТО существовала студия, в будущем преобразованная в Брюсовский институт, в которой принимали участие как лекторы кроме Брюсова еще А. Белый, П. Сакулин, М. Гершензон. Бывали публичные выступления. Читала свои стихи Адалис 21 .

Библиотека стояла в неразобранном виде, груды откуда-то привезенных книг, в большинстве иностранных, лежали на полу. Так как студийцы пользовались библиотекой, я решила просить их помощи. Несколько человек поднялись и пошли за мной в библиотеку. Один из них, Н. И. П., впоследствии видный библиограф, оказался знатоком иностранной, главным образом французской, литературы.

Когда спустя некоторое время я зашла в узкую комнату библиотеки, предназначенную для иностранных книг, то была поражена следующим зрелищем: где-то наверху, на лестнице, заканчивая работу, стоял студиец, а книги, маленькие книжки с золочеными корешками, стройными рядами стояли на полках. Книги были разбросаны по векам, по языкам. На полках библиотеки красовались указатели: XVII, XVIII, XIX век.

К сожалению, библиотека просуществовала недолго: примерно через год она снова лежала в свернутом виде на Волхонке, куда, в помещение бывшего “Княжьего двора” 22 , переехал и ЛИТО.

Вторая перемена произошла в моей жизни. В начале апреля 1921 года я вышла замуж за П. С. А<лександрова>. Мы расписались в загсе, но так как мой муж по-прежнему приезжал только на несколько дней ежемесячно в Москву для сдачи экзаменов, то мой отец в шутку называл этот брак “мифическим”.

Только с осени того же года мы с мужем стали жить вместе в комнате, которую мне дали в помещении ЛИТО на Волхонке. Так как комната была очень невелика, то некоторые вещи, в том числе корзиночку с книгами, автографами, письмами, я оставила у своих родственников на Остоженке. Там же были и рукописи Есенина. Когда через некоторое время я зашла за этой корзинкой, то оказалось, там был ремонт и моя корзинка была вынесена на чердак. Я бросилась на чердак и там, среди мусора, пыли и разных грязных бумаг, отыскала только три листка рукописей Есенина. Все остальное пропало, а может быть, кто-нибудь и польстился на книги и рукописи, отыскав их случайно на чердаке.

Так как библиотека ЛИТО все еще не функционировала, я поступила на работу в библиотеку университета на Моховой, где мой муж был профессором математики. Как-то, возвращаясь со службы домой, проходя по тротуару около Музея изобразительных искусств, я услышала стук проезжающей мимо пролетки. В ней сидел Есенин с какой-то дамой. Это была А. Дункан. Поравнявшись со мной, Есенин привстал и, улыбаясь, приветствовал меня поднятой рукой. Пока пролетка удалялась, опережая меня, я все еще видела, как Есенин стоял, обернувшись ко мне, потом нагнулся и что-то шепнул своей спутнице.

В 1922 году Литературный отдел Наркомпроса, ЛИТО, окончил свое существование. Частично, как литературная секция, он вошел в только что организованную Академию художественных наук. Библиотека ЛИТО влилась в библиотеку Академии, сначала как ядро ее, потом разросшееся до большой библиотеки Академии. Мы, сотрудники библиотеки, механически перешли в Академию: я в качестве заведующей читальным залом, мой помощник Н. К. П. - как заведующий библиотекой.

Шли годы... 1922-й, 1923-й, 1924-й. В 1924 году мой муж уехал за границу, во Францию. Вернувшись осенью в Москву, он стал жить отдельно. Таким образом, мы разошлись, вернее, разъехались надолго, навсегда... Настали тоскливые дни... Одиночество!

Снова, как прежде, один,
Снова объят я тоской...

Да к тому же снова холодная комната. Чтобы не возвращаться в холодную комнату, я целые дни и вечера провожу в Академии. После занятий сижу или на заседании какой-нибудь секции, или в большом зале на каком-нибудь выступлении. Выступали Качалов, Тарасова, Мейерхольд. Жена Есенина, артистка Райх, сидела среди публики и очень волновалась, когда с Мейерхольдом кто-то был не согласен.

В эти дни от А. В. Луначарского, который жил недалеко от Академии, пришла просьба командировать какого-нибудь сотрудника библиотеки для разборки его личной библиотеки 23 . Я вызвалась это сделать. В течение нескольких месяцев, уходя из Академии, я шла к Луначарскому, где безвозмездно у него работала. Иногда меня оставляли обедать. За столом говорил один Анатолий Васильевич, больше о театре. По окончании работы Анатолий Васильевич подарил мне свою книжку с благодарственной надписью. Затем я стала работать, уже за небольшую плату, в личной библиотеке Петра Семеновича Когана, который был тогда президентом Академии и жил во дворе Академии, в небольшом флигеле...

И вот декабрь 1925 года. Я сижу в маленьком кабинете Петра Семеновича, разбираю книги, пишу карточки и ставлю их на полки. В соседней комнате, столовой, раздается звонок телефона. Подходит Петр Семенович. Звонят из Ленинграда. По репликам Петра Семеновича я догадываюсь о случившемся. Петр Семенович сам приходит ко мне в кабинет. “Есенин покончил с собой”. Волнение охватывает меня. Мне хочется рассказать Петру Семеновичу о моем знакомстве с Есениным, о встречах, но я ничего не говорю. Возвращаюсь в библиотеку. Весть быстро распространяется. Все кругом говорят о том, что случилось...

Уже темнело, когда я, после занятий в библиотеке, направилась в Дом Печати, куда был перевезен труп Есенина. Со всех сторон туда уже шел народ. С трудом протискиваясь сквозь толпу, я прошла в зал, подошла к эстраде, около которой внизу лежал труп Есенина. Около него молча стояли близкие, родные. Я подошла совсем близко и взглянула в его лицо. Оно было неузнаваемо. Глубокая широкая складка лежала поперек всего лба. Выражение было такое, будто он силился что-то понять и не мог...

Народ все прибывал. Становилось душно. Я вышла. Когда я спускалась по лестнице, навстречу мне, высокий, большой, шел Маяковский. Было уже совсем темно, когда я затворила за собой дверь Дома Печати. Свет от фонарей едва пробивался сквозь деревья сада. Шел снег мокрыми хлопьями и легко падал на землю.

На похоронах Есенина я не была.

Примечания

1 Вадим Габриэлевич Шершеневич (1893 - 1942) был вторым после В. В. Каменского председателем Всероссийского Союза поэтов. В своих воспоминаниях “Великолепный очевидец” он писал, что президиум Союза поэтов и состав правления его штаб-квартиры “Кафе поэтов” (бывшего кафе “Домино”, владелец которого эмигрировал) был практически один и тот же (см. в кн.: “Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова”. М. 1990).

“Заходим. Узенький проход с улицы. В первой комнате накурено. Полутемно. Крошечная эстрада, стоят два-три стула. Потухшие фонари в китайских высоких абажурах. Смешение вкусов: азиатского с древнерусским. На противоположной эстраде стене какой-то тип верхом на курящемся жертвеннике. Очень похож на Герасимова. Рядом с ним фигура какого-то Ваньки в рубашке, протянувшего длинные ноги. Глуповатая самодовольная физиономия с папиросой во рту. Надписи: “Всероссийский Союз поэтов”, “В. С. П.”. Рядом в комнате публика жрет, пьет, шумит. Девицы в шляпках, молодежь в шляпах. Дым, звон. Эстрада пуста. В дверях юноша с длинными черными волосами. Держит в руках лист с написанным на нем стихотворением. Впечатление грязного кабака, неуютного. Один из провинциальных поэтов назвал его “бардаком”. <...>

Впечатление общее: люди живут на какой-то планете и совершенно не интересуются тем, что не от них “исходит”. Жизнь провинции для них далека, чужда и непонятна. Все они вертятся в кругу, начерченном своими руками” (РГАЛИ, ф. 337, оп. 1, ед. хр. 176).

2 “Литературный особняк” - общество поэтов-неоклассиков, “академическое объединение поэтов и критиков для постоянного литературного между собой общения и для литературного просвещения масс”, как было записано в его уставе. Вначале помещалось на Арбате, д. 7, а после того, как туда въехала театральная мастерская Н. М. Фореггера “Мастфор”, перебралось, как и большинство литературных организаций тогдашней Москвы, в Дом Герцена (он же - Дом Печати, Тверской бульвар, д. 25).

3 Федоров Василий Павлович - поэт-“парнасец”, участник первого коллективного сборника Союза поэтов (М. 1921), в 1921 году - товарищ председателя, позднее - председатель общества “Литературный особняк”.

4 Новиков Иван Алексеевич (1877 - 1959) - писатель. Автор романа “Дом Орембовских” (другое название - “Между двух зорь”, 1915).

5 Здесь, возможно, мемуаристка имеет в виду не созданное Н. Телешовым в 1898 году общество “Московская литературная среда”, а литературный кружок “Звено”, руководителем которого был В. Л. Львов-Рогачевский и который посещал в 1919 году Есенин.

6 Имеется в виду библиотека Народного комиссариата внутренних дел. Гостиница “Люкс” была также общежитием Наркомпроса. В начале 1919 года (до переезда в образованную им “коммуну”) в “Люксе”, в номере у журналиста и издательского деятеля Г. Ф. Устинова, жил Есенин. Об этом писали в своих воспоминаниях о Есенине Устинов и его жена Е. А. Устинова (см. в сб.: “Сергей Александрович Есенин. М. 1926).

7 О недолговечной “Коммуне пролетарских писателей”, на чьих бланках написал в 1919 году Есенин своего “Хулигана”, вспоминал Рюрик Ивнев: “В январе 1919 г. Есенину пришла в голову мысль образовать “писательскую коммуну”, т. е. выхлопотать у Моссовета ордер на отдельную квартиру в Козицком переулке, почти на углу Тверской <...>. Туда вошли, кроме Есенина и меня, писатель Гусев-Оренбургский, журналист Борис Тимофеев и еще кто-то...” (“С. А. Есенин в воспоминаниях современников”, т. 1. М. 1986, стр. 331 - 333).

8 Имеется в виду букинист Семен Федорович Быстров, который работал в книжной лавке на Б. Никитской, в одном из флигелей консерватории (владельцем лавки по патенту, выданному Моссоветом, числился Есенин). Но в подробностях мемуаристке изменила память: квартира находилась в Георгиевском (не Гранатном) переулке, д. 7, и никаких больших, похожих на класс, комнат там не было. “Низенькая комнатка с маленькими окошками”, - писал в своих воспоминаниях И. В. Грузинов; “Крохотные комнатушки с низкими потолками, крохотные окна, крохотная кухонька с огромной русской печью...” - вторил ему Мариенгоф (“Мой век...”, стр. 347).

9 Имеется в виду книга К. Р. Эйгеса “Основные вопросы музыкальной эстетики” (М. 1905). В 20-е годы К. Р. Эйгес заведовал отделом специального музыкального образования Музыкального отдела Наркомпроса.

10 Это кафе имажинистов, расписанное Г. Б. Якуловым, хозяином которого была “Ассоциация вольнодумцев” во главе с Есениным, открылось в ноябре 1919 года на Тверской, в помещении известного до революции богемно-артистического кафе “Бом” (приблизительно на месте современного дома № 17). Как и владелец “Домино”, хозяин “Бома” оказался в эмиграции.

11 Речь идет о браке Есенина и Зинаиды Райх, которые обвенчались в Кирико-Уулитовской церкви Вологодского уезда 4 августа 1917 года, во время предпринятого ими вместе с Алексеем Ганиным (о нем см. примеч. 15) путешествия на Север.

12 Эти строки воспоминаний Е. Р. Эйгес процитированы в 6-м томе Собрания сочинений С. А. Есенина, в комментарии к опубликованной там записке Есенина, датируемой осенью 1919 года:

“Как нужно было ждать, вчера я муку тебе не принес.

Сегодня утром тащили чемодан к тебе с Мариенгофом и ругались на чем свет стоит. Мука в белье, завернута в какую-то салфетку, которая чище белья и служит муке предохранением и т. д. т. п. прочее.

Расти большая.

Твой С. Есенин”.

(Есенин С. А. Собр. соч., т. 6. М. 1980, стр. 91. Здесь текст записки публикуется с исправлениями по автографу.)

13 Об этой бобровой шапке, приобретенной по случаю у зашедшего в книжную лавку продавца и доставшейся тогда по жребию Мариенгофу (вероятно, позже он подарил ее Есенину), см. в “Романе без вранья” Мариенгофа (“Мой век...”, стр. 370 - 371).

14 Сокол (наст. фам. Соколов) Евгений Григорьевич (1893 - 1939, расстрелян) - поэт. Переехал на постоянное жительство в Москву в 1923 году (то есть после того, как Есенин расстался с Екатериной Эйгес), с Есениным познакомился и подружился после возвращения того из-за границы и разрыва с Дункан. Автор воспоминаний “Одна ночь” в сб. “Памяти Есенина” (М. 1926).

15 Ганин Алексей Алексеевич (1893 - 1925, расстрелян) - поэт, друг Есенина. Был свидетелем со стороны невесты З. Н. Райх, при ее обручении с Есениным. Ганина арестовали как организатора так называемого “Ордена русских фашистов”. Его программа (“тезисы” “Мир и свободный труд народам”) и показания на следствии опубликованы: “Наш современник”, 1992, № 1, 4.

16 Е. Р. Эйгес ошибается: предсмертное стихотворение “До свиданья, друг мой, до свиданья...” было написано Есениным не за минуту до самоубийства, а накануне, 27 декабря 1925 года, и тогда же передано поэту Вольфу Эрлиху.

17 Е. Р. Эйгес, вероятно, пишет о первом издании есенинского сборника “Преображение” (М. Московская трудовая артель художников слова. 1918). Экземпляр в упомянутой мемуаристкой обертке-папке в описаниях прижизненных изданий Есенина не зафиксирован (см.: Юсов Н. Прижизненные издания С. А. Есенина. М. 1994, стр. 14, 25). Второе издание “Преображения” вышло в издательстве “Имажинисты” в 1921 году, так что, очевидно, Е. Р. Эйгес ошибается в дате, когда ниже пишет о визите В. Казина к ней за книгой в 1923 году.

18 Ошибка памяти Е. Р. Эйгес: стихотворение “Теперь любовь моя не та...”, впервые опубликованное во втором сборнике “Конница бурь” (1920), посвящено не Мариенгофу, а Н. А. Клюеву.

19 Санжарь Надежда Дмитриевна (1875 - 1933) - писательница. Приведем хронологически почти совпадающую со временем, описываемым Эйгес, запись из дневника А. Неверова (май 1921 года) о его визите к А. С. Серафимовичу:

“Высокий, крепкий старик, сутуловатый. Голова голая. Черты лица грубоватые. Голос хрипловатый. Смотрит исподлобья, внимательно. Познакомился с ним в Доме Печати. Был очень рад, пригласил на квартиру.

Пили чай. Беседовали. Угощал селедкой. На прощанье подарил свои книги с надписью. Спросил: “У вас есть ребятишки? Грамотные? Большие?”

Ушел от него с хорошим чувством. На прощанье, уже в прихожей, пристально посмотрел на меня своим характерным взглядом снизу вверх и сказал: “С удовольствием помогу вам, чем можно...” (речь шла об издании сборника рассказов). Живет один. Жена померла. Старший сын убит на войне, младший - в больнице. Квартирка чистенькая (две комнаты), на столе книжки, среди которых много со своими рассказами” (РГАЛИ, ф. 337, оп. 1, ед. хр. 176).

20 Герасимов Михаил Прокофьевич (1889 - 1937, расстрелян) - пролетарский поэт.

21 Адалис (Ефрон) Аделина Ефимовна (1900 - 1969) - поэтесса.

22 Имеется в виду дом № 14/1 на углу Волхонки и Гоголевского бульвара, где провел последние годы драматург А. Н. Островский, а позже помещалась гостиница “Княжий двор”.

23 Огромная библиотека А. В. Луначарского сейчас хранится в РГАЛИ.

Предисловие и примечания С. В. ШУМИХИНА. Подготовка текста С. В. ШУМИХИНА при участии С. И. СУББОТИНА.


Стоял теплый августовский день. Мой секретарский стол в издательстве Всероссийского центрального комитета помещался у окна, выходящего на улицу. По улице ровными, каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: «Мы требуем массового террора».

Меня кто-то легонько тронул за плечо:

Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?

Передо мной стоял паренек в светло-синей поддевке. Под поддевкой белая шелковая рубашка. Волосы волнистые, совсем желтые, с золотым отблеском. Большой завиток как будто небрежно (но очень нарочно) падал на лоб. Этот завиток придавал ему схожесть с молоденьким хорошеньким парикмахером из провинции, и только голубые глаза (не очень большие и не очень красивые) делали лицо умнее и завитка, и синей поддевочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шелковой рубашки.

Скажите товарищу Еремееву, что его спрашивает Сергей Есенин.


В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом 1) на Петровке, в квартире одного инженера.

Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты «предков» - так называли мы родителей инженера, - развешанные по стенам в тяжелых рамах. ‹…›

Стали бывать у нас на Петровке Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев. Завелись толки о новой поэтической школе образа.

Несколько раз я перекинулся в нашем издательстве о том мыслями и с Сергеем Есениным.

Наконец было условлено о встрече для сговора и, если не разбредемся в чувствовании и понимании словесного искусства, для выработки манифеста.

Последним, опоздав на час с лишним, явился Есенин. Вошел он запыхавшись, платком с голубой каемочкой вытирая со лба пот. Стал рассказывать, как бегал он вместо Петровки по Дмитровке, разыскивал дом с нашим номером. А на Дмитровке вместо дома с таким номером был пустырь; он бегал вокруг пустыря, злился и думал, что все это подстроено нарочно, чтобы его обойти, без него выработать манифест и над ним же потом посмеяться.

У Есенина всегда была болезненная мнительность. Он высасывал из пальца своих врагов, каверзы, которые против него будто бы замышляли, и сплетни, будто бы про него распространяемые.

Мужика в себе он любил и нес гордо. Но при мнительности всегда ему чудилась барская снисходительная улыбочка и какие-то в тоне слов неуловимые ударения.

Все это, разумеется, было сплошной ерундой, и щетинился он понапрасну.

До поздней ночи пили мы чай с сахарином, говорили об образе, о месте его в поэзии, о возрождении большого словесного искусства «Песни песней», «Калевалы» и «Слова о полку Игореве».

У Есенина уже была своя классификация образов. Статические он называл заставками, динамические, движущиеся - корабельными, ставя вторые несравненно выше первых; говорил об орнаменте нашего алфавита, о символике образной в быту, о коньке на крыше крестьянского дома, увозящем, как телегу, избу в небо, об узоре на тканях, о зерне образа в загадках, пословицах и сегодняшней частушке 2 . ‹…›


Каждый день часов около двух приходил Есенин ко мне в издательство и, садясь около, клал на стол, заваленный рукописями, желтый тюречок с солеными огурцами.

Из тюречка на стол бежали струйки рассола.

В зубах хрустело огуречное зеленое мясо и сочился соленый сок, расползаясь фиолетовыми пятнами по рукописным страничкам. Есенин поучал:

Так, с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искусную надо вести игру и тончайшую политику.

И тыкал в меня пальцем:

Трудно тебе будет. Толя, в лаковых ботиночках и с проборчиком волосок к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брючках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот. смотри. Белый. И волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А еще очень не вредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят… Каждому надо доставить свое удовольствие. Знаешь, как я на Парнас восходил?…

И Есенин весело, по-мальчишески, захохотал.

Тут, брат, дело надо было вести хитро. Пусть, думаю, каждый считает: я его в русскую литературу ввел. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввел? Ввел. Клюев ввел? Ввел. Сологуб с Чебатаревской ввели? Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев… к нему я, правда, первому из поэтов подошел - скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я еще стишка в двенадцать строчек прочесть, а уж он тоненьким таким голосочком: «Ах, как замечательно! Ах, как гениально! Ах…» - и, ухватив меня под ручку, поволок от знаменитости к знаменитости, свои «ахи» расточая тоненьким голоском. Сам же я - скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвалы краснею, как девушка, и в глаза никому от робости не гляжу. Потеха!

Есенин улыбнулся. Посмотрел на свой шнурованный американский ботинок (к тому времени успел он навсегда расстаться с поддевкой, с рубашкой вышитой, как полотенце, с голенищами в гармошку) и по-хорошему, чистосердечно (а не с деланной чистосердечностью, на которую тоже был мастер) сказал:

Знаешь, и сапог-то я никогда в жизни таких рыжих не носил, и поддевки такой задрипанной, в какой перед ними предстал. Говорил им, что еду в Ригу бочки катать. Жрать, мол, нечего. А в Петербург на денек, на два, пока партия моя грузчиков подберется. А какие там бочки - за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом… Вот и Клюев тоже так. Он маляром прикинулся. К Городецкому с черного хода пришел на кухню: «Не надо ли чего покрасить?…» И давай кухарке стихи читать. А уж известно: кухарка у поэта. Сейчас к барину: «Так-де и так». Явился барин. Зовет в комнаты - Клюев не идет: «Где уж нам в горницу: и креслица-то барину перепачкаю, и пол вощеный наслежу». Барин предлагает садиться. Клюев мнется: «Уж мы постоим». Так, стоя перед барином в кухне, стихи и читал…

Есенин помолчал. Глаза из синих обернулись в серые, злые. Покраснели веки - будто кто простегнул по их краям алую ниточку.

Ну. а потом таскали меня недели три по салонам - похабные частушки распевать под тальянку. Для виду спервоначалу стишки попросят. Прочту два-три - в кулак прячут позевотину, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай… Ух, уж и ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами!..

Из всех петербуржцев только и люблю Разумника Васильевича да Сережу Городецкого - даром что Нимфа его (так прозывали в Петербурге жену Городецкого) самовар заставляла меня ставить и в мелочную лавку за нитками посылала. ‹…›


Стояли около «Метрополя» и ели яблоки. На извозчике мимо с чемоданами художник Дид Ладо.

Куда, Дид?

В Петербург.

Бросились к нему через площадь бегом во весь дух.

На лету вскочили, догнав клячонку. ‹…›

В Петербурге весь первый день бегали по издательствам. Во «Всемирной литературе» Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте, над синей канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими входящими и исходящими книгами.

В этом много чистоты и большая человеческая правда.

На второй день в Петербурге пошел дождь.

Мой пробор блестел, как крышка рояля. Есенинская золотая голова побурела, а кудри свисали жалкими писарскими запятыми. Он был огорчен до последней степени.

Бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам «без ордера» шляпу.

В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал:

Без ордера могу отпустить вам только цилиндры.

Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку.

А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас глаза, «ирисники» гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал документы.

Вот правдивая история появления на свет легендарных и единственных в революции цилиндров, прославленных молвой и воспетых поэтами.


К осени стали жить вместе в Бахрушинском доме. Пустил нас к себе на квартиру Карп Карпович Коротков - поэт малоизвестный читателю, но пользующийся громкой славой у нашего брата.

Карп Карпович был сыном богатых мануфактурщиков, но еще до революции от родительского дома отошел и пристрастился к прекрасным искусствам.

Выпустил он за короткий срок книг тридцать, прославившихся беспримерным отсутствием на них покупателя и своими восточными ударениями в русских словах.

Тем не менее расходились книги довольно быстро, благодаря той неописуемой энергии, с какой раздаривал их со своими автографами Карп Карпович!

Один веселый человек пообещал даже два фунта малороссийского сала оригиналу, у которого бы оказалась книга Карпа Карповича без дарственной надписи.


В те дни человек оказался крепче лошади.

Лошади падали на улицах, дохли и усеивали своими мертвыми тушами мостовые. Человек находил силу донести себя до конюшни, и, если ничего не оставалось больше как протянуть ноги, он делал это за каменной стеной и под железной крышей.

Мы с Есениным шли по Мясницкой.

Число лошадиных трупов, сосчитанных ошалевшим глазом, раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот.

Против Почтамта лежали две раздувшиеся туши. Черная туша без хвоста и белая с оскаленными зубами.

На белой сидели две вороны и доклевывали глазной студень в пустых орбитах. Курносый «ирисник» в коричневом котелке на белобрысой маленькой головенке швырнул в них камнем. Вороны отмахнулись черным крылом и отругнулись карканьем. ‹…›

Всю обратную дорогу мы прошли молча. Падал снег.

Войдя в свою комнату, не отряхнув, бросили шубы на стулья. В комнате было ниже нуля. Снег на шубах не таял.

Рыжеволосая девушка принесла нам маленькую электрическую грелку. Девушка любила стихи и кого-то из нас.

В неустанном беге за славой и за тормошливостью дней мы так и не удосужились узнать кого. Вспоминая об этом после, оба жалели - у девушки были большие голубые глаза.

Грелка немало принесла радости.

Когда садились за стихи, запирали комнату, дважды повернув ключ в замке, и с видом преступников ставили на стол грелку. Радовались, что в чернильнице у нас не замерзали чернила и писать можно было без перчаток.

Часа в два ночи за грелкой приходил Арсений Авраамов. Он доканчивал книгу «Воплощение» (о нас), а у него, в доме Нерензея, в комнате тоже мерзли чернила и тоже не таял на калошах снег. К тому же у Арсения не было перчаток. Он говорил, что пальцы без грелки становились вроде сосулек - попробуй согнуть, и сломятся.

Электрическими грелками строго-настрого было запрещено пользоваться, и мы совершали преступление против революции.

Все это я рассказал для того, чтобы вы внимательней перечли есенинские «Кобыльи корабли» - замечательную поэму о «рваных животах кобыл с черными парусами воронов»; о солнце, «стынущем, как лужа, которую напрудил мерин»; о скачущей по полям стуже и о собаках, «сосущих голодным ртом край зари».

Много с тех пор утекло воды. В Бахрушинском доме работает центральное отопление; в доме Нерензея газовые плиты и ванны, нагревающиеся в несколько минут, а Есенин на другой день после смерти догнал славу.


В самую эту суету со спуском «утлого суденышка» 3 нагрянули к нам на Богословский гости.

Из Орла приехала жена Есенина - Зинаида Николаевна Райх. Привезла она с собой дочку - надо же было показать отцу. Танюшке тогда года еще не минуло. А из Пензы заявился друг наш закадычный Михаил Молабух.

Зинаида Николаевна, Танюшка, няня ее, Молабух и нас двое - шесть душ в четырех стенах!

А вдобавок Танюшка, как в старых писали книжках, «живая была живулечка, не сходила с живого стулечка» - с няниных колен к Зинаиде Николаевне, от нее к Молабуху, от того ко мне. Только отцовского «живого стулечка» ни в какую она не признавала. И на хитрость пускались, и на лесть, и на подкуп, и на строгость - все попусту.

Есенин не на шутку сердился и не в шутку же считал все это «кознями Райх».

А у Зинаиды Николаевны и без того стояла в горле горошиной слеза от обиды на Таньку, не восчувствовавшую отца. ‹…›


Тайна электрической грелки была раскрыта. Мы с Есениным несколько дней ходили подавленные. Часами обсуждали - какие кары обрушит революционная законность на наши головы. По ночам снилась Лубянка, следователь с ястребиными глазами, черная стальная решетка. Когда комендант дома амнистировал наше преступление, мы устроили пиршество. Знакомые пожимали нам руки, возлюбленные плакали от радости, друзья обнимали, поздравляли с неожиданным исходом и пили чай из самовара, вскипевшего на Николае угоднике: не было у нас угля, не было лучины - пришлось нащепать старую иконку, что смирехонько висела в уголке комнаты 4 . Один из всех, «Почем соль», отказался пить божественный чай. Отодвинув соблазнительно дымящийся стакан, сидел хмурый, сердито пояснив, что дедушка у него был верующий, что дедушку он очень почитает и что за такой чай годика три тому назад погнали б нас по Владимирке… Есенин в шутливом серьезе продолжил:

И меня по ветряному свею,

По тому ль песку,

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску… 5

А зима свирепела с каждой неделей.

Спали мы с Есениным вдвоем на одной кровати, наваливая на себя гору одеял и шуб. Тянули жребий, кому первому корчиться на ледяной простыне, согревая ее своим дыханием и теплотой тела.

После неудачи с электрической грелкой мы решили пожертвовать и письменным столом мореного дуба, и превосходным книжным шкафом с полными собраниями сочинений Карпа Карповича, и завидным простором нашего ледяного кабинета ради махонькой ванной комнаты.

Ванну мы закрыли матрасом - ложе; умывальник досками - письменный стол; колонку для согревания воды топили книгами.

Тепло от колонки вдохновляло на лирику.

Через несколько дней после переселения в ванную Есенин прочел мне:

Я учусь, я учусь моим сердцем

Цвет черемух в глазах беречь,

Только в скупости чувства греются,

Когда ребра ломает течь.

Молча ухает звездная звонница,

Что ни лист, то свеча заре.

Никого не впущу я в горницу,

Никому не открою дверь 6 .

Действительно: приходилось зубами и тяжелым замком отстаивать открытую нами «ванну обетованную». Вся квартира, с завистью глядя на наше теплое беспечное существование, устраивала собрания и выносила резолюции, требующие установления очереди на житье под благосклонной эгидой колонки и на немедленное выселение нас, захвативших без соответствующего ордера общественную площадь.

Мы были неумолимы и твердокаменны. ‹…›


Идем по Харькову 7 - Есенин в меховой куртке, я в пальто тяжелого английского драпа, а по Сумской молодые люди щеголяют в одних пиджачках.

В руках у Есенина записочка с адресом Льва Осиповича Повицкого - большого его приятеля.

В восемнадцатом году Повицкий жил в Туле у брата на пивоваренном заводе. Есенин с Сергеем Клычковым гостили у них изрядное время.

Часто потом вспоминали они об этом гощенье, и всегда радостно.

А Повицкому Есенин писал дурашливые письма с такими стихами Крученыха:

Утомилась, долго бегая,

Моя ворохи пеленок.

Слышит, кто-то, как цыпленок,

Тонко, жалобно пищит:

пить, пить -

Прислонивши локоток,

Видит, в небе без порток

Скачет, пляшет мил дружок 8 .

У Повицкого же рассчитывали найти и в Харькове кровать и угол.

Спрашиваем у всех встречных:

Как пройти?

Чистильщик сапог наяривает кому-то полоской бархата на хромовом носке ботинка сногсшибательный глянец.

Пойду, Анатолий, узнаю у щеголя дорогу.

Скажите, пожалуйста, товарищ…

А мы тебя, разэнтакий, ищем. Познакомьтесь: Мариенгоф - Повицкий.

Повицкий подхватил нас под руки и потащил к своим друзьям, обещая гостеприимство и любовь. Сам он тоже у кого-то ютился.

Миновали уличку, скосили два-три переулка.

Ну ты, Лев Осипович, ступай вперед и попроси. Обрадуются - кличь нас, а если не очень - повернем оглобли.

Не прошло и минуты, как навстречу нам выпорхнуло с писком и визгом штук шесть девиц 9 .

Повицкий был доволен:

Что я говорил? А?

Из огромной столовой вытащили обеденный стол и вместо него двуспальный волосяной матрац поставили на пол.

Было похоже, что знают они нас каждого лет по десять, что давным-давно ожидали приезда, что матрац для того только и припасен, а столовая для этого именно предназначена.

Есть же ведь на свете теплые люди.

От Москвы до Харькова ехали суток восемь - по ночам в очередь топили печь, когда спали, под кость на бедре подкладывали ладонь, чтоб было помягче.

Девицы стали укладывать нас «почивать» в девятом часу, а мы и для приличия не противились. Словно в подкованный, тяжелый, солдатский сапог усталость обула веки.

Как уснули на правом боку, так и проснулись на нем (ни разу за ночь не перевернувшись) в первом часу дня.

Все шесть девиц ходили на цыпочках.

В темный занавес горячей ладонью уперлось весеннее солнце.

Есенин лежал ко мне затылком.

Я стал мохрявить его волосы.

Чего роешься?

Эх, Вятка 10 , плохо твое дело. На макушке плешинка в серебряный пятачок.

Что ты?…

И стал ловить серебряный пятачок двумя зеркалами, одно наводя на другое.

Любили мы в ту крепкую и тугую юность потолковать о неподходящих вещах - выдумывали январский иней в волосах, несуществующие серебряные пятачки, осеннюю прохладу в густой горячей крови.

Есенин отложил зеркала и потянулся к карандашу.

Сердцу, как и языку, приятна нежная, хрупкая горечь.

Прямо в кровати, с маху, почти набело (что случалось редко и было не в его тогдашних правилах) написал трогательное лирическое стихотворение.

Через час за завтраком он уже читал благоговейно внимавшим девицам:

По-осеннему кычет сова

Над раздольем дорожной рани.

Облетает моя голова,

Куст волос золотистый вянет.

Полевое, степное «ку-гу»,

Здравствуй, мать голубая осина!

Скоро месяц, купаясь в снегу,

Сядет в редкие кудри сына.

Скоро мне без листвы холодеть,

Звоном звезд насыпая уши.

Без меня будут юноши петь,

Не меня будут старцы слушать 11 .

Из Харькова вернулись в Москву не надолго.

В середине лета «Почем соль» получил командировку на Кавказ 12 .

И мы с тобой.

Собирай чемоданы.

Отдельный маленький белый вагон туркестанских дорог. У нас двухместное мягкое купе. Во всем вагоне четыре человека и проводник.

Секретарем у «Почем соли» мой однокашник по Нижегородскому дворянскому институту Василий Гастев. Малый такой, что на ходу подметки режет.

Гастев в полной походной форме, вплоть до полевого бинокля. Какие-то невероятные нашивки у него на обшлаге. «Почем соль» железнодорожный свой чин приравнивает чуть ли не к командующему армией, а Гастев - скромно к командиру полка. Когда является он к дежурному по станции и, нервно постукивая ногтем о желтую кобуру нагана, требует прицепки нашего вагона «вне всякой очереди», у дежурного трясутся поджилки:

Слушаюсь, с первым отходящим…

С таким секретарем совершаем путь до Ростова молниеносно. Это означает, что вместо полагающихся по тому времени пятнадцати - двадцати дней мы выскакиваем из вагона на Ростовском вокзале на пятые сутки.

Одновременно Гастев и… администратор наших лекций.

Мы с Есениным читаем в Ростове, в Таганроге. В Новочеркасске после громовой статьи местной газеты, за несколько часов до начала, лекция запрещается.

На этот раз не спасает ни желтая гастевская кобура, ни карта местности на полевой сумке, ни цейсовский бинокль.

Газета сообщила неправдоподобнейшую историю имажинизма, «рокамболические» наши биографии и, под конец, ехидно намекнула о таинственном отдельном вагоне, в котором разъезжают молодые люди, и о боевом администраторе, украшенном ромбами и красной звездой.

С «Почем солью» после такой статьи стало скверно.

Отдав распоряжение «отбыть с первым отходящим», он, переодевшись в чистые исподники и рубаху, лег в своем купе - умирать. ‹…›

Мы лежали в своем купе. Есенин, уткнувшись во флоберовскую «Мадам Бовари». Некоторые страницы, особенно его восторгавшие, читал вслух.

В хвосте поезда вдруг весело загалдели. От вагона к вагону пошел галдеж по всему составу.

Мы высунулись из окна.

По степи, вперегонки с нашим поездом, лупил обалдевший от страха перед паровозом рыжий тоненький жеребенок.

Зрелище было трогательное. Надрываясь от крика, размахивая штанами и крутя кудлатой своей золотой головой, Есенин подбадривал и подгонял скакуна. Версты две железный и живой конь бежали вровень. Потом четвероногий стал отставать, и мы потеряли его из виду.

Есенин ходил сам не свой. ‹…›

А в прогоне от Минеральных до Баку Есениным написана лучшая из его поэм - «Сорокоуст». Жеребенок, пустившийся в тягу с нашим поездом, запечатлен в образе, полном значимости и лирики, глубоко волнующей.

В Дербенте наш проводник, набирая воду в колодце, упустил ведро.

Есенин и его использовал в обращении к железному гостю в «Сорокоусте»:

Жаль, что в детстве тебя не пришлось

Утопить, как ведро в колодце.

В Петровском Порту стоял целый состав малярийных больных. Нам пришлось видеть припадки, поистине ужасные. Люди прыгали на своих досках, как резиновые мячи, скрежетали зубами, обливались потом, то ледяным, то дымящимся, как кипяток.

В «Сорокоусте»:

Се изб древенчатый живот

Трясет стальная лихорадка!

На обратном пути в Пятигорске мы узнали о неладах в Москве: будто согласно какому-то распоряжению прикрыты и наша книжная лавка, и «Стойло Пегаса», и книги не вышли, об издании которых договорились с Кожебаткиным на компанейских началах.

У меня тропическая лихорадка - лежу пластом. Есенин уезжает в Москву один, с красноармейским эшелоном. ‹…›


Сидели в парке Эрмитажа. Подошел Жорж Якулов.

Хотите с Изадорой Дункан познакомлю?

Где она?… где? - Есенин даже привскочил со скамьи.

И, как ошалелый, ухватив Якулова за рукав, стал таскать по Эрмитажу из Зеркального зала в Зимний, из Зимнего в Летний. Ловили среди публики, выходящей из оперетты, с открытой сцены.

Есенин не хотел верить, что Дункан ушла. Был невероятно раздосадован и огорчен без меры.

Теперь чудится что-то роковое в той необъяснимой и огромной жажде встречи с женщиной, которую он никогда не видел в лицо и которой суждено было сыграть в его жизни столь крупную, столь печальную и, скажу более, столь губительную роль.

Спешу оговориться: губительность Дункан для Есенина ни в какой степени не умаляет фигуры этой замечательной женщины, большого человека и гениальной актрисы.

Месяца три спустя Якулов устроил вечеринку у себя в студии.

В первом часу ночи приехала Дункан 13 .

Красный, мягкими складками льющийся хитон, красные с отблеском меди волосы, большое тело, ступающее легко и мягко.

Она обвела комнату глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и остановила их на Есенине.

Маленький нежный рот ему улыбнулся.

Изадора легла на диван, а Есенин у ее ног.

Она окунула руку в его кудри и сказала:

Solotaia golova!

Было неожиданно, что она, знающая не больше десятка русских слов, знала именно эти два.

Потом поцеловала его в губы.

И вторично ее рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изломал русские буквы:

Поцеловала еще раз и сказала:

На другой день мы были у Дункан.

Она танцевала нам танго «Апаш».

Апашем была Изадора Дункан, а женщиной - шарф.

Страшный и прекрасный танец.

Узкое и розовое тело шарфа извивалось в ее руках. Она ломала ему хребет, судорожными пальцами сдавливала горло. Беспощадно и трагически свисала круглая шелковая голова ткани.

Дункан кончала танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся труп своего призрачного партнера.

Есенин был ее повелителем, ее господином. Она, как собака, целовала руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще чем любовь горела ненависть к ней.

И все-таки он был только партнером, похожим на тот кусок розовой материи, безвольный и трагический.

Она танцевала. Она вела танец. ‹…›


Весной 1922 года Есенин с Дункан на одном из первых юнкерсов, начавших пассажирские воздушные рейсы Москва - Кенигсберг, улетели за границу.

В последний час мы обменялись прощальными стихотворениями 14 . ‹…›


Оба стихотворения оказались в какой-то мере пророческими.


По возвращении «наша жизнь» оборвалась - «мы» раздвоились на я и он.

Тему этого сообщения подсказали мне материалы, которые встретились в процессе работы над книгой «С.Есенин, Жизнеописание в документах».

Мне показалась небезынтересной нигде ранее не публиковавшаяся «Анкета Учредителя общества поэтов и литераторов Литература и Быт», содержащая элементы биографии, заполненная А.Б.Мариенгофом в 1928 году: «год рождения - 1897, место жительства - Петровка, Петровский, 3, кв. 4, б/п, не судился, избирательным правом пользуюсь. С 14 по 17 гг. учился. С 17 по 18 гг,- секретарь издательства ВЦИК, с 19 г. по настоящее время занимаюсь исключительно литературной работой, исключая 25 год, когда я работал в Нролеткино в качестве секретаря Отдела».

К тому времени А.Мариенгофом были изданы книги: Витрина сердца», «Кондитерская солнц», «Магдалина» Буян-Остров», «Руки галстуком», «Тюк звезд», «Развратничаю с вдохновеньем», «Разочарование», «Заговор дураков», «Двуногие», «Циники».

В 4В-е и 50-е годы он писал в основном пьесы: «Тарас Бульба, Шут Балакирев», «Мистер Б.», «Наша девушка», Ленинградские подруги», «Совершенная Виктория» «Кукушка», «Дядя Саша», «Тетя Нюша», «Ничего общего», Суд жизни», «Рождение поэта».

Незадолго до смерти (скончался в 1962 г.) Мариенгоф закончил работу над книгой воспоминаний. Под названием Роман с друзьями» и с большими сокращениями она увидела свет в журнале «Октябрь» в 1965 году (№ 10-11). Полная редакция под другим названием - «Мой век, мои друзья и подруги» была опубликована в 1988 г. и переиздана в 1990 г.

Очевидно, все же я не погрешу против истины, если скажу, что из всего созданного А.Мариенгофом наибольшую известность имеет его «Роман без вранья».

«Воспоминания о Есенине» были написаны вскоре после смерти поэта и вышли в «Библиотеке «Огонька» в 1926 году. Затем Мариенгоф вдвое расширил их и под названием «Роман без вранья» они выходили при его жизни тремя изданиями _ в 1927, 1928 и 1929 гг. В 60-е годы «Роман издавался на польском, чешском и югославском языках. У нас переиздание было осуществлено в 1988 и 1990 годах Б.Авериным и С.Шумихиным, однако в сопровождающих книги статьях они не упомянули о том, что в середине 40-х годов Мариенгоф вновь возвращался к работе над Романом и подготовил «Предисловие».

Мне встретилось его письмо, датированное августом 1948 г. и адресованное неустановленному лицу. «Дорогой Исаак Осипович! - писал Мариенгоф.- Оставляю Вам рукопись «Романа без вранья». Держите совет, оцените, а я загляну к Вам в воскресенье. К рукописи я написал вроде предисловия. Думаю, оно будет представлять интерес».

«Предисловие» находится вместе с рукописью в ИРЛИ, а черновик - в Государственном музее-заповеднике в Константинове. Поскольку оно не публиковалось и имеет отношение к моей теме, процитирую некоторые места из него:

«Роман без вранья» был написан, как говорится, одним духом. Примерно за три месяца. Мы жили тогда на даче под Москвой, в Пушкине.

Это первый черновик. Заготовительные листки первейшие, к сожалению, не сохранились. Так же, как и машинописный экземпляр. От руки вторично я не переписывал. В книгу вошло не все. Кое-что не попало. Кое-что изъял сам. Кое-что вычеркнули.

К «Роману», когда он вышел, отнеслись по-разному. Люди, не знавшие Есенина близко, кровно обиделись за него и вознегодовали на меня: «Оскорбил-де память».

Близкие же к Есенину , кровные - не рассердились. Мы любили его таким, каким был.

Хуже дело обстояло с другим персонажем. Клюев при встрече, когда я ему протянул руку, заложил свою за спину и сказал: «Мариенгоф!.. Ох, как страшно!..» Покипятился, но ненадолго чудеснейший Жорж Якулов. «Почем-Соль (Григорий Романович Колобов - товарищ мой по пензенской гимназии) оборвал дружбу. Умный, скептичный Кожебаткин (издатель «Альциона») несколько лет не здоровался. Не мог простить «перышных» носков и нечистого носового платка. Явно я переоценил чувство юмора у моих друзей. Совсем уж стали смотреть на меня волками Мейерхольд и Зинаида Райх. Но более всего разогорчила меня Изадора Дункан, самая замечательная женщина из всех, которых я когда-либо встречал в жизни. И вот она разорвала со мной добрые отношения...

О многом я в «Романе» не рассказал. Почему? Вероятно, по молодости торопливых лет. Теперь бы я, думается, написал полней, но вряд ли лучше...».

Сохранилось несколько писем друзей Есенина , в которых встречаются их высказывания о «Романе без вранья». Так в июне 1926 г. Г.Р.Колобов писал С.А.Толстой-Есениной: «Выходит в Госиздате сборник воспоминаний о Сереже. И вышла здесь у нас еще о нем книжечка (речь идет о воспоминаниях Киршона Сергей Есенин »). Откровенно - все плохо, за исключением местами прекрасных и теплых строк Воронского. Все больше стараются политературничать, написать покраше, а выходит ведь весьма плоховато, «от ума», как говорил Сережа... А Сережа любил слово, чтил его, как древний христианин свое Евангелие или мусульманин свой Коран... А.Мариенгоф пишет целую повесть. Читал мне первую главу. Нравится мне и не нравится. Что больше - не знаю... в этом письме Колобов имеет в виду первую книгу Мариенгофа - «Воспоминания о Есенине», а в другом, от 3 декабря 1926 г., он сообщает жене поэта о новой работе Мариенгофа: «Слышал я, что А.Б.Мариенгоф выпускает добавочную книжицу, той, вероятно, мало. Говорил мне, что во второй появлюсь и я. Подальше от таких воспоминаний. Ну черт с ним. Пусть пишет, прославляется, зарабатывает на кусок хлеба...».

Отношение к «Роману» высказано и в письме В.С.Чернявского к С.А.Толстой-Есениной от 17 мая 1927 года: «Выпуск 10000 экземпляров книжки Мариенгофа явно поощряется, а простая популяризация поэта вредна и недопустима. Это очень характерно! Мариенгоф сначала меня возмутил, потом, прочтя книгу вторично, я с ней примирился кое за что. Она раскупается и имеет успех (говорят: «очень интересно!»), и развязная фельетонность, насквозь пропитанная запахом мариенгофовского пробора, конечно, не бездарна. Я ждал худшего. Колобов давно говорил мне, что против выхода этой книги организована целая кампания - с Чагиным во главе, предлагал и мне присоединиться, но, видимо, дело заглохло. Противны мне очень лишь отдельные места до зловредности,- а мне лично, весь тон книжки...».

Примечательно высказывание о «Романе» Д.А.Лутохина, писавшего 16 сентября 1927 г. А.М.Горькому: «Понравился мне Роман без вранья» Мариенгофа. В нем много искренности и свежести. Скомкан только конец. От «Романа» у меня осталось подозрение, что Есенин покончил с собой, заразившись нехорошей болезнью. Или просто с перепою?». Горький сразу же отреагировал на письмо Лутохина и 21 сентября 1927 г. написал: Не ожидал, что «Роман» Мариенгофа понравится Вам. Я отнесся к нему отр^ательно. Автор - явный нигилист, драма не понята. А это глубоко поучительная драма, и она стоит не менее стихов Есенина ... Есенин не болел «дурной болезнью», если не считать его разрыв с деревней, с «поэзией полей»...».

В заключение позволю себе высказать предложение, что поводом для написания Мариенгофом воспоминаний о Есенине отчасти послужила и статья Б.Лавренева «Казненный дегенератами». Напомню несколько строк из нее: Есенин был захвачен в прочную мертвую петлю. Никогда не бывший имажинистом, чуждый дегенеративным извертам, он был объявлен вождем школы, родившейся на пороге лупанария и кабака, и на его славе, как на спасительном плоту, выплыли литературные шантажисты, которые не брезговали ничем и которые науськивали наивного рязанца на самые экстравагантные скандалы, благодаря которым, в связи с именем Есенина , упоминались и их ничтожные имена. Не щадя своих репутаций, ради лишнего часа, они не пощадили и его жизни».

Мариенгоф понял, кого имел в виду Лавренев, и обратился в Союз писателей за помощью. Об этом можно судить по неопубликованному письму, отправленному Лавреневым Мариенгофу в феврале 1926 г.: «Милостивый государь. Я чрезвычайно обрадован, что на Вас немедленно загорелась шапка и что самим фактом составления письма и своей подписью в нем Вы расписались в получении пощечины...

Вы изволите обращаться в Правление Союза с просьбой - или «исключить вас из Союза, или одернуть зарвавшегося клеветника» Лавренева. Я не прочь был бы поставить этот вопрос таким же образом, но, к сожалению, устав Союза не предусматривает возможности надзора за нравственной личностью своих членов и состояние в нем основывается на формальном признаке, наличии печатных трудов, а они у вас имеются. Мое мнение о них может не сходиться с другими мнениями, и Союз не правительственная партия, имеющая единую литературную и общественную идеологию. Я же считаю себя в полном праве считать Ваше творчество бездарной дегенератской гнилью и никакой Союз не может предписать мне изменить мое мнение о Вас и Кусикове, как о литературных шантажистах. В Вашем праве путем печати доказать, что не Вы с Кусиковым, а я создал вокруг Есенина ту обстановку скандала, спекуляции и апашества, которая привела Сергея к гибели. Если у вас есть для этого данные,- пожалуйста.

Я же с вами ни в какие объяснения вступать не желаю, ни на какие суды с вами не пойду, ибо не считаю ни Вас, ни Кусикова достойными имени порядочного человека. Еще раз приходится пожалеть о том, что благодаря излишней щепетильности редакции ваши имена были вычеркнуты из текста статьи, что и дало вам возможность с чисто мошенническои ловкостью сделать пельмель из вашего имени и двух ничем не запятнанных имен, на которых вы пытались Есенина вывезти из грязи, как выезжали некогда на имени. Примите уверения в моем полном нежелании вступать в дальнейшем в какие бы то ни было споры с Вами по этому делу. Готовый к услугам Борис Лавренев.

Общеизвестна сложность взаимоотношений между Есениным и Мариенгофом, но, к сожалению, до сего времени нет сколько-нибудь значительного исследования, посвященного этой проблеме. Сегодняшние публикаторы произведений Мариенгофа призывают помнить о том, что Есенин посвятил Мариенгофу одно из нежнейших своих стихотворений», что поэтов «несколько лет связывала тесная дружба». Утверждения эти кажутся мне весьма поверхностными и как охранную грамоту я их не воспринимаю.

В 1973 году югославский есениновед Миодраг Сибинович писал: ...в книге Мариенгофа достаточно сальериевской зависти посредственного литературного работника к таланту великого поэта. Мне импонирует такая точка зрения.