Основные темы творчества гумилева. Николай гумилев. Жизнь после окончания гимназии

Родословная Гумилёва Николая Степановича, русского поэта-акмеиста, имела крепкие дворянские корни. Его мать Анна Ивановна Гумилёва (в девичестве Львова) в двадцать три года вышла замуж за вдовца Степана Яковлевича Гумилёва, имевшего профессию военного врача. Их сын Николай родился третьего апреля (старый стиль) 1886 года в городе Кронштадте, где его отец работал в госпитале. В том же 1886 году семья переехала в Царское Село. Там Николай Гумилёв провел все детство. В связи с частыми переездами, ему пришлось учиться в разных гимназиях: Петербургской, Тифлисской и Царскосельской. Он много читал, увлекался Ницше и поэзией символистов, в гимназические годы пришло осознание себя поэтом.

В 1905 году вышел первый сборник его стихов - «Путь конквистадоров». На него обратил внимание уже известный тогда поэт-символист Валерий Брюсов. Они долгие годы вели активную переписку. Окончив гимназию, Николай Гумилёв уехал в Париж (1906 год), где жил два года. Там он изучал французскую литературу, посещал музеи, слушал лекции в Сорбонском университете. Крайняя материальная нужда приводила к тому, что иногда ему приходилось питаться одними каштанами. Но, тем не менее, там, в Париже, он занимался литературной деятельностью: издавал журнал «Сириус», писал рассказы и стихи. Там же, в Париже, в 1908 году поэт выпустил свой второй сборник - «Романтические цветы».

В течение 1909 года уже в России у Николая Гумилёва начали укрепляться литературные позиции: он сотрудничал в новом журнале «Остров», начал работать в журнале «Аполлон», участие в котором продолжалось до 1917 года. В 1910 году Николай Степанович сделал предложение юной поэтессе Анне Андреевне Горенко (Ахматовой) и получил согласие. И поскольку в семье Гумилёвых был траур по недавно умершему отцу Николая, то свадьба прошла скромно и тихо. Свадебное путешествие молодожены совершили в Париж. В том же 1910 году вышел третий сборник Гумилёва - «Жемчуга». А осенью он отправился в очередное путешествие по Африке. Таким насыщенным был тот год.

Надо сказать, что Гумилёв был заядлым путешественником, а особенно полюбил Африку. В первый раз он ездил туда в 1908 году, но побывал только в Каире и Александрии. Во второй раз он отправился в Африку зимой 1909-1910 годов. И вот третья поездка - после свадьбы с Ахматовой. На этот раз он побывал в Джибути, Дире-Дауа, Хараре, Адис Абебе, даже был представлен абиссинскому императору. Вернулся Гумилёв оттуда (1911) разочарованным в путешествиях и больным африканской лихорадкой. Но, выздоровев, он вновь отправился путешествовать, на этот раз - в Италию (1912).

Осенью того же года Гумилёв поступил в Петербургский университет, на романо-германское отделение, чтобы изучать старофранцузскую поэзию, и параллельно выпустил следующий сборник своих стихов - «Чужое небо». В 1913 году по заданию Академии наук он вновь уехал в Абиссинию - изучать культуру и собирать коллекцию предметов быта диких племен. Это командировка длилась целых полгода.

В 1914 году, когда началась Первая мировая война , Гумилёв ушел на фронт. И уже в конце этого года получил первый Георгиевский крест за ценную разведку, а в следующем году его наградили вторым Георгием за то, что при отступлении спас пулемет от артиллерийского обстрела. События, пережитые Гумилёвым во время войны, отразились в его книге «Записки Кавалериста». В 1915 году вышел новый сборник стихов Гумилёва - «Колчан». После лечения в Крыму - снова фронт (1916-1917), затем по заданию комиссара Временного правительства жил в Париже, и только в 1918 году вернулся в Россию.

Брак с Анной Ахматовой оказался неудачным, и летом 1918 года они развелись, хотя у них был маленький сын Лев, ставший впоследствии ученым-этнографом и тоже страстным любителем путешествий. После развода почти сразу Гумилёв женился на Анне Николаевне Энгельгардт, в браке с которой у него родилась дочь Елена. С тех пор почти безвыездно он жил в Петербурге (тогда Петрограде), зарабатывал переводами для издательства «Всемирная литература», преподавал в нескольких литературных студиях, но все равно голодала вся его семья. Несмотря на голод и безденежье, Гумилёв в конце своей короткой жизни выпустил еще несколько поэтических сборников: «Мик», «Фарфоровый павильон», «Костер», «Шатер» и приготовил к изданию «Огненный столп», вышедший уже после смерти поэта в 1923 году.

Внезапно и страшно оборвалась жизнь Гумилёва. В 1921 году он был арестован за участие в Таганцевском заговоре и 25 августа был расстрелян. И только спустя много лет выяснилось, что его «вина» была не в участии, а только в недонесении. Вторая жена Гумилёва и его дочь умерли от голода в блокадном Ленинграде.

Творчество Н. Гумилева

В творчестве многих поэтов начала ХХ в. есть некий собирательный образ, так или иначе связанный с разными руслами их поисков. Идеал Н. Гумилёва символически выражен в облике фантастической героини поэмы «Открытие Америки» – Музы Дальних Странствий. Неостановимые странствия художника были изменчивыми, неоднородными, но именно они определили его жизнь, искусство, романтическое мироощущение. Движение к манящим далям было, однако, насильственно прервано. Огульно обвиненного в антисоветском заговоре Гумилёва расстреляли в 1921г. Лишь спустя шесть с лишним десятилетий стало возможным открыто признать это преступление.

Родился Гумилёв в семье корабельного врача в Кронштадте. Учился в гимназии Царского села. Затем ненадолго (1900-1903) уезжал (новое назначение отца) в Грузию. Вернувшись, в 1906 г. окончил Николаевскую Царскосельскую гимназию. Однако уже пребывание в ней не было обычным. Естественные для юноши интересы и занятия сразу оттеснила напряженная внутренняя жизнь. Все определило рано проснувшееся, волнующее призвание поэта. Ещё в 1902-м «Тифлисский листок» опубликовал первое стихотворение Гумилёва – «Я в лес бежал из городов…».

События и факты биографии Гумилёва живо свидетельствуют о редком его мужестве и жажде познания мира. Окончив гимназию, он поехал в Париж для изучения французской литературы, но скоро покинул Сорбонну, отправившись, несмотря на запрет отца, в Африку. Мечта увидеть загадочные, нецивилизованные земли завладела поэтом. В первую поездку Гумилёв посетил лишь города: Стамбул, Измир, Порт-Саид, Каир. Но пережитое оставило в душе неизгладимый след. На этой таинственной для европейца земле он перенес много лишений и добровольных рискованных, иногда смертельных испытаний, а в результате привез ценные материалы для Петербургского Музея этнографии. В первую мировую войну ушел добровольцем на фронт, где не счел нужным оберегать себя, и участвовал в самых трудных маневрах. В мае 1917 г. уехал по собственному желанию на Салоникскую (Греция) операцию Антанты, с надеждой (неосуществившейся) вновь оказаться в Африке. Возвращение из Европы в полуразрушенный, голодный и холодный Петроград 1918 г. тоже было необходимым для Гумилёва этапом постижения себя и жизни.

Жадное стремление к путешествиям и опасностям было все-таки вторичным, вытекающим из всепроникающей страсти к литературному творчеству. В письме В.Брюсову Гумилёв так объяснил цель поездки в Абиссинею: «в новой обстановке найти новые слова». О зрелости поэтического видения и мастерства он думал постоянно и плодотворно.

Художественный талант Гумилёва точнее всего, представляют можно определить как смелое освоение всегда загадочной, безбрежной, чудесной страны русской словесности. Разнообразие проложенных здесь путей поражает. Гумилёв-автор сборников лирики, поэм, драм, очерков, рассказов, эссе, литературно-критических и публицистический статей, работ по теории стиха, рецензий о явлениях зарубежного искусства… А развитие самой родной Гумилёву стихии самовыражения – поэзии – отмечено небывалой интенсивностью. Одна за другой (начиная еще с гимназической поры) выходят его книги: 1905 – «Путь конквистадоров»; 1908 – «Романтические цветы»; 1910 – «Жемчуга»; 1912 – «Чужое небо»; 1916 – «Колчан»; 1918 – «Костер», «Фарфоровый павильон» и поэма «Мик»; 1921 – «Шатер» и «Огненный столб».

И весь этот массив творческих свершений «уложен» в какие-то полтора десятка лет.

В. Брюсов увидел в первом юношеском сборнике Гумилёва «новую школу» стиха, но упрекнул его в подражательности символистам. Воспетые автором ценности любви, красоты напоминали идеалы старших современников, но отстаивались «и громом и мечом». Мужественные интонации, волевое начало были новы, а почерпнутые их легенды новые образы Прекрасного обращены к земным запросам человека. Образ конквистадоров становится лишь символом завоевания красоты и любви.

«Романтические цветы» исполнены грустных ощущений: непрочности высоких порывов, призрачности счастья. Однако и здесь побеждает сила стремлений – преобразить сущее по воле автора. «Сам мечту свою создал» – сказал поэт. И создал ее, соотнося жизненные явления, но заглянув за черту их возможного существования (исток романтической образности). Экстатичность грез и влечений как нельзя более соответствует названию сборника.

Третья, зрелая книга «Жемчуга» во многом прояснило позицию художника. Именно здесь окончательно выявился мотив поиска – «чувства пути», обращенного теперь не к субъективным глубинам, а вовне. Однако подобная « объективизация» весьма условна, поскольку обретается «страна» духовного бытия. Поэтому совершенно как будто конкретная тема путешествия (здесь она впервые зримо выражена) символизирует дорогу эстетических исканий. Сам образ жемчугов почерпнут от небывало прекрасной земли: «Куда не ступала людская нога, | Где в солнечных рощах живут великаны! | И светят в прозрачной воде жемчуга». Открытие неведомых доселе ценностей одухотворяет и оправдывает жизнь.

В такой атмосфере возникает необходимость понять и утвердить личность, способную к могучим свершениям. В пути покоритель вершин не знает отступлений: «Лучше слепое Ничто, | Чем золотое вчера». Полет черного орла влечет глаз головокружительной высотой, и авторское воображение дорисовывает эту перспективу – «не зная тленья, он летел вперед»:

Он умер, да! Но он не мог упасть,

Войдя в круги планетного движения,

Бездонная внизу зияла пасть,

Но были слабы силы притяженья.

Смело проявлено подлинно гумилевское – поиск Света за чертой бытия. Даже Мертвый, отданный костру, способен на дерзкое желание: «Я еще один раз отпылаю | Упоительной жизнью огня». Творчество провозглашается видом самосожжения: «На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ | И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача» («Волшебная скрипка»).

Образный строй соткан из знакомых реалий. Тем не менее они, разноисходные, контрастные, так соотнесены друг с другом, а главное, так свободно домыслены их свойства и функции, что возникает фантастический мир, передающий «сверхземные» по силе и характеру идеалу. «Я» субъекта редко проявлено открыто, но любому из воплощенных «лиц» сообщены его предельные эмоции и устремленность. Все преображено волей поэта.

В небольшом цикле «Капитаны» есть бытовой колорит, скажем, в береговой жизни мореплавателей. Возникают здесь фигуры прославленных путешественников: Гонзальво и Кука, Лаперуза и Васко да Гама. С редким мастерством воссоздается облик каждого героя через красочные детали одеяния («розоватые манжеты», «золото кружев»). Но все это только внешний, тематический пласт цикла, позволяющий сочно, зримо выразить внутренний. Он в воспевании подвига: «Ни один пред грозой не трепещет, | Ни один не свернет паруса». И в прославлении несгибаемой силы духа всех, «кто дерзает, кто хочет, кто ищет». Даже в оправдании их суровости (ранее грубо социологически истолкованной):

Или, бунт на борту обнаружив,

Из-за пояса рвет пистолет,

Так что сыплется золото с кружев,

С розоватых брабандских манжет.

Весь сборник проникнут волевой интонацией и самоиспепеляющей жаждой открыть неизвестные потенции в себе, человеке, жизни. Отсюда вовсе не следует, что Гумилёв предан бодряческим настроением. Испытания на избранном пути не совместимы с ними. Трагические мотивы рождены столкновением с «чудовищным горем», неведомыми врагами. Мучительна скучная, застойная реальность. Ее яды проникают в сердце лирического героя. Некогда расцвеченный романтическими красками «всегда узорный сад души» превращается в висящий, мрачный, куда низко, страшно наклоняется лик ночного светила – луны. Но тем с большей страстью отстаивается мужество поиска.

В статье «Жизнь стиха» Гумилёв указал на необходимость особой «расстановки слов, повтора гласных и согласных звуков, ускорений и замедлений ритма», чтобы читатель «испытывал то же, что сам поэт». В «Жемчугах» подобное мастерство достигло блеска.

«Тягучие» анапесты в части «Волшебной скрипки» доносят охватившую музыканта усталость. Ямбы первого стихотворения «Капитанов» электризуют энергической интонацией. Сгущение однотипных или контрастных признаков воссоздает конкретную атмосферу разных эпох и стран в «Старом конквистадоре», «Варварах», «Рыцаре с цепью», «Путешествии в Китае». С другой стороны, автор постоянно расширяет содержание каждого произведения средствами ассоциаций. Иногда со своими прежними образами («сад души», конквистадор, полет, огонь, пр.). Нередко с историко-культурными явлениями. Бальзаковский акцент возникает с упоминанием «шагреневых переплетов». Творчество и личность композиторов-романтиков (скорее всего, Шумана) немало подсказывает в «Мэстро». Капитан с лицом Каина углубляет тему Летучего голландца. Совершенно удивительны гумилёвские аллитерации: страх падения передает «з-з-з» – «бездонная внизу зияла», певучесть скрипки сочетание «вл» – «владей волшебной». Найденное здесь поэт многообразно разовьет в последующем своем творчестве.

Весной 1909 г. Гумилёв сказал о своем заветном желании: «Мир стал больше человека. Взрослый человек (много ли их?) рад борьбе. Он гибок, он силен, он верит в свое право найти землю, где можно было бы жить». Радость борьбы проявилась в активной литературно-организаторской деятельности. В 1910 г. Гумилёв создает «Цех поэтов», объединяющий большую группу его единомышленников, для разрешения профессиональных вопросов. В 1913 г. вместе с С. Городецким формирует объединение акмеистов. Поиск «земли» в его обощенном смысле определил новый этап поэзии Гумилёва, ясно ощутимый в книге «Чужое небо».

Здесь появилось «Открытие Америки». Рядом с Колумбом встала Муза Дальних Странствий. Но она не просто увлекает путешествиями, под ее легкими крылами Колумб находит неизвестную ранее, прекрасную землю:

Чудо он духовным видит оком,

Целый мир, неведомый пророкам,

Что залег в пучинах голубых,

Там, где запад сходится с востоком.

Таинственная часть света открыта. Однако ее дары не освоены: Колумб возвращается в Старый Свет. И чувство глубокого неудовлетворения охватывает вчерашнего победителя:

Раковина я, но без жемчужин,

Я поток, который был запружен,

Спущенный, теперь уже не нужен.

«Как любовник, для игры другой | Он покинут Музой Странствий». Аналогия с разочарованиями художника безусловна и грустна. «Жемчужина», которая светит внутреннему взору, нет, ветреная Муза покинула того, кто потерал свою «драгоценность». О цели поиска задумывается поэт.

Гумилёв стремился понять феномен жизни. Она предстает в необычном и емком образе – «с иронической усмешкой царь-ребенок на шкуре льва, забывающий игрушки между белых усталых рук». Естественна и сильна, сложна и противоречива жизнь. Но сущность ее ускользает. Отвергнув обманчивой блеск «жемчужин», лирический герой все-таки обретает свою «землю». Она воистину неисчерпаемо богата, главное, всегда нуждается в человеке, дающем ей новое дыхание. Так в подтексте (прямо не названное) возникает священное понятие – служение культуре, гармонизация ее современного для автора состояния. Идеалом избран давно ушедший в прошлое античный мир:

Мы идем сквозь туманные годы,

Смутно чувствуя веянье роз,

У веков, у пространств, у природы

Отвоевать древний Родос.

Путь, проложенный во времени, соединяет минувшее и грядущее подвигом творящей красоту личности.

При такой величественной цели обретение свежих впечатлений, форм, слов становится остро необходимым. Гумилёв отражает «бессмертные черты» увиденного, пережитого. В том числе и в Африке. В сборник вошли основанные на местном фольклоре абиссинские песни («Военная», «Пять быков», «Невольничья», «Занзибарские девушки» и др.). Здесь воспроизведен природный, социальный, бытовой колорит. Экзотика, однако, дает не просто неожиданные образы, детали, а понимание близких для автора духовных особенностей: сильных, естественных чувств, слияния с природой, образного мышления. Живые соки примитивной культуры впитал художник.

Подлинной же «страной» своего «обитания» Гумилёв почитал искусство; кумиром на этой «обетованной земле» назвал французского поэта Теофиля Готье. В статье, посвященной ему, выделил свойственные им обоим творческие устремления: избегать «как случайного, конкретного, так и туманного, отвлеченного»; познать «величественный идеал жизни в искусстве и для искусства». Неуловимая в обыденном существовании красота постигается лишь художником и только для дальнейшего развития творчества, обогащения духовной культуры. В «Чужое небо» включена подборка лирики Готье в переводе Гумилёва. Среди них – строки восхищения человеческим даром созидания Прекрасного:

Все прах. – Одно, ликуя,

Искусство не умрет,

Переживет народ.

Проблема художественного мастерства приобрела поэтому принципиальный характер. С одной стороны, Гумилёв покланяется остроте зрения, обращенного к многообразию сущего: «У поэтов должно быть плюшкинское хозяйство. И веревочка пригодится». С другой – считал: «стихи – одно, а жизнь – другое». Понятие мастерства традиционно связывалось с достижением совершенных форм, с глобальным вопросом о преображении реалий в достойную для искусства ценность. В переводах Готье это вылилось в афористическое утверждение:

Создание тем прекрасней,

Чем взятый материал

Бесстрастней.

Смысл бытия-творчества был найден. Гумилёв захотел выстраданную им истину развить в содружестве с единомышленниками. Так возникла идея их объединения под знаменем акмеизма.

Соотношение жизни и искусства в поэзии Гумилёва явственно проступает в книге «Колчан». Здесь были отражены его наблюдения и переживания в период первой мировой войны. На фронте Гумилёв сражался, по свидетельству очевидцев, с завидным спокойным мужеством, за что был награжден двумя Георгиевскими крестами. А за патриотизм поэта долгие годы обвиняли в шовинизме. Особое негодование вызывала строка из стихотворения «Пятистопные ямбы»: «В немолчном зове боевой трубы | Я вдруг услышал песнь своей судьбы…» Тогда как это было искреннее и нравственное признание. Испытания Гумилёв по-прежнему считал необходимой школой роста, теперь нужного не только ему – всей стране. В слиянии с ней открывал новые горизонты осмысления мира и человека. Лирика «Колчана» позволяет увидеть, как проходил такой процесс.

Россия пробуждала больные вопросы. Считая себя «не героем трагическим» – «ироничнее и суше», поэт постигал лишь свое отношение к родине:

О, Русь, волшебница суровая,

Повсюду ты свое возьмешь.

Бежать? Но разве любишь новое

Иль без тебя да проживешь?

В «логовище огня» появляется единение с «волшебницей суровой»:

Золотое сердце России

Мерно бъется в груди моей…

Вот почему: «…смерть ясна и проста: | Здесь товарищ над павшим тужит | И целует его в уста». Горькая година дарит вооистину простое и великое чувство взаимопонимание. Таков житейский, кстати, чуть намеченный в стихах, смысл пережитого. Есть и глубокий, философский, соответствующий запросам жизни.

В прозаических «Записках кавалериста» Гумилев раскрыл все тяготы войны, ужас смерти, муки тыла. Тем не менее не это знание легло в основу «Колчана». Видя народные беды, Гумилев пришел к широкому выводу: «Дух также реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его». Мысль эта получила художественное развитие.

В страданиях растет мудрая требовательность человека к себе: «как могли мы прежде жить в покое...». Отсюда вырастает подлинно гумилевская тема души и тела. Пока противоборства между ними нет:

Расцветает дух, как роза мая,

Как огонь, он разрывает тьму,

Тело, ничего не понимает,

Слепо повинуется ему.

В «Колчане» многогранно выражена духовная сила: «все идет душа, горит своим уделом…», «все в себе вмещает человек, который любит мир»; «солнце духа, ах, беззакатно, не земле его побороть».

Муза Дальних Странствий теперь пробуждается не зовом простанств и времен, а самоуглублением личности, ее «огнедышашей беседой», «усмирением усталой плоти». Но такое «путешествие», может быть еще труднее и ответственнее. Сурово развенчивается якобы присущая всем прежде близорукость: «Мы никогда не понимали | Того, что стоило понять»; «И былое темное бремя | Продолжает жить в настоящем». Гумилёв обращается к мифологии, творчеству ушедших из жизни мастеров. Но лишь затем, чтобы выверить в чужом опыте свой поиск Прекрасного в человеческой душе. Оно соотнесено с искусством. Художнику адресована высокая цель – слагать «окрыленные стихи, расковывая сон стихий» (аллитерация, подчеркивающая контраст). Среди глухих, непрозревших:

И символ горнего величья,

Как некий благостный завет,

Высокое косноязычье

Тебе даруется, поэт.

Противоположные состояния в конечном счете оказываются плодами одного «сада души». Мучительных борений, раздвоенности здесь нет. Но несогласные между собой начала разделены резкой гранью на свет и тьму. Диссонансы воплощены с проникновением в реальный, зримый мир и средствами безудержной фантазии. Ясно чувствуется обычные запахи: «смол, и пыли, и травы», «пахнет тлением заманчиво земля»; видятся: «ослепительная высота», «дикая прелесть степных раздолий», «таинство лесной глуши». А рядом удивительное – «зыбкие дали зеркал», «сатана в нестерпимом блеске», человечные в страданиях, «когда-то страшные» глаза мифической Медузы. И всюду: «Краски, краски – ярки и чисты». Разноисходное организовано авторской чеканной мыслью. «Теперь мой голос медлен и размерен» – признание самого поэта. Строго, взыскательно постигаются высшие запросы в переломное время.

Раздумья о «солнце духа» и человеческих внутренних контрастах привели Гумилёва к подведению личных жизненных итогов. Они были выражены в стихах «Костра», куда вошла лирика парижского и лондонского альбомов, созданных в столицах Франции и Англии, когда Гумилёв участвовал в операции Антанты.

Автор исходил будто из самых «малых» наблюдений – за деревьями, «оранжево-красным небом», «медом пахнущим лучом», «больной» в ледоходе рекой. Неповторима здесь выразительность пейзажа. Но привлекала Гумилёва не только природа. Он открывал тайное яркой зарисовки, объясняющее его мироощущение. Поэт по-прежнему тяготел к идее преображения сущего, в чем можно не сомневаться, услышав его страстный призыв к скудной земле, почти заклинание: «И стань, как ты и есть, звездою, | Огнем пронизанной насквозь!» Всюду он искал возможность «умчаться вдогонку свету». Будто юной мечтательный герой Гумилёва вернулся на страницы новой книги. Нет, этого не произошло. Зрелое и грустное постижение своего места в мире – эпицентр «Костра».

Теперь можно по-новому понять, почему дальняя дорога звала поэта, в чем состояла ее опасность. Стихотворение «Прапамять» заключает в себе антиномию:

И вот вся жизнь! Круженье, пенье, И вот опять восторг и горе,

Моря, пустыни, города, Опять, как прежде, как всегда,

Мелькающее отраженье Седою гривой машет море,

Потерянного навсегда. Встают пустыни, города.

Маяк поиска пути никогда не гаснет, так как обещает вернуть «потерянное навсегда». Поэтому лирический герой называет себя «хмурым странником», который «снова должен ехать, должен видеть». Под этим знаком предстают встречи со Швейцарией, Норвежскими горами, Северным морем, садом в Каире. И складываются на этой вещественной основе емкие, обобщающие образы печального странничества: блуждание, «как по руслам высохших рек», «слепые переходы пространств и времен».

В любовные лирике читаются сходные мотивы. Возлюбленная ведет «сердце к высоте», «рассыпая звезды и цветы». Нигде, как здесь, не звучал такой сладостный восторг перед женщиной. Но счастье – лишь во сне, бреду. А реально – томление по непостижимому:

Вот стою перед дверью твоею,

Не дано мне иного пути,

Хоть я знаю, что не посмею

Никогда в эту дверь войти.

Неизмеримо глубже, многограннее и бесстрашнее воплощены духовные коллизии в произведениях «Огненного столпа». Каждое из них – жемчужина. Вполне можно сказать, что это давно искомое сокровище поэт создал своим словом. Что не противоречит общей концепции сборника, где творчеству отводится роль священнодействия. Разрыва между желаемым и свершенным для художника не существует.

Стихотворения рождены вечными проблемами – смысла жизни и счастья, противоречий души и тела, идеала и действительности. Обращение к ним сообщает поэзии величавую строгость, мудрость притчи, афористичность звучания. Но все окрашено теплой человеческой интонацией, исповедальной искренностью. Воедино сливаются индивидуальное и общее, строгая мысль о мире и трепетные личные признания.

Чтение «Огненного столпа» вызывают ощущение восхождения на большую высоту. Невозможно определить, какой из динамических «поворотов» больше волнует в «Памяти», «Лесе», «Душе и теле», «Шестом чувстве». Каждый раз открывается новый «слой бытия».

Вступительная строфа «Памяти» тревожит горьким наблюдением-предостережением:

Только змеи сбрасывают кожи,

Чтоб душа старела и росла.

Мы, увы, со змеями не схожи,

Мы меняем души, не тела.

Затем читателей покоряет исповедь поэта о своем прошлом. Но одновременно и мучительная дума о несовершенстве, шаткости людских судеб. Эти девять проникновенных четверостиший неожиданно подводят к преобразующему тему суровому аккорду:

Я – угрюмый и упрямый зодчий

Храма, восстающего во тьме.

Я возревновал о славе Отчей,

Как на небесах, и на земле.

А от него – к трепетной мечте о расцвете земли, страны. Однако и здесь нет ее завершения. Заключительные строки, частично повторяющие начальные, несут новое грустное ощущение временной ограниченности человеческой жизни. Симфонизмом развития обладает стихотворение, как многие другие сборники.

Редкой выразительности Гумилёв достигает соединением несоединимых элементов. Лес в одноименном лирическом создании неповторимо причудлив. В нем, о котором «не загрезишь и во сне», живут великаны, карлики, львы, появляются «женщины с кошачьей головой» и… обычные рыбаки, кюре. Кажется, что поэт вернулся к ранним своим фантасмагориям. Но здесь фантастическое легко снято: «Может быть, тот лес – душа моя…»

Для воплощения сложных, запутанных, порой непонятных внутренних порывов и предприняты столь смелые образные сопоставления. В «Слоненке» с заглавным образом связаны трудно с ним ассоциирующиеся переживания любви. Но такое соотнесение оказывается необходимым для раскрытия двух ипостасей этого чувства: заточенного «в тесную клетку» и сильного, сметающего все преграды, подобно тому слону, «что когда то нес к трепетному Риму Ганнибала». Многозначность каждого явления запечатлена и углублена в конкретном, вещном облике.

Гумилёв создал рожденные его фантазией, емкие символы - на века. «Заблудившийся трамвай» символизирует безумное и роковое движение истории в никуда. И обставлено оно устрашающими деталями мертвого царства. С ним больно сцеплены чувственно-изменчивые (страх, страдания, нежность к любимой) душевные состояния. Донесена трагедия человечества и личности, что, как нельзя ярче, выражена и истолкована в странном образе «заблудившегося трамвая».

Поэт как бы постоянно раздвигал границы текста. Особую роль играли неожиданные концовки. Триптих «Душа и тело» будто продолжал знакомую тему «Колчана», хотя в новом повороте (спор между душой и телом за власть над человеком). А в финале вдруг возникает непредвиденное: все побуждения людей оказываются «слабым отблеском» высшего сознания. «Шестое чувство» сразу увлекает контрастом между скудными утехами и подлинной красотой, любовью, поэзией. Эффект будто достигнут. Как вдруг в последней строфе мысль вырывается к иным рубежам – к мечте о преображении человеческой природы:

Так век за веком – скоро ли, Господь? –

Под скальпелем природы и искусства

Кричит наш дух, изнемогает плоть,

Рождая орган для шестого чувства.

Сложнейшие, трудно воплощаемые явления проступают в построчных образах, где совмещены обычные предметные детали с обобщенными, порой абстрактными понятиями. Каждый из таких образов приобрел самостоятельное значение: «скальпель природы и искусства», «билет в Индию Духа», «сад ослепительных планет…».

Тайн поэтического «колдовства» в «Огненном столпе» не счесть. Но оно необходимо на избранном пути: открыть сущность и перспективы духовного бытия в строгих, «чистых» художественных формах. При мужественном подъеме к этим высотам Гумилёв был очень далек от самоуспокоенности. Болезненное ощущение непреодолимого окружающего несовершенства было мучительным. Катаклизмы революционного времени предельно усиливали трагические предчувствия. Они и вылились в «Заблудшемся трамвае»:

Мчался он бурей, темной, крылатой,

Он заблудился в бездне времен…

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон.

«Огненный столб» таял, однако, в своей глубине поклонение свету и красоте. Искусство поэта позволило утвердить эти начала без малейшего оттенка умозрительности или идеализации. В «Канцоне второй» читаем:

Там, где все сверканье, все движенье,

Пенье все, мы там с тобой живем;

Здесь же только наше отраженье.

Положил гниющий водоем.

Гумилёв учил и, думается, научил своих читателей помнить и любить «Всю жестокую, милую жизнь! | Всю родную, страшную землю…”. И жизнь, и землю он видел бескрайними, манящими далями, что помогло “прогнозировать” нерожденный еще человечеством опыт, следую своему “невыразимому прозванью”. Романтическая исключительность раскрытых душевных движений и метаморфоз дала такую возможность. Именно таким бесконечно дорого нам поэтическое наследие Н. Гумилёва.

Список литературы

Гумилёв Н. Наследие символизма и акмеизма //Русская литература ХХ в. Дооктябрьский период/ Сост. Н.А.Трифонов.- М., 1960.

Русская литература: ХХ в.: Справ. Материалы: Кн. Для учащихся ст. классов/ Сост. Л.А.Смирнова. – М.:Просвещение, 1995.

Лукницкая В. К. Николай Гумилёв: Жизнь поэта по материалам домашних архивов семьи Лукницких. – Л., 1990.


Репетиторство

Нужна помощь по изучению какой-либы темы?

Наши специалисты проконсультируют или окажут репетиторские услуги по интересующей вас тематике.
Отправь заявку с указанием темы прямо сейчас, чтобы узнать о возможности получения консультации.

Имя Николая Гумилёва к моменту возвращения его, на второй год перестройки, в литературу (1986) было под запретом более шестидесяти лет. В ряду так называемых «возвращенных имен» оно возникло одним из последних, много позже, например, М. Цветаевой или О. Мандельштама, а до них С. Есенина и А. Блока, а также некоторых других.

Причиной столь длительной казни молчанием было обвинение в участии в контрреволюционном заговоре, за что 24 августа 1921 г. он был расстрелян. В настоящее время считается несостоятельной не только версия об участии Н. Гумилёва в упомянутом заговоре, но взято под сомнение и само существование заговорщической организации.

Исключительно продолжительный и неукоснительно строгий, ни разу не смягчавшийся запрет, лежавший на имени Н. Гумилёва в течение нескольких десятилетий, привел к тому, что ни о каком изучении его творчества, разумеется, не могло быть и речи. Даже в тех немногочисленных работах по истории поэзии, где по необходимости приходилось говорить о группе акмеистов, создателем и руководителем которой, как известно, был Н. Гумилёв, его имя тем не менее тщательно и не без выдумки обходилось — вместо него обычно употреблялись эвфемизмы типа «автор „Колчана“» или «в высказываниях автора „Чужого неба“» и т. п.

Правда, как и во многих других подобных или схожих случаях, писатель, слишком, к сожалению, известный в свое время, оставивший заметный след в истории литературы или даже создавший направление (в данном случае акмеизм), оказавший несомненное воздействие на последующее поэтическое развитие, — такой писатель все же не мог при всех наложенных на него запретах исчезнуть из литературной памяти без следа и звука.

Всегда оставалось немало людей, которые с ним дружили, занимались (если говорить уже непосредственно о Гумилёве) в его Студии, входили в Цех поэтов, печатались в «Аполлоне» или «Гиперборее», а нередко и были свидетелями всей его короткой жизни, прошедшей у них на глазах; такие люди тщательно хранили память о расстрелянном мэтре или друге, хорошем знакомом или просто адресате; то были люди, как правило, хорошо знавшие историю культуры, в которой случаи, подобные гумилёвскому, к несчастью, повторялись с заметной закономерностью; в глубине своей благодарной и памятливой души эти люди продолжали надеяться на торжество справедливости. Правда, справедливость по отношению к Гумилёву отличалась крайней медлительностью; на этот раз общество, не в пример временам прежних деспотий, монархических или республиканских, каравших своих поэтов, казалось, только для того, чтобы затем их тотчас пылко помиловать, оказалось в своей свирепости совершенно неординарным. И те, кто знал и любил Гумилёва, помнил его голос и фигуру, манеру чтения или маленькие странности, кто помнил нигде не напечатанные стихи или выброшенные поэтом строфы, — они постепенно сходили в могилу. Но все же оставались и долгожители. Они не только, подобно М. Лозинскому, любовно берегли его книги и манускрипты, но не без риска, как например П. Лукницкий, создавали тщательно документированное жизнеописание («Труды и дни Николая Гумилёва»). Эта любовь, доходившая до страсти и даже постоянно как бы подстегиваемая самим запретом, передавалась также и изустно — молодым слушателям и поэтам. Такое занятие было еще более опасным, чем даже хранение манускриптов или тайная работа над хроникой гумилёвской жизни, поскольку тень «заговора» в пору всеобщей бдительности и распространенности доносов могла внезапно появиться и над подобным кружком увлеченных поэзией людей, собиравшихся у чайного стола, чтобы послушать стихи из старческих уст бывших гумилёвских студиек вроде Иды Наппельбаум, не избежавшей ссылки, или других, более счастливых, которых эта чаша благополучно миновала. Были также и коллекционеры — люди, как известно, фанатичные, ходившие по краю пропасти, как бы ее не замечая; некоторые из них (например, М. В.^1атманизов) ценою лишений собрали многое, относящееся к Н. Гумилёву, так что, когда, наконец, настала пора приступать к изданию его сочинений, вклад этих бескорыстных людей оказался совершенно бесценным.

А кроме того, все время что-то оставалось и витало в воздухе эпохи, словно стихи казненного поэта, рассредоточившись, как заряженные частицы, неожиданно высверкивали в виде то безымянной цитаты, то неожиданной реплики в устах какого-либо персонажа, как например в поэме Э. Багрицкого «Февраль», где боец с усталой горечью говорит: «Мне бы тоже сидеть в уюте, разговаривать о Гумилёве…». Д. Золотницкий, приведший в своей статье, посвященной драматургии Н. Гумилёва, подобные случаи, напомнил и о характерной сценке из второго акта «Оптимистической трагедии» Вс. Вишневского, где шел диалог Комиссара и Командира:

«Комиссар. Вы можете мне ответить прямо: как вы относитесь к нам, к советской власти?
Командир (сухо и невесело). Пока спокойно. (Пауза). А зачем, собственно, вы меня спрашиваете? Вы же славитесь умением познавать тайны целых классов. Впрочем, это так просто. Достаточно перелистать нашу русскую литературу, и вы увидите.
Комиссар. Тех, кто „бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так что сыпется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет“. Так?
Командир (задетый). Очень любопытно, что вы наизусть знаете Гумилёва…».

«Звучал Гумилёв-поэт, — писал по этому поводу Д. Золотницкий, — полномочный представитель „нашей русской литературы“. И был таковым во всех, надо полагать, многочисленных сценических версиях „Оптимистической трагедии“. Разве что парадоксально виделась ситуация в целом: со сцены читали хрестоматийные стихи неиздаваемого поэта…».

Комиссар в пьесе Вс. Вишневского цитирует знаменитых «Капитанов» Н. Гумилёва. Этому стихотворению вообще очень повезло: строфа «Или бунт на борту обнаружив…» не раз приводилась без имени автора в самых различных статьях. Надо полагать, что Вс. Вишневский, взявший прототипом для своего Комиссара реальный образ Ларисы Рейснер, конечно, знал о близкой дружбе, существовавшей между Н. Гумилёвым и красным комиссаром Балтфлота Рейснер. Возможно, именно по этой причине и прозвучали в его трагедии не совсем обязательные в драматургическом тексте стихи Н. Гумилёва.

Подобные вырывания из-под запретов, происходившие и с другими запрещенными поэтами (вспомним хотя бы песенку Б. Корнилова «Нас утро встречает прохладой…»), бывали нечасто, но они свидетельствовали: час воскрешения истинных художников неизбежен.

Н. Тихонов, не имея, вероятно, в виду именно Н. Гумилёва, а подразумевая всех укрытых в архивы и спецхраны писателей, писал:

Настанет срок, откроются архивы,
И то, что было скрыто до сих пор,
Все тайные истории извивы,
Откроет миру славу и позор.
Иных богов тогда померкнут лики,
И обнажится всякая беда,
Но то, что было истинно великим,
Останется великим навсегда.

Появление в печати очередного «возвращенного имени» в разные годы обставлялось по-разному, но всегда с теми или иными предосторожностями. Предполагалось, что, несмотря на возврат и реабилитацию, все же некий «порок» в возвращаемом имени оставался неустранимым и от него следовало уберечь читателя с помощью вступительных или заключающих статей, напоминающих некий контрольный турникет. М. Чудакова в своей статье «Взглянуть в лицо» (см. сб. «Взгляд». М., 1988) точно и остроумно охарактеризовала подобные пропускники, имевшие различные модификации в хрущевские, брежневские и иные времена. Особенный интерес с этой точки зрения представляет, конечно, пора «первой оттепели» (после XX съезда), но и позже подобные «очистные сооружения» продолжали существовать, сохранившись в более благопристойном виде до наших дней, чему могут быть примером литературоведы в штатском возле романа Вас. Гроссмана «Жизнь и судьба» и его же повести «Все течет». Иногда в роли пропускающего выступало лицо, облаченное высокой должностью (например, А. Сурков — автор предисловия к одной из первых после ждановского погрома книг Ахматовой, или В. Карпов — автор второй (!) вступительной статьи к первому сборнику Н. Гумилёва). В тех же случаях, когда автор считался уже прочно возвращенным, а печаталось лишь какое-то его произведение, дотоле бывшее запрещенным, дело могло обойтись и без казенного сопровождения («Реквием» Ахматовой).

Уже то обстоятельство, что Гумилёв не смог появиться в пору «оттепели», свидетельствовало о строжайшей засекреченности его фигуры и безусловном отлучении от литературы.

А то обстоятельство, что он появился в печати совершенно неожиданно для читателей, да еще в апрельском номере «Огонька», посвященного традиционной ленинской дате и с портретом Ленина на обложке, говорило о серьезнейшем сдвиге в общественно-политической жизни страны.

Публикации стихов Н. Гумилёва в «Литературной России» (11 апреля 1986г., № 15(1211), с. 18) и в «Огоньке» (1986, № 17, с. 26- 28), а также вскоре и в «Литературной газете» (1986, 14 мая, № 20(5086), с. 7) сопровождались вступительными статьями, но — по преимуществу — информационного характера. Интересно, однако, что в краткой заметке поэта Б. Примерова, предпосланной публикации гумилёвских стихов («Волшебная скрипка», «Андрей Рублев», «Капитаны», «Самофракийская победа», «Ольга», «Старый конквистадор», «Любовь», «Поэт ленив, хоть лебединый…», «Персей»), сразу же возник мотив о подспудной известности Гумилёва и о притягательности его полутаинственной личности. «Впервые стихи Николая Гумилёва, — писал Б. Примеров в своей заметке, — я услышал из уст замечательного русского прозаика Виталия Александровича Закруткина. Это было давно — на заре моей юности. Автор „Кавказских записок“ и „Плавучей станицы“, участник Великой Отечественной войны, читал горячо, увлеченно, с какой-то особой любовью. В молодую крепкую память входили строки, как гвозди, с первого удара сильного, точного слова:

Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца.
Но когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать, что надо.

Это было, — пояснял дальше свое ощущение Б. Примеров, — человеческое самоутверждение. Потом уже несколько лет спустя из бесед с многими поэтами военного поколения я узнал, какое влияние Гумилёв имел на них — от Тихонова до Шубина, от Симонова до Недогонова..».

Непритязательная заметка Б. Примерова, не содержавшая в себе никаких сведений о Гумилёве, кроме того, что,"в русской поэзии есть и такой самобытный поэт, как Николай Степанович Гумилёв", интересна тем, что это было одно из первых открытых признаний Гумилёва. И хотя автор по необходимости делал вид, будто публикация стихов Гумилёва — дело почти обычное («Сегодня „Литературная газета“ публикует подборку его стихотворений в связи со 100-летием со дня рождения поэта»), так что наивный читатель мог подумать, что подобные подборки появлялись к каждому очередному юбилею Гумилёва, — все же это было событие, из ряда вон выходящее. Но поскольку Гумилёв был для большинства поэтом все же неизвестным, а для некоторой части и достаточно предосудительным (как-никак расстрелян советской властью), то газета вынуждена была обезопасить и себя, и Гумилёва ссылками на участника Великой Отечественной войны, замечательного русского прозаика Закруткина, в также упомянуть об интересе к нему поэтов — «от Тихонова до Шубина…».

То была еще одна разновидность тех предосторожностей, о которых уже говорилось.

Так или иначе, но дорога для публикаций была открыта. В печати появились не только подборки стихов Гумилёва, но и его проза и переписка. Началось углубленное научное исследование творчества этого достаточно сложного, интересного и фактически не изученного поэта.Важной вехой было издание его стихотворений и поэм в Большой серии «Библиотеки поэта», где оказался представленным по существу весь корпус поэзии Гумилёва, то есть почти все его книги: «Романтические цветы», «Жемчуга», «Чужое небо», «Колчан», «Костер», «Фарфоровый павильон», «Шатер» и «Огненный столп», а также поэмы и часть пьес.

В издании «Библиотеки поэта» были учтены и публикации сочинений Н. Гумилёва за рубежом, в частности Собрание сочинений в четырех томах (Вашингтон, 1962-1968) и два однотомника, существенно дополнявшие Собрание сочинений (Н. С. Гумилёв. Неизданные стихи и письма. Париж, 1980; Гумилёв Николай. Неизданное и несобранное / Сост., ред. и комм. М. Баскер и Ш. Греем. Париж, 1986).

И все же, несмотря на большую работу, проделанную не только « Библиотекой поэта», но и другими издательствами, и несмотря на ряд статей, уточняющих творческий путь Гумилёва, освещающих его новыми фактами, предстоит сделать еще очень многое.

Прежде всего предстоит выработать, хотя бы в предварительном виде, но с максимальным приближением к истине, общую концепцию творчества Гумилёва; необходимо установить место его в истории русской поэзии XX века; следует определить пути воздействия Гумилёва на советскую поэзию; выяснить основные взаимодействия поэта с его современниками; проследить своеобразие его поэтического метода; исследовать его эстетические взгляды; осмыслить характер его драматургии и своеобразие прозы; изучить принципы его переводческой работы, а также многое-многое другое, в том числе и такие важнейшие моменты, как например характер, эволюцию и смысл ориентализма Гумилёва. Можно сказать, что, пожалуй, ни один из этих аспектов по-настоящему еще не освещен и не исследован.

Часть из перечисленных проблем так или иначе освещается в настоящем сборнике. Это — первое научное коллективное исследование творчества Гумилёва, включающее в себя как научные разработки, связанные с отдельными проблемами, так и конкретные материалы, которые могут стать объектом дальнейших исследований.

Немаловажное значение для осмысления творчества Гумилёва имеет выработка общего взгляда на эволюцию и характер его пути.

Известно, что довольно долгое время его развитие отличалось удивительной замедленностью и неоригинальностью. Отчасти по этой причине упомянутое издание его сочинений в «Библиотеке поэта» начинается с его второй книги («Романтические цветы»), так как первую книгу был готов забыть и сам автор. Конечно, подобные случаи, когда автор стремится забыть (сжечь, скупить) свои первые книги, в истории литературы не так уж редки — можно вспомнить Некрасова, Полонского и других, но «случай Гумилёва» все же выходит из этого ряда, так как его вторая книга — «Романтические цветы» была по строгому счету ничем не лучше первой, а третья — «Жемчуга», хотя и содержала в себе определенные достижения, все же превосходила первые две больше своим объемом. Первой — настоящей, гумилёвской, акмеистической — книгой было, как считал и сам Гумилёв, «Чужое небо».

Можно согласиться с соображением, высказанным по этому поводу Вяч. Вс. Ивановым, который пишет о замедленности развития Н. Гумилёва и о множестве очень слабых стихов в его ранних книгах. «Он удивительно поздно раскрывается как большой поэт. Это надо иметь в виду и теперь, когда с ним начинают заново знакомиться и знакомить. Не стоит это знакомство обставлять академически, в хронологическом порядке первых сборников, которые могут только от него оттолкнуть, во всяком случае едва ли привлекут людей, искушенных в достижениях новой русской поэзии…».

Это верно, и первые публикации стихов Н. Гумилёва (и в «Литературной России», и в «Огоньке» в 1986 г.), включавшие в себя явно слабые, подражательные и как бы даже не «гумилёвские» произведения, если иметь в виду их высокий облик, сложившийся на основе зрелых сочинений, наверно, многих и многих разочаровали.

Однако для серьезного научного изучения и так называемые слабые произведения представляют интерес и заслуживают самого пристального внимания, так как в них всегда можно увидеть, во-первых, задатки будущих достижений, а во-вторых, они дают возможность определить первоначальные воздействия и влияния — ведь на слабых произведениях, не преодолевших прямой подражательности, всегда легче заметить следы предшествующего или окружающего литературного фона, чем на вещах, полностью оригинальных и потому полностью растворивших в себе и этот фон и все, что с ним было связано.

Может быть, именно для изучения Н. Гумилёва его слабые стихи могут дать больше, чем для исследования какого-либо другого поэта из его талантливых (и сразу с очевидностью талантливых) современников. И действительно, разве не представляет несомненный интерес хотя бы то обстоятельство, что будущий реформатор поэзии, каким себя считал Н. Гумилёв, поставивший своей целью сменить (или, по определению В. Жирмунского, «преодолеть») символизм, свои первые книги написал под сильнейшим, до подражательства, воздействием символизма? Влияние символистской поэтики было так велико, что Н. Гумилёв даже в своих будущих акмеистических манифестах признавал символизм «достойным отцом». Сборник «Жемчуга» он посвятил В. Брюсову, под чьим внимательным наставничеством он, как известно, и начал свой творческий путь. Влияние на него А. Блока еще требует изучения, но исследователя не может не привлечь кажущийся на первый взгляд парадоксальным факт усиления блоковского воздействия в поздней лирике — в «Огненном столпе» и в окружающих его стихах, не говоря уже о почти выходящих наружу блоковских реминисценциях в сборнике «К синей звезде». Если учесть постоянное и, казалось бы, усилившееся к концу противостояние, существовавшее между Блоком и Гумилёвым, то подобные воздействия представляются чрезвычайно плодотворными для изучения самой этой проблемы, связанной с символизмом и акмеизмом.

Ранний Гумилёв, в особенности если иметь в виду его «долитературный» период, то есть гимназический рукописный сборник «Горы и ущелья», а также и первую книгу «Путь конквистадоров», испытал воздействие не только старших символистов, входивших тогда в свой зенит, но и опыт поэзии 70-х и 80-х годов, например С. Надсона, К. Фофанова, Н. Минского, а также целого ряда десятистепенных и ныне прочно забытых поэтов. Анализ сборника «Горы и ущелья» мог бы показать, что Н. Гумилёв-гимназист был не чужд и той ноты гражданственности, которая была свойственна, в частности, С. Надсону и Н. Минскому, поскольку именно в тот период (в Тифлисе) он прошел очень краткий период увлечения общественными интересами и даже… марксизмом. Кстати, этот период, когда будущий сторонник асоциального искусства читал К. Маркса и даже ходил в какой-то кружок, организованный тифлисскими пекарями, нам почти совершенно не известен, и его следовало бы, как, впрочем, и некоторые другие стороны биографии Н. Гумилёва, тщательно изучить. Возможно, вспышка интереса к социальности, быстро затем угасшая, но, надо думать, все же оставившая какой-то след в душе, была связана и с англо-бурской войной, развернувшейся именно тогда, когда гимназист тифлисской гимназии писал стихи в свой альбом, озаглавленный «Горы и ущелья». Борьба свободолюбивых буров вызывала тогда в России большие симпатии, песенка о мальчике, помогавшем отцу бороться с английскими колонизаторами, оставалась популярной спустя десятилетия после этих легендарных событий. Гимназисты мечтали убежать в Африку, чтобы принять участие в борьбе экзотической страны за свою независимость. Вполне возможно, что будущий певец Африки впервые почувствовал любовь к «черному континенту» именно в те ранние годы. Он был свидетелем красочных и патетичных проводов на бурскую войну одного из грузинских князей, отправившегося туда в качестве добровольца. Нет ничего удивительного, что в той атмосфере иные из гражданственных мотивов, звучавшие в стихах отдельных поэтов, хотя они и не имели отношения к бурской войне, все же западали в сознание юного стихотворца.

Однако, как уже сказано, социальные мотивы не проросли тогда в лирике Н. Гумилёва, отозвавшись через много лет лишь в некоторых африканских стихах («Абиссинские песни» и др.). Он полностью подпадает под воздействие символистов и вообще новейшей поэзии, особенно ее нарядного и экзотического крыла. Его кумиром на какое-то время становится К. Бальмонт. На книге К. Бальмонта «Будем как солнце» (М., 1903, изд-во «Скорпион»), подаренной Н. Гумилёвым одной из своих знакомых, сохранилась дарственная надпись: «…от искренне преданного друга, соперника Бальмонта, Н. Гумилёва», а также (на титульном листе той же книги) два стихотворения, исполненные восторженного отношения к Бальмонту. Что касается В. Брюсова, то вряд ли Н. Гумилёву даже в пору восторженно-экзальтированного преклонения приходила мысль стать «соперником» — в его глазах В. Брюсов был недосягаем, и молодой поэт именно его выбрал себе в учителя. Письма Н. Гумилёва В. Брюсову, частично опубликованные, свидетельствуют, что он очень внимательно относился к советам и замечаниям своего наставника и общепризнанного мэтра. Это почтительное отношение, по сути, не изменилось даже и тогда, когда В. Брюсов весьма скептически оценил перспективы акмеизма. В «Письмах о русской поэзии» Н. Гумилёва тоже можно увидеть следы внимательной учебы у В. Брюсова, причем не столько, конечно, в конкретных оценках и даже не в истолковании характера поэтического процесса, его закономерностей и т. д. — во всем этом Н. Гумилёв был самостоятелен и оригинален, — а в чуткости отношения к искусству, в умении и желании разглядеть в произведениях, не отличавшихся зрелостью, тенденции и задатки будущего развития. По-видимому, он всю жизнь благодарно помнил неожиданно одобрительную оценку, какую дал В. Брюсов, строгий и нелицеприятный, его первой книге «Путь конквистадоров». Оценка была безусловно завышенной, но В. Брюсов в то же время был прав, поскольку он видел в молодом, неизвестном ему поэте то, чего тогда не видел никто и о чем не догадывался даже и сам дебютант. Рецензия, по сути, была строгой, в ней педантично перечислялись все недостатки этой очень слабой книжки, но она обнадеживала и направляла.

Поддержка старшего символиста, очень окрылившая Н. Гумилёва, свидетельствовала не только о прозорливом милосердии маститого поэта, но, конечно, и о том, что стихи юного Н. Гумилёва были, на его взгляд, в чем-то родственны символистскому творческому опыту, в том числе и опыту самого В. Брюсова. Романтическая патетика Н. Гумилёва, его стремление писать исторические сцены и этюды и даже высокопарное красноречие — все это в ослабленной и даже утрированной форме напоминало брюсовскую манеру. Словом, Н. Гумилёв начинал в русле символизма и действительно был многим ему обязан.

Акмеизм Н. Гумилёва и символизм (в широком смысле этого понятия) — обширная и неисследованная тема. Но предварительно можно все же сказать, что по крайней мере три важных момента имели большое значение для формирования и дальнейшего развития автора будущих великолепных книг — «Чужого неба», «Колчана», «Огненного столпа». Будучи первопроходцем и реформатором по своей художнической природе, Н. Гумилёв не мог не оценить и не воспринять самого духа творческой отваги, присущего старшим символистам, раскрепостившим стих и научившим поэтическое слово вплотную сблизиться с музыкой. При всем отличии акмеистической поэтики от символистской, например присущей Н. Гумилёву четкости поэтической речи и твердости рисунка, он всегда стремился выявить внутреннюю воздушно-мерцающую природу стиха. Его знаменитые сдвоенные пиррихии, пеонические сглатывания, придававшие подвижность и легкость ритму и живую естественность, чуть ли не разговорность строке и слову, — все это шло, конечно, от опыта символистов, культивировавших в своем творчестве музыкальность и гипноритмию, помогавшие их стиху скользить и парить и даже как бы растворяться в дрожащей ауре многочисленных созвучий.

В ранних книгах Н. Гумилёв был в этом отношении еще чисто подражателен и потому — в непосредственной, конкретной работе со стихом — почти груб и примитивен. Его стихи тех лет (особенно в «Пути конквистадора» и в «Романтических цветах», а также в меньшей степени в «Жемчугах») похожи на старательные и добросовестные гипсовые слепки с символистских образцов и моделей. В. Брюсов не мог не оценить столь терпеливой и самоотверженной учебы — вот почему он так похвалил эти опыты, возможно, понадеявшись, что в лице Н. Гумилёва появится достойная смена символизму, уже предчувствовавшему в пору первых гумилёвских книг нарождающийся кризис. Время, отпущенное на расцвет символизма, было уже сочтено — близились 1909 и 1910 гг., когда сокрушительный кризис, от которого символизм не оправился, разразился едва ли не по всему фронту этого течения. Известная парадоксальность, грозившая Н. Гумилёву неотвратимой катастрофой, заключалась в том, что по мере приближения символизма к пропасти, к концу, к исчерпанности вдруг, оказывается, нашелся старательный ученик, вознамерившийся поднять знамя, которое, правда, еще достаточно высоко держало старшее поколение, возможно, при этом надеясь на некое чудо спасения и реставрации. Увы, по мере приближения к роковой черте символизм в отдельных своих проявлениях начинал выглядеть уже смешно и трагикомично. Здесь достаточно вспомнить хотя бы фигуру Эллиса, продолжавшего сражаться даже тогда, когда символисты оставили поле боя. Но в 1905г. было еще относительно благополучно, менее спокойно было в пору появления второй книги («Романтические цветы»). Отзыв В. Брюсова о «Романтических цветах» не случайно выглядит еще более утвердительным — в своей положительной оценке и в прогнозах. Складывается даже впечатление, что мэтр ждал этой книги — он все еще надеялся на достойную смену: дело старших символистов не должно было угаснуть. «Конечно, — писал он, — несмотря на отдельные удачные пьесы, и „Романтические цветы“ — только ученическая книга. Но хочется верить, что Н. Гумилёв принадлежит к числу писателей, развивающихся медленно и потому встающих высоко. Может быть, продолжая работать с той упорностью, как теперь, он сумеет пойти много дальше, чем мы то наметили, откроет в себе возможности, нами не подозреваемые».

Однако уже в «Романтических цветах» наметились особенности, предвещавшие иной путь развития — не символистский. Надо сказать, что и В. Брюсов, а также другие критики (например, В. Гофман) тотчас заметили их. Правда, В. Брюсов, полагаясь на свои надежды и будучи уверенным, что Н. Гумилёв является его старательным и верным учеником, попытался отнести их к числу не особенностей, уже органично и неукоснительно вызревавших в манере молодого автора, а к недостаткам, которые следует по его совету преодолеть. Так, В. Брюсов полагал, что Н. Гумилёву «часто недостает силы непосредственного внушения». Это было исключительно важное и верное наблюдение, так как даже в этой книге его ученик уже отказывался, причем «часто», от такого серьезного средства, каким были в искусных руках символистов гипнотически заряженное, обладавшее силой «волшебного внушения» поэтическое слово и завораживающая строка, бравшая душу и сознание читателя (или слушателя) в музыкальный плен. И вот от основополагающего принципа «Музыка прежде всего!» этот послушный ученик отказывался.

К числу «недостатков», от которых молодому Н. Гумилёву, если он действительно хотел оставаться верным учеником, В. Брюсов относил опять-таки верно подмеченное им стремление автора «Романтических цветов» к «объективности», когда «сам поэт исчезает за нарисованными им образами». Изъян этот, по наблюдению В. Брюсова, приводит к тому, что, когда надо «передать внутренние переживания музыкой стиха и очарованием слов», он тотчас проигрывает как художник.

На первый взгляд подобные замечания В. Брюсова, далеко не чуждого «объективной» лирике, например, в тех случаях, когда он рисовал исторические сцены и картины, кажутся странными. Ведь вполне возможно, что старательный ученик Н. Гумилёв в таких своих стихах, как «Воин Агамемнона», «Андрогин», «Варвары», «Царица», «Возвращение Одиссея», следовал именно В. Брюсову:

Твой лоб в кудрях отлива бронзы,
Как сталь, глаза твои остры.
Тебе задумчивые бонзы
В Тибете ставили костры.
Когда Тимур в унылой злобе
Народы бросил к их мете,
Тебя несли в пустынях Гоби
На боевом его щите.
И ты вступила в крепость Агры.
Светла, как древняя Лилит,
Твои веселые онагры
Звенели золотом копыт…
(«Царица»)

Впрочем, можно даже сказать, что вся книга «Романтические цветы» явно «брюсовская», она в этом отношении намного подражательнее, чем «Путь конквистадоров», в ней Н. Гумилёв следовал многим поэтам, но по преимуществу третьестепенным. А между тем учитель оставался недоволен своим учеником именно там, где он, казалось бы, ему следовал в большей степени. Как ни странно, но Н. Гумилёв нарушал принципы символизма, приближаясь на минимальное расстояние к его основоположнику. Все дело в том, что ученик, каким себя продолжал чувствовать автор «Романтических цветов», начал развиваться органично, в его старательных гипсовых слепках, любовно воспроизводивших брюсовские образцы, стали проявляться черты, идущие от его собственной двинувшейся в рост личности. В. Брюсов сути этого движения тогда не почувствовал, он ощутил измену, но не понял, в чем именно она заключается, а между тем его замечания относительно «объективной» манеры, мешающей искусству «внушения», впрямую касались как раз «точек роста». Едва ли не инстинктивно он постарался эти точки своевременно удалить чуть ли не хирургическим путем — с помощью острого скальпеля своего анализа и могучего авторитета.

В «Романтических цветах» Н. Гумилёв, надо заметить, находился как поэт и художник в состоянии очень шаткого, неуверенного равновесия. Рядом со стихотворением «Царица», которое только что частично цитировалось, стояло в его сборнике стихотворение «Товарищ» — его поэтика, интонационный строй, образность подчинены столь желанной для В. Брюсова магии внушения:

Что-то проходит близко, верно,
Холод томящий в грудь проник.
Каждою ночью в тьме безмерной
Я вижу милый, странный лик…

Сладостной верю я надежде,
Лгать не умеют сердцу сны,
Скоро пройду с тобою, как прежде,
В полях неведомой страны.
(«Товарищ», 123, 124)

Казалось, что поэт мог развиваться и в ту и в другую сторону — все зависело от того, куда и как укажет Учитель. Так представлялось В. Брюсову. Возможно, и сам Н. Гумилёв постарался идти по пути, предложенному ему опытной и доброжелательной рукой.

Но было уже поздно: талант, с таким трудом прораставший в душе юного поэта, двинулся в рост самостоятельно. Теперь он сам повел Гумилёва за собой, оставив в его душе благодарность Учителю и … символизму. Недаром вскоре, уже будучи главою акмеизма, он скажет, что символизм был и остался «достойным отцом». В чертах лица гумилёвской лирики, включая и позднюю, можно разглядеть фамильное сходство. От него, впрочем, никогда не открещивались ни Гумилёв, ни Ахматова, ни Мандельштам: все они прекрасно понимали плодотворность пройденной ими предварительной школы.

Проблема «Гумилёв и символизм» или «символизм и акмеизм» — большая и сложная, она содержит в себе немало различных аспектов, требующих осмысления и исследования. Некоторые из них очевидны, другие — полускрыты или опосредованы. К числу явных, но недостаточно исследованных принадлежит, например, известное родство с символизмом по отношению к предшествующей культуре. Многозахватность культурных традиций, которая в высшей степени была свойственна и старшим и младшим символистам, их ориентация на западный общеевропейский (первоначально по преимуществу -французский) опыт, способность творчески переработать его, сделав органичным достоянием русской стиховой культуры, — все это было в неменьшей степени присуще и акмеистам. На вопрос, что такое акмеизм, О. Мандельштам однажды ответил, что это — жажда культуры. Манифестационные статьи акмеистов содержат целый ряд западноевропейских имен, относящихся к разным вехам, — от Данте и Рабле, от Петрарки и Вийона до недавних «проклятых» поэтов — Рембо и Верлена. По отношению к предшествующей культуре они были так агрессивны и так жадны, что их порою упрекали в неразборчивости. Но интуиция, трудолюбие, выработка утонченного вкуса, постоянная оглядка на высокую филологическую культуру вождей символизма — все это способствовало тому, что и в этой области они были достойными сыновьями символистов.

Их главное расхождение с символистами касалось в основном двух пунктов: они стремились видеть и показывать мир вещно и четко, без постоянных отсылок к миру запредельному и иному, как это водилось у символистов. Инобытие духа они признавали не в меньшей степени, что и их предшественники, но предпочитали иметь дело с земной данностью в ее телесной, цветущей или гниющей, плоти. Слово из эфира иносказаний обязано было, по их замыслу, обрести твердый и конкретный смысл, спуститься на землю, а в том случае, когда оно имело дело с облаками, то это должны были быть облака земные — с дождевой влагой, поящей землю, или сумраком тени, укрывающей ее от зноя.

Однако при всей внешней противоположности относительно слова, когда у одних оно пронизывалось и держалось многосмысленностью значений, истаивающих в тумане абстракций и символов, а у других держалось земли, плоти, конкретности и потому предпочитало твердую оболочку, и те и другие значительно и нередко новаторски расширяли словесный инструментарий. Акмеисты, разумеется, были в своем искусстве несравненно большими и принципиальными реалистами, а, кроме того, самый дух их творчества отличался своеобразной мужественностью — и не только у Гумилёва или Мандельштама, но и у Ахматовой. Поскольку они принимали мир таким, каков он есть в реальности, они и не могли не быть мужественными, уже сама их эстетическая позиция предполагала именно такое качество. Другое дело, что они предпочитали видеть действительность достаточно односторонне, отказываясь видеть и изображать «социальность», — здесь акмеисты опять-таки сходились с определенными аспектами символистского искусства, шедшего, впрочем, особенно после кризиса (у Блока и некоторых других), даже несколько впереди принципиальной аполитичности акмеистов.

Не вдаваясь подробно в эту проблематику, требующую тщательного и всестороннего изучения, следует сразу же отметить, что «аполитизм» и «асоциальность» акмеистов далеко не однозначны. Здесь существуют свои штампы и те окостеневшие традиционные мнения и суждения, которые требуют если и не пересмотра, то по крайней мере серьезных уточнений. Дело в том, что между декларациями, манифестационными высказываниями и художественной практикой, как известно, всегда существует определенный разрыв. Он существовал и у акмеистов. Немногочисленная эта группа вообще была очень неоднородной, что особенно бросается в глаза как раз ввиду ее немногочисленности. Те шесть человек, что образовывали группу, казалось бы, могли сравнительно легко установить между собою определенное единство, так что при неизбежной несхожести индивидуальных почерков группа отличалась бы задуманной ими же самими монолитностью. И они, действительно, очень стремились к этому, установив в «Цехе поэтов» довольно строгие правила: никто не должен был выходить за рамки, предписанные эстетической программой, все обязаны были читать и обсуждать свои произведения в кругу товарищей-единомышленников, никто не должен был публиковать произведения без разрешения группы и т. д., вплоть даже до мелких регламентации. Такой строгости, пожалуй, не было ни в одной из предшествующих или современных групп и направлений, в том числе и у футуристов, организовавшихся фактически одновременно с «Цехом поэтов», но доброжелательно принявших в свой состав художников, весьма далеких от буквы их программ, например Б. Лившица. Строгий, нарочито средневековый устав, введенный в «Цехе», не спас его, однако, от мощных центробежных сил, с которыми ни один из трех так называемых синдиков не смог справиться. Оказалось, что наиболее правоверным (и, может быть, именно по этой причине творчески неинтересным) был один С. Городецкий. Он блюл устав строго и неукоснительно, но его старания привели лишь к тому, что разногласия, которые могли бы быть не столь заметными, выступали рельефно. Правда, кроме С. Городецкого, никто особенно не печалился по этому поводу, так как все понимали, что художественная натура всегда сильнее и шире программных догм и схем. Первой жертвой С. Городецкого пал, как известно, глава и основатель школы — Н. Гумилёв, опубликовавший стихотворение о средневековом итальянском художнике Фра Беато Анджелико, в котором, по справедливому мнению С. Городецкого, был нарушен важнейший принцип адамизма — мужественно-мажорное приятие жизни. Стихотворение Н. Гумилёва, окутанное дымкой недопустимой меланхолии и грусти, а также столь же недопустимой мыслью о быстротечности жизни перед лицом вечности, казалось второму синдику едва ли не предательством цеховых интересов. Правда, если бы С. Городецкий осмотрелся вокруг себя внимательнее, он мог бы заметить сходные мотивы у Ахматовой, в лирике которой трагизм жизни уже давал себя чувствовать, при всей внешней акмеистической изобразительности ее стихов; он мог бы заметить сходные черты и у Мандельштама, подготавливавшие «Tristia», но явные уже и в «Камне»; более того, они видны и у М. Зенкевича, у Н. Оцупа, у М. Лозинского… Их не было лишь у одного С. Городецкого, на долгие годы остановившегося на одной точке. Интересно, что, будучи в пору первого «Цеха поэтов» самым правоверным, готовым карать и отлучать, второй синдик в 20-е годы отрекся от «Цеха» и от его программы.

Предвоенная эпоха, стоявшая накануне империалистической войны и двух революций, не могла не давать о себе знать, несмотря ни на какие звуконепроницаемые программы. Поэзия настоящих художников не могла не передавать глухих ударов эпохи.

Нельзя, кроме того, не учитывать, что в «Цехе поэтов» с его «суровым» монастырским уставом и проверками на «правоверность», с его «синдиками», «подмастерьями» и прочими элементами ритуала было немало от игры, от лицедейства и спрятанной под серьезность буффонады. «Цех поэтов» по времени совпал с созданием знаменитого артистического кабаре «Бродячая собака» с его открытой и принципиальной театрализованностью, иерархией посетителей, эксцентричностью и т. д. С заседаний «Цеха поэтов» синдики и подмастерья отправлялись в «Собаку», куда уже заполночь являлись и актеры из Александринки и Михайловского, а также других театров и театриков, нередко в театральных костюмах и гриме; из одной театральной среды они попадали в другую. Но сходное происходило и с акмеистами, которые со своих театрализованных заседаний приходили в подвал на Михайловскую.

Но театр — театром, а жизнь диктовала поэзии, совести и душе свою музыку и неожиданные мотивы, отмеченные неожиданной трагической огласовкой.

Зазор между «программой» и жизнью был особенно болезненным, когда он грозил превратиться в зазор между жизнью и искусством. Это трагически ощутили не только акмеисты Гумилёв и Ахматова, Мандельштам и Зенкевич, но и футуристы, особенно Маяковский, и символисты, главным образом Блок, уже начинавший прислушиваться к первым тактам революционной музыки, возникавшей из. нерасчлененного хаоса событий. Было бы крайне интересно проследить эту, несомненно, общую закономерность. В какой-то степени она представляется особенно значительной и яркой именно в творчестве и эволюции акмеистов, заявивших в своих программах о принципиальной асоциальности.

С этой точки зрения творчество Гумилёва может быть рассмотрено и осмыслено во многом по-новому, более глубоко, правдиво и, в известном смысле, более, так сказать, «типологично».

Сказанное не означает, что творческий путь Гумилёва нуждается в «выпрямлении» или тем более в подтягивании его к левому крылу искусства, к революции и т. д., но он, безусловно, нуждается в серьезной корректировке.

Его внутренний, духовный мир развивался по своим интимным законам, идя к жизни, к ее реальности и даже к ее социальности, но не прямым путем, а сложным, противоречивым и, главным образом, опосредованным, чаще всего на большой глубине, в глубоко личной и даже потаенной сфере творческого подсознания, работа которого не всегда была видна и самому поэту.

Одной из важнейших проблем, мимо которой не может пройти исследователь творчества Н. Гумилёва, является его ориенталистика. Изучение ее тем более важно, что убеждение в полнейшей асоциальности его поэзии, а также, разумеется, и мировоззрения, во многом основывается на разработке им восточных мотивов. Н. Гумилёва, как известно, неоднократно сравнивали с Р. Киплингом, присваивая ему титул русского киплингианца, певца российского колониализма и т. д. Эта точка зрения была в 20-е и последующие годы настолько устойчивой, что сделалась как бы аксиоматичной, а поскольку о Н. Гумилёве примерно с середины, но в особенности с конца 20-х годов упоминали все реже, она, эта точка зрения, осталась единственной. Никто не мог ее не только оспорить, так как это представляло серьезную опасность, но даже и развить, поскольку делалось нежелательным и простое упоминание этого имени. Считалось, кроме того, что участие поэта, певца империализма в контрреволюционном заговоре, являлось окончательным и все объясняющим аргументом, по поводу которого спорить собственно было не о чем.

В наши дни эта сторона творчества Н. Гумилёва, его ориенталистика подвергается пересмотру, но все же она еще не исследована ни достаточно широко, ни тем более достаточно глубоко.

Одним из первых наиболее обстоятельно рассмотрел эту проблему автор ряда работ по истории, культуре и литературе стран Южной и тропической Африки, а также по истории российско-африканских связей А. Давидсон. В обширной статье «Муза Дальних Странствий» (1988) и в одноименной монографии (1993) автор остановился не только на стихах Н. Гумилёва, но и на его прозе — сохранившихся листках из дневника, очерке «Африканская охота», опубликованном поэтом в 1916 г. в «Ежемесячных литературных и популярно-научных приложениях» к журналу «Нива», рассказах из цикла «Тень от пальмы» и некоторых других. Он привел также необходимые факты об экспедициях в Африку, в которых участвовал Н. Гумилёв. А. Давидсон останавливается и на обвинениях, что не раз предъявлялись Н. Гумилёву, считавшемуся в глазах некоторых «романтическим колонизатором», и убедительно опровергает их.

Но что все-таки послужило первопричиной подобного истолкования ориенталистских мотивов в творчестве Н. Гумилёва, на чем они основываются?

Надо сказать, что Н. Гумилёв давал к тому определенные поводы. Люди, плохо знавшие Н. Гумилёва, не знакомые с его мировоззрением, не понимавшие его истинного отношения к «восточной теме», склонны были судить обо всем этом, основываясь на двух-трех чертах и особенностях, действительно выпукло, категорично и даже патетично вырисовывающихся в его «африканской» поэзии. Н. Гумилёв, как известно, был романтик, и то, что попадало в поле его жадного и цепкого зрения, многократно усиливалось как в цвете, так и в звучании. Он писал об Африке так страстно, так «взахлеб», с такой неистовой любовью и поглощенностью всем увиденным, с такой, одним словом, невероятной агрессивностью чувства, что весь этот шквал, обрушенный им на читателя, заставлял думать о нем, как о своеобразном, пусть литературном и поэтическом, завоевателе африканских пространств. Он действительно «захватывал» эти пространства и в своем патетичном слове, и в страстной интонации, и в стремлении «присвоить» себе эту страну — ее красоту, ее немыслимые богатства, ее ветер, зной, звуки, ее птиц и животных — всех этих «изысканных жирафов», крокодилов, львов, павлинов, носорогов и все-все, что жило, пело, трепетало, бегало и летало, плавало и ползало в этой изумительной, неправдоподобной по красоте, единственной на всем свете стране-сказке!.. С этой точки зрения (но только с этой) в литературе (не только в русской) еще не существовало до Гумилёва столь агрессивного по отношению к «черному континенту» поэта. Африка была для него без всякого преувеличения «отражением рая», а может быть, и самим раем, существовавшим, как это ни странно, не на небе, а на земле:

Садовод Всемогущего Бога
В серебрящейся мантии крыльев
Сотворил отражение рая:
Он раскинул тенистые рощи
Прихотливых мимоз и акаций,
Рассадил по холмам баобабы,
В галереях лесов, где прохладно
И светло, как в дорическом храме,
Он провел многоводные реки
И в могучем порыве восторга
Создал тихое озеро Чад.
А потом, улыбнувшись, как мальчик,
Что придумал забавную шутку,
Он собрал здесь совсем небывалых,
Удивительных птиц и животных.
Краски взяв у пустынных закатов,
Попугаям он перья раскрасил,
Дал слону он клыки, что белее
Облаков африканского неба,
Льва одел золотою одеждой
И пятнистой одел леопарда,
Сделал рог, как янтарь, носорогу,
Дал газели девичьи глаза.
(«Судан», 291, 292)

Подобных восторженных стихов немало у Н. Гумилёва, а если говорить об интонации, что в них главенствует, то это интонация восторга и преклонения.

И все-таки странно, почему эту любовь, этот неистовый порыв, эту страсть и любование истолкователи осмыслили как колониализм, агрессивность и т. д.?

Конечно, в основе романтизма всегда лежит некая агрессивность, предполагающая два равно неутолимых желания, выражающихся в детских словах: «мое!» и «дай!». Они в высшей степени присущи Н. Гумилёву. И все же это обстоятельство не дает никакого объяснения тем обвинениям, что вдруг посыпались на влюбленного рыцаря Африки, дискредитируя его в глазах последующих поколений. Некоторое понимание этому странному обстоятельству дают, как представляется, особенности художественной манеры поэта, подмеченные еще В. Брюсовым, писавшим, что Н. Гумилёву свойственна «лирика объективная», где сам поэт исчезает за нарисованными им образами.

Но дело усугублялось тем, что поэт не только любил исчезнуть за нарисованными им образами, но пошел еще дальше — он создал маску, которую, правда, менял в зависимости от места действия и своих задач, но за которою действительно скрывал свое лицо. «Маска» тоже шла от романтизма, от романтического и театрального реквизита. В «Пути конквистадоров», да и в других ранних книгах, главенствует именно маска — маска неустрашимого конквистадора, завоевателя и покорителя, властного и жестокого:

Как конквистадор в панцире железном,
Я вышел в путь…
(«Сонет», 81)

Маска стала своеобразным художественным открытием Н. Гумилёва, помогавшим ему «входить неузнанным» всюду, куда влекла его романтическая мечта.

Когда же мечта обернулась явью, то есть привела его в ту сказочную страну, о которой он так пылко и литературно грезил, он эту маску не сбросил. Так, в маске конквистадора, и явился он читателям своих африканских стихов. Они, эти стихи, были пронизаны мужественностью, их ритм был упруг, интонация непреклонна, а голос из-под маски, звучавший с победной интонацией, заставлял предполагать в ее владельце человека надменного и высокомерного по отношению к окружающему. Мужество, чувство долга, риск — все это были черты человека воинственного, пришедшего в страну с определенной целью, а именно с той самой, какая двигала и отважными героями Киплинга, следовавшими долгу и бремени белых:
Завтра мы встретимся и узнаем,
Кому быть властителем этих мест;
Им помогает черный камень,
Нам — золотой нательный крест.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Весело думать: если мы одолеем -
Многих уже одолели мы, -
Снова дорога желтым змеем
Будет вести с холмов на холмы.
Если же завтра волны Уэби
В рев свой возьмут мой предсмертный вздох,
Мертвый, увижу, как в бледном небе
С огненным черный борется бог.
(«Африканская ночь», 233, 234)

Надо учитывать, что отношение к Африке у Гумилёва эволюционировало, и стихи, связанные, например, с его первой поездкой, заметно отличаются по внутреннему смыслу от произведений, написанных, когда он работал в археологической экспедиции, близко познакомился с черными рабочими, носильщиками, погонщиками, провожатыми. В первый период, когда он лишь первоначально знакомился со своей заветной и достаточно литературной страной, называемой заманчивым словом «Африка», он действительно смотрел на окружающее как турист, заезжий и любопытствующий путешественник в белом пробковом шлеме на голове и с английским стеком в руках. Напустив на себя «конквистадорство», достаточно невинное, потому что искусственное и олитературенное, он и в стихах пытался не изменить ни этой позы, ни взгляда немножко сверху вниз, как это он видел у высокомерных и знающих Африку англичан. Но, надо сказать, что маска конквистадора держалась на его стихах непрочно — он не мог не помнить проводов на англо-бурскую войну, виденных им в Тифлисе, когда ликующие толпы провожали князя Николая Багратиона-Мухранского, решившегося отправиться на поле сражения. Какой страстной и неизбывной завистью страдали тогда все гимназисты тифлисских гимназий, а в их числе и он тоже!.. Такие вещи и переживания не забываются. И если князя Николая всю жизнь потом называли «Буром», то и Гумилёв на всю жизнь запомнил и сцену проводов, и свое пылкое желание оказаться рядом с Багратионом-Мухранским. Вот почему «высокомерие» Гумилёва, приехавшего наконец в Африку, было не чем иным, как кратковременной литературной позой. В его душе просто не могло быть ничего похожего на «киплингианство», а тем более желания войти, условно говоря, в ряды колонизаторов-англичан, изменив, таким образом, храбрым и благородным «бурам». Насколько сильно было влияние англо-бурской войны на русское общество и на молодежь той поры, когда Гумилёв учился в гимназии, хорошо говорит в упомянутой работе А. Давидсон. Он пишет: «О впечатлении, которое произвела та война на детей и юношество, можно судить по множеству воспоминаний…». И дальше он приводит несколько таких колоритных свидетельств: «Мы, дети, были потрясены этой войной. Мы жалели флегматичных буров, дравшихся за независимость, и ненавидели англичан. Мы знали во всех подробностях каждый бой, происходивший на другом конце земли». Так вспоминал Паустовский. Маршак в детстве играл с мальчишками в войну буров и англичан. Эренбург «сначала написал письмо бородатому президенту Крюгеру, а потом, стащив у матери десять рублей, отправился на театр военных действий», но его поймали и вернули. Ахматова поминала буров даже в поздних стихах.

Очень скоро Гумилёв после достаточно поверхностных зарисовок африканской действительности (лиц, фигур, одежды, пейзажа и т. п.) переходит к стихам, где сквозит совершенно иное, не равнодушное, а преисполненное симпатии отношение к подневольным рабам черного континента. В «Абиссинских песнях», составивших важнейшую часть «Чужого неба», он описывает нищую, тяжкую, беспросветную жизнь африканских туземцев. Более того, он оправдывает возможный бунт черных невольников против европейцев, пришедших на цветущую землю с «дальнобойными ружьями», «острыми саблями» и «хлещущими бичами»:

По утрам просыпаются птицы,
Выбегают в поле газели,
И выходит из шатра европеец,
Размахивая длинным бичом.
Он садится под тенью пальмы,
Обернув лицо зеленой вуалью,
Ставит рядом с собой бутылку виски
И хлещет ленящихся рабов.
Мы должны чистить его вещи,
Мы должны стеречь его мулов,
А вечером есть солонину,
Которая испортилась днем.

У него такие дальнобойные ружья,
У него такая острая сабля
И так больно хлещущий бич!
Слава нашему хозяину-европейцу!
Он храбр, но он недогадлив:
У него такое нежное тело,
Его сладко будет пронзить ножом!
(«Невольничья», 182-183)

«Абиссинские песни» и некоторые другие африканские стихи, если их читать непредвзято, убедительно сами по себе разрушают устойчивую и вредную легенду о «киплингианстве» и «колонизаторстве» Гумилёва. Именно в «африканских» стихах впервые и с большой выразительной силой проявилась в его творчестве социальная тема. Известно, что Гумилёв был противником проникновения в искусство социальных, особенно политических мотивов. Тем более следует отметить важную роль, какую сыграла в его творчестве Африка.

Итак, «маска» оказалась сдвинутой, приоткрылось лицо, отчетливее зазвучал голос, мужественный и сочувствующий, без каких-либо «конквистадорских» интонаций. Но можно ли сказать, что вместе с приоткрывшейся «маской» исчезла и «объективность», то есть то свойство Гумилёва-поэта, какое вроде бы совершенно неотрывно от его «маски»? Как мы помним, так называемую объективность, чаще всего смешиваемую с общественным индифферентизмом и асоциальностью, отмечали едва ли не все, в том числе и самый наблюдательный истолкователь и «куратор» поэта В. В. Брюсов, сказавший, что «объективность» мешала ему как лирику, но признававший, однако, что именно в таких вещах он оказывался наиболее силен.

Так называемая объективность Гумилёва является таким же камнем преткновения для многих о нем писавших и пишущих, как и знаменитое «киплингианство», обычно рассматривавшееся вкупе с его «колониализмом» и «шовинизмом».

В сборнике «Чужое небо», где Гумилёв опубликовал «Абиссинские песни» с их острым социальным мотивом, помещены им переводы из Т. Готье, считающиеся, и не без некоторых оснований, программными и даже манифестационными для акмеистов. В частности, это известное стихотворение французского романтика «Искусство», где есть строфа, многократно цитированная всеми писавшими о Гумилёве:

Созданье тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней -
Стих, мрамор иль металл…
(184)

Не вдаваясь в анализ этого стихотворения, надо все же отметить, что даже в творчестве самого Т. Готье оно далеко не тождественно формуле «чистого искусства». Что же касается Гумилёва, то он ценил это стихотворение не столько из-за проблемы социальности и ангажированности искусства, сколько за мысль о приоритете материала для работы художника, то есть он не столько защищает близкую ему идею незаинтересованности поэта в сумятице лагерей и партий, сколько думает о том, что Ахматова впоследствии назвала «тайнами ремесла».

Под «объективностью» Гумилёв подразумевал тот способ художественной работы, который наиболее соответствует «материалу». Нельзя камень обрабатывать кисточкою для китайской туши. И, как мы видели на примере «Абиссинских песен», «объективность» не помешала ему быть в этих произведениях, особенно в «Невольничьей песне», остросоциальным. В «Невольничьей песне» говорит не автор, о мести и возмездии мечтает невольник, но можно ли забывать, что вся картина, созданная именно поэтом Гумилёвым, а не кем-либо, с ее «объективностью» бесконечно далека от «равнодушия» и социальной пассивности, ее «объективность» лишь усиливает подготовленный и задуманный автором художественный эффект.

Впрочем, «африканская» тема, в которой завязались многие проблемы, касающиеся творчества Гумилёва, требует серьезного и многоаспектного исследования. Следует уточнить маршруты, связанные с его путешествиями, более точно определить круг лиц, с которыми он тогда соприкасался, использовать архивы Академии наук, отражающие работу археологической экспедиции, организованной академиком Радловым, изучить предметы культуры и быта, вывезенные поэтом и находящиеся сейчас в Институте этнографии, прояснить отношение Гумилёва к политической истории Эфиопии и многое другое. Но особенно важно органично и доказательно включить «африканские мотивы» в культурный контекст тогдашней эпохи, в которой ориенталистские мотивы и склонности были исключительно сильны и затронули многих и многих русских художников.

Гумилёв нашел на африканском континенте многое, что соответствовало внутренней природе его таланта, например яркую, декоративную зрелищность, экзотическую природу, то есть все то, чего он не находил у себя на родине и отчасти увидел лишь в детстве, в бытность свою на Кавказе. Можно сожалеть о том, что русская природа с ее медлительной плавностью очертаний и спокойной красотой не вдохновляла его музу, оставаясь в его душе неким залогом кровного родства, но дело обстояло именно так: его глазу нужен был резкий, контрастный, интенсивный цвет, а слуху — звуки тропических джунглей, он чувствовал себя полностью счастливым лишь тогда, когда, стоя на палубе корабля, видел очертания приближающихся африканских берегов. Эта исключительная по своей силе любовь помогла ему создать великолепные произведения, в которых то чувство, какое мы обычно называем словом «интернационализм», проявилось с огромной художественно-заразительной силой. В этом — большая заслуга Гумилёва.

На советскую поэзию именно эта сторона его творчества оказала особенно зримое и благотворное воздействие, продолжающееся и до сегодняшнего дня.

При изучении влияний, оказанных Гумилёвым на советскую поэзию, следует, конечно, иметь в виду, что тема Африки была у него лишь частью (правда, самой значительной) общей важнейшей темы интернационализма и гуманизма. Африка лишь в наибольшей, так сказать, концентрации воплотила в себе интернационалистские и гуманистические идеи и убеждения поэта.

В литературе о Н. Гумилёве, а также в тех работах, где так или иначе затрагивается проблематика, связанная с его творчеством, встречаются суждения, столь же ошибочные, сколь и «аксиоматичные» , то есть затвердевшие со временем ввиду отсутствия выверенных и научно объективных исследований о поэте. Как правило, эти ошибочные суждения возникли и упрочились спустя значительное время после гибели поэта.

К их числу (наряду с «киплингианством» и «колониализмом») относится и истолкование места и роли Гумилёва в поэзии периода первой мировой войны. О. Цехновицер в книге, посвященной литературе того времени, безоговорочно зачисляет поэта в лагерь убежденных апологетов войны, в ряды официозной литературы.

На самом деле все обстояло значительно сложнее уже хотя бы потому, что Гумилёв в годы войны проделал определенную эволюцию, что обычно никак не учитывается ни при анализе его позиции, ни при анализе его произведений, в особенности военного раздела книги «Колчан».

Разумеется, в стихах военных лет Гумилёв был далек от понимания социальной подоплеки империалистической бойни, развязанной капиталистическими государствами с целью раздела мира. Можно сказать, что по крайней мере до 1916 г. он готов был оправдать войну, хотя и видел неисчислимые страдания, которые она принесла народу. Он хорошо знал солдатский быт, видел и грязь и кровь, так как постоянно находился на передовой, отличаясь при этом большой личной храбростью. В одном из писем Ахматовой с фронта он писал, что не считает себя шовинистом. По-видимому, однако, тот угар, которым были охвачены многие верноподданные в первый период, коснулся все же и его.

Но мотивы печали, сквозящие в «Колчане», свидетельствуют об изменениях в его мироощущении, дающих о себе знать и в следующей книге — в «Костре». О лирике военных лет и об отношении Гумилёва к войне пишет в предлагаемом сборнике Ю. Зобнин. В этой проблеме следует обязательно учитывать по крайней мере три важных для понимания Гумилёва момента. Во-первых, он был человеком, патриотическое чувство которого с начала войны с Германией было обострено и даже воспламенено, как и у многих русских людей того времени, отправлявшихся добровольцами на фронт, совершавших героические подвиги, страдавших и погибавших во имя спасения родины. Официальная пропаганда — в этом отношении — падала на благодатную почву и находила, особенно в первые два годы войны, живой отклик. Антивоенные и антимилитаристские тенденции, бывшие основными в пропаганде большевиков и в передовой демократической литературе, группировавшейся вокруг Горького и в окружении Маяковского, оказывались достаточно слабым и в первый период войны малоэффективным противовесом. Гумилёв вступил в армию добровольцем и долгое время не был даже офицером. Его геройское поведение на фронте общеизвестно, и он по праву мог гордиться, что не посрамил оружия в борьбе с врагом. Кроме того, надо, во-вторых, учитывать и то немаловажное обстоятельство, что по своему характеру он был склонен к риску и даже к поискам тех отчаянных положений, когда жизнь находится на кромке гибели. Эту черту отмечали его товарищи по африканской экспедиции, бывшие свидетелями его охоты на диких зверей, мужественного поведения в джунглях, безоглядной отваги и т. д. Война — в этом смысле — удовлетворяла его постоянному стремлению к риску и драматическим ситуациям. Можно сказать, что, попав на фронт, он наконец-то почувствовал себя в атмосфере, воздухом которой ему было дышать свободно и легко. Судя по «Запискам кавалериста», даже те неизбежные тяготы войны, что обычно далеки от какой-либо романтики, воспринимались им сравнительно легко, как необходимый атрибут, неотъемлемый от риска и героизма. Примерно то же происходило с ним и в Африке, где в условиях археологической экспедиции, вечно страдавшей от нехватки рабочих рук, продовольствия и воды и всякой изнурительной черновой работы, он как бы не замечал этой стороны жизни.

В то же время быт войны, ее кровь и грязь, страдания солдатской массы, казнокрадство, то и дело подтверждавшиеся слухи о разложении в верхах, о предательстве генералитета — все это не проходило мимо Гумилёва, особенно в 1916 и 1917 гг. Он достаточно быстро начинает понимать бесчеловечный ужас всемирной бойни, втянувшей в себя людей, ни в чем не виновных друг перед другом, однако вынужденных убивать и мучить себе подобных. В стихотворении «Рабочий» он создал трагический образ войны, ставшей привычным бытом. Германский рабочий, добросовестно изготовив пулю, которая убьет незнакомого ему русского солдата, спокойно идет отдыхать, чтобы затем снова добросовестно и без угрызений совести приняться за свой смертоносный труд. Ни ненависти к германскому рабочему, ни патриотического воодушевления — ничего этого нет в стихотворении Гумилёва, преисполненном печали и скорби:

Пуля, им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.
И господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.
(260)
Не менее характерным и значительным было и другое стихотворение той поры — «Мужик»: о Распутине и распутинщине, но — одновременно и о таящихся в глубине нации могучих народных силах, темных и слепых лишь до времени. М. Цветаева, высоко оценившая стихотворение Гумилёва, писала, что в нем сказано «все о Распутине, царице, всей той туче. Что в этом стихотворении? Любовь? Нет. Ненависть? Нет. Суд? Нет. Оправдание? Нет. Судьба. Шаг судьбы».

Гумилёв действительно начинал слышать и стремился передавать «шаги судьбы» своего народа, пытался нащупать и определить какие-то невнятные еще ему самому повороты истории. То был его собственный шаг к осмыслению войны в совершенно ином ракурсе, чем тот, какой мы видим в произведениях первого периода войны. Позиция Гумилёва была также далека и от приписываемого ему по традиции «шовинистического угара», и от псевдопатриотического шапкозакидательства официальной литературы.

В стихотворении «Война» он пишет о «тружениках», идущих на «полях, омоченных в крови», и о тех, кто «гнется над сохою», — все это слова, необычные для поэзии Гумилёва. В «Колчане» и особенно в «Костре» у него, как бы в противовес казенному бездушному патриотизму, появляются стихи, исполненные сыновней любви к родине. Путешественник, мореплаватель, бродяга-романтик, всегда стремившийся уйти за горизонт и как можно дальше от привычных мест, он словно почувствовал вину за свое «равнодушие» к ее неэкзотичной красоте и будничному облику. Правда, этот мотив у него не развился — поэт оказался в Париже, в Лондоне, им вновь овладела страсть к «перемене мест», а возможность попасть на салоникский фронт, где уже «рукой подать» до Африки, и вовсе приглушила российскую тему. И все же есть основания и необходимость выявить, проследить и осмыслить тему России у Гумилёва, которая, как нам представляется, вовсе не была ему чуждой, поскольку в годы военных испытаний выплеснулась с большой выразительной силой. Кроме того, ее, конечно, следует рассматривать значительно шире, чем, скажем, пейзаж или какое-либо другое прямое проявление в образе, картине или чувстве, но и как определенную и прочную преемственность культуры, питавшую и сознание, и стих Гумилёва. В определении корней его поэзии обычно идут от сопоставлений с западноевропейской поэзией, к чему толкают и манифесты акмеистов, и симпатии Гумилёва к определенным именам, и переводческая деятельность поэта, раскрывающая его интересы в этой области, но нельзя забывать, что гумилёвская поэзия — явление русской культуры, возникшее в широком ареале отечественной словесности. К сожалению, в изучении этой стороны поэтической работы Гумилёва почти ничего не сделано. Миф о том, что поэзия Гумилёва — экзотический цветок, не имеющий корней в российской почве, при внимательном изучении не выдерживает проверки. В какой-то степени эта точка зрения, оказавшаяся чрезвычайно устойчивой и плотно сомкнувшаяся с не менее устойчивой версией о его «колониализме», обязана своей долговременности известному замечанию Блока о том, что в поэзии Гумилёва слышится что-то иностранное. Дополнительные исследования проблемы «Гумилёв и Блок» могут, по-видимому, внести какие-то коррективы и пояснения в эту сферу, где далеко не все очевидно и непросто хотя бы уже потому, что Блок не знал «поздних» стихов Гумилёва, составивших «Огненный столп», не говоря уже о тех, что потом вошли в его посмертный сборник. Знаменитая статья Блока «Без божества, без вдохновенья», написанная, как известно, в апреле 1921 г., когда им обоим оставалось жить около трех месяцев, выглядит сильно запоздавшей и не соответствующей поэтическому миру Гумилёва 1918-1921 гг.

Вообще этот период, последние два-три года его творчества исследованы крайне недостаточно, что представляется особенно странным и печальным, если учесть, что они являются временем безусловного и очень высокого взлета его таланта, отмечены серьезными и принципиальными, глубоко новаторскими поисками в философском и художественном познании действительности.

В эти годы расширяется круг людей, молодых советских поэтов, на которых он оказывает серьезное воздействие: Н. Тихонов, Вс. Рождественский и многие другие, пошедшие затем разными путями, но сохранившие в себе немало из того, что дал им Гумилёв. Предстоит осветить работу Гумилёва в Студии, где он занимался с молодыми поэтами, его участие в жизни Дома искусств и в Союзе поэтов, в издательстве «Всемирная литература».

Воздействие Гумилёва на советскую поэзию (в особенности в 20-е, но также и в последующие годы) было, по-видимому, более глубоким и сильным, чем принято думать, когда основываются лишь на тех или иных внешних приметах родства и близости.

Гумилёв был близок духу нового общества своим страстным интернационалистским пафосом. Его «поэтическая география», заразительная и красочная, сближавшая материки и народы, проникнутая идеями гуманизма и равенства, угадывается у крупных и разных советских поэтов — у Тихонова, Луговского, Сельвинского, Багрицкого, Корнилова, Павла Васильева, а через них — опосредованным путем — дошла и до поэтов военных лет и сегодняшних дней.

И наконец, надо исследовать еще одну, чрезвычайно важную, а для «позднего» Гумилёва даже определяющую сторону его неуклонно, до последних дней, раскрывавшегося дарования, а именно философскую. Будучи, безусловно, важнейшей, она, однако, никогда специально никем не рассматривалась. Между тем его лирика 1918-1921 гг., а также (и, может быть, в первую очередь) «Дракон» свидетельствуют об оригинальных и упорных поисках поэта в сфере проблем онтологических, бытийных. У него, как известно, был замысел написать своего рода историю мира, начиная с его сотворения. По этому плану, который должен был реализоваться в двенадцати книгах, он намеревался проследить постепенное формирование материи, возникновение сознания, чтобы затем перейти к собственно человеческой истории. Первая разведка в этом направлении была им начата в лирике, достигнув своеобразной кульминации в «Заблудившемся трамвае», где перемежение времен и свободное обращение с пространством впервые заставили говорить о том, что Гумилёв прикоснулся к серьезным философским проблемам. Но «Заблудившийся трамвай» был, по сути, лишь первой тропинкой в тот мир, что открылся в «Поэме начала» — этом монументальном Прологе к «Дракону» и ко всем двенадцати задуманным книгам. Внимательное чтение «Дракона» и всей «поздней» лирики показывает, что Гумилёв, в сущности, стоял у истоков советской философской поэзии, что он непосредственный предтеча всех тех поисков, что связываются в нашем представлении, например, с Заболоцким. Что именно в этом отношении Гумилёв предвосхитил и предугадал, может показать лишь специальный анализ. В настоящем сборнике, как у видит читатель, предпринята попытка рассмотреть некоторые аспекты философского мира поэта.

Хочется надеяться, что в своей совокупности работы, помещенные в сборнике, стимулируют дальнейшие исследования творчества Гумилёва.

Примечания:

Золотницкий Д. Театр Гумилёва: сжатый срок // Театральный Ленинград. 1988. № 28. С. 63.
Тихонов Н. Стихотворения и поэмы. Л., 1981. С. 452.
Иванов Вяч. Вс. Звездная вспышка: Поэтический мир Н. С. Гумилёва // Взгляд: Критика. Полемика. Публикации. М., 1988. С. 337.
Весы. 1908.№3. С. 78.
Там же. С. 78, 77.
Гумилёв Н. С. Стихотворения и поэмы. Л.: Советский писатель (Б-ка поэта. Большая сер.), 1988. С. 122. (В дальнейшем ссылки на произведения Н. Гумилёва, кроме особо оговоренных, даются в тексте по этому изданию).
Весы. 1908. №3. С. 78. 20
Африка. Литературный альманах. М., 1988. Вып. 9. С. 710.
Цветаева М. История одного посвящения // Oxford Slavonic Papers. 1964. Vol. 11. P. 122.

Николай Степанович Гумилев прожил очень яркую, но короткую, насильственно прерванную жизнь. Огульно обвиненный в антисоветском заговоре, он был расстрелян. Погиб на творческом взлете, полный ярких замыслов, всеми признанный Поэт, теоретик стиха, активный деятель литературного фронта.

И свыше шести десятков лет его произведения не переиздавались, на все им созданное был наложен жесточайший запрет. Само имя Гумилева обходили молчанием. Лишь в 1987 году стало возможно открыто сказать о его невиновности.

Вся жизнь Гумилева, вплоть до трагической его смерти, -- необычна, увлекательна, свидетельствует о редком мужестве и силе духа удивительной личности. Причем ее становление протекало в спокойной, ничем не замечательной обстановке. Испытания Гумилев находил себе сам.

Будущий поэт родился в семье корабельного врача в Кронштадте. Учился в Царскосельской гимназии. В 1900-1903 гг. жил в Грузии, куда получил назначение отец. По возвращении семьи продолжал занятия в Николаевской царскосельской гимназии, которую закончил в 1906 г. Однако уже в это время он отдается своему страстному увлечению поэзией.

Первое стихотворение публикует в «Тифлисском листке» (1902), а в 1905 г.-- целую книжку стихов «Путь конквистадоров». С тех пор, как сам позже заметил, им целиком завладевает «наслаждение творчеством, таким божественно-сложным и радостно-трудным».

Творческое воображение пробудило в Гумилеве жажду познания мира. Он едет в Париж для изучения французской литературы. Но покидает Сорбонну и отправляется, несмотря на строгий запрет отца, в Африку. Мечта увидеть загадочные земли изменяет все прежние планы. За первой поездкой (1907) последовали еще три в период с 1908 по 1913 г., последняя в составе организованной самим Гумилевым этнографической экспедиции.

В Африке он пережил много лишений, болезней, на опасные, грозившие смертью испытания шел по собственному желанию. А в результате привез из Абиссинии ценные материалы для Петербургского Музея этнографии.

Обычно считают, что Гумилев стремился только к экзотике. Страсть к путешествиям, скорее всего, была вторичной. В. Брюсову он объяснил ее так: «...думаю уехать на полгода в Абиссинию, чтобы в новой обстановке найти новые слова». О зрелости поэтического видения неотступно думал Гумилев.

В первую мировую войну ушел добровольцем на фронт. В корреспонденциях с места военных действий отразил их трагическую сущность. Не счел нужным обезопасить себя и участвовал в самых ответственных маневрах. В мае 1917 г. уехал по собственному желанию на Салоникскую (Греция) операцию Антанты.

На родину Гумилев вернулся лишь в апреле 1918 года. И сразу включился в напряженную деятельность по созданию новой культуры: читал лекции в институте Истории искусств, работал в редколлегии издательства «Всемирная литература», в семинаре пролетарских поэтов, во многих других областях культуры.

Перенасыщенная событиями жизнь не помешала стремительному развитию и расцвету редкого таланта. Один за другим выходят поэтические сборники Гумилева: 1905 -- «Путь конквистадоров», 1908 -- «Романтические цветы», 1910 -- «Жемчуга», 1912 -- «Чужое небо», 1916 -- «Колчан», 1918 -- «Костер», «Фарфоровый павильон» и поэма «Мик», 1921 -- «Шатер» и «Огненный столп».

Писал Гумилев и прозу, драмы, вел своеобразную летопись поэзии, занимался теорией стиха, откликался на явления искусства других стран. Как он сумел все это вместить в какие-то полтора десятка лет, остается секретом. Но сумел и сразу привлек внимание известных деятелей литературы.

Жажда открытия неведомой красоты все-таки не была удовлетворена. Этой заветной теме посвящены яркие, зрелые стихи, собранные в книге «Жемчуга». От прославления романтических идеалов поэт пришел к теме исканий, собственных и общечеловеческих. «Чувством пути» (определение Блока; здесь перекликнулись художники, хотя и разное ищущие) проникнут сборник «Жемчуга». Самое его название исходит от образа прекрасных стран: «Куда не ступала людская нога,/Где в солнечных рощах живут великаны/И светят в прозрачной воде жемчуга». Открытие ценностей оправдывает и одухотворяет жизнь. Символом этих ценностей и стали жемчуга. А символом поиска -- путешествие. Так реагировал Гумилев на духовную атмосферу своего времени, когда определение новой позиции было, главным.

По-прежнему лирический герой поэта неиссякаемо мужествен. В пути: оголенный утес с драконом -- «вздох» его -- огненный смерч». Но покоритель вершин не знает отступлений: «Лучше слепое Ничто,/Чем золотое Вчера...» Поэтому так влечет полет гордого орла. Авторская фантазия как бы дорисовывает перспективу его движения -- «не зная тленья, он летел вперед»:

Он умер, да! Но он не мог упасть,

Войдя в круги планетного движенья,

Бездонная внизу зияла пасть,

Но были слабы силы притяженья.

Небольшой цикл «Капитаны», о котором так много высказывалось несправедливых суждений, рожден тем же стремлением вперед, тем же преклонением перед подвигом:

«Ни один пред грозой не трепещет,

Ни один не свернет паруса».

Гумилеву дороги деяния незабвенных путешественников: Гонзальво и Кука, Лаперуза и де Гама... С их именами входит в «Капитаны» поэзия великих открытий, несгибаемой силы духа всех, «кто дерзает, кто хочет, кто ищет» (не здесь ли нужно видеть причину суровости, ранее социологически истолкованной: «Или, бунт на борту обнаружив,/Из-за пояса рвет пистолет»?).

В «Жемчугах» есть точные реалии, скажем, в картине береговой жизни моряков («Капитаны»). Однако, отвлекаясь от скучного настоящего, поэт ищет созвучий с богатым миром свершений и свободно перемещает свой взгляд в пространстве и времени. Возникают образы разных веков и стран, в частности вынесенные в заглавия стихотворений: «Старый конквистадор», «Варвары», «Рыцарь с цепью», «Путешествие в Китай». Именно движение вперед дает уверенность автору в избранной идее пути. А также -- форму выражения.

Ощутимы в «Жемчугах» и трагические мотивы -- неведомых врагов, «чудовищного горя». Такова власть бесславного окружающего. Его яды проникают в сознание лирического героя. «Всегда узорный сад души» превращается в висячий сад, куда так страшно, так низко наклоняется лик луны -- не солнца.

Испытания любви исполнены глубокой горечи. Теперь пугают не измены, как в ранних стихах, а потеря «уменья летать»: знаки «мертвой томительной скуки»; «поцелуи -- окрашены кровью»; желание «заворожить садов мучительную даль»; в смерти найти «острова совершенного счастья».

Смело проявлено подлинно гумилевское -- поиск страны счастья даже за чертой бытия. Чем мрачнее впечатления, тем упорнее тяготение к свету. Лирический герой стремится к предельно сильным испытаниям: «Я еще один раз отпылаю упоительной жизнью огня». Творчество -- тоже вид самосожжения: «На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ/И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача».

В статье «Жизнь стиха» Гумилев писал: «Под жестом в стихотворении я подразумеваю такую расстановку слов, подбор гласных и согласных звуков, ускорений и замедлений ритма, что читающий стихотворение невольно становится в позу героя, испытывает то же, что сам поэт...» Таким мастерством владел Гумилев.

Неутомимый поиск определил активную позицию Гумилева в литературной среде. Он скоро становится видным сотрудником журнала «Аполлон», организует «Цех поэтов», а в 1913 г. вместе с С. Городецким формирует группу акмеистов.

Самый акмеистический сборник «Чужое небо» (1912) был тоже логичным продолжением предшествующих, но продолжением иного устремления, иных замыслов.

В «чужом небе» снова ощущается беспокойный дух поиска. В сборник были включены небольшие поэмы «Блудный сын» и «Открытие Америки». Казалось бы, они написаны на подлинно гумилевскую тему, но как она изменилась!

Рядом с Колумбом в «Открытии Америки» встала не менее значительная героиня -- Муза Дальних Странствий. Автора теперь увлекает не величие деяния, а его смысл и душа избранника судьбы. Может быть, впервые во внутреннем облике героев-путешественников нет гармонии. Сравним внутреннее состояние Колумба до и после его путешествия: Чудо он духовным видит оком.

Целый мир, неведомый пророкам,

Что залег в пучинах голубых,

Там, где запад сходится с востоком.

А затем Колумб о себе: Раковина я, но без жемчужин,

Я поток, который был запружен.

Спущенный, теперь уже не нужен.

«Как любовник, для игры другой

Он покинут Музой Дальних Странствий».

Аналогия с устремлениями художника безусловна и грустна. «Жемчужины» нет, шалунья муза покинула дерзновенного. О цели поиска задумывается поэт.

Пора юношеских иллюзий прошла. Да и рубеж конца 1900-х -- начала 1910-х гг. был для многих трудным, переломным. Чувствовал это и Гумилев. Еще весной 1909 г. он сказал в связи с книгой критических статей И. Анненского: «Мир стал больше человека. Взрослый человек (много ли их?) рад борьбе. Он гибок, он силен, он верит в свое право найти землю, где можно было бы жить». К тому же стремился и в творчестве. В «Чужом небе» -- явственная попытка установить подлинные ценности сущего, желанную гармонию.

Гумилева влечет феномен жизни. В необычном и емком образе представлена она -- «с иронической усмешкой царь-ребенок на шкуре льва, забывающий игрушки между белых усталых рук». Таинственна, сложна, противоречива и маняща жизнь. Но сущность ее ускользает. Отвергнув зыбкий свет неведомых «жемчужин», поэт все-таки оказывается во власти прежних представлений -- о спасительном движении к дальним пределам: Мы идем сквозь туманные годы,

Смутно чувствуя веянье роз,

У веков, у пространств, у природы

Отвоевывать древний Родос.

А как же смысл человеческого бытия? Ответ на этот вопрос для себя Гумилев находит у Теофиля Готье. В посвященной ему статье русский поэт выделяет близкие им обоим принципы: избегать «как случайного, конкретного, так и туманного, отвлеченного»; познать «величественный идеал жизни в искусстве и для искусства». Неразрешимое оказывается прерогативой художественной практики. В «Чужое небо» включает Гумилев подборку стихов Готье в своем переводе. Среди них -- вдохновенные строки о созданной человеком нетленной красоте. Вот идея на века:

Все прах.-- Одно, ликуя,

Искусство не умрет.

Переживет народ.

Так созревали идеи «акмеизма». А в поэзии отливались «бессмертные черты» увиденного, пережитого. В том числе и в Африке. В сборник вошли «Абиссинские песни»: «Военная», «Пять быков», «Невольничья», «Занзибарские девушки» и др. В них, в отличие от других стихотворений, много сочных реалий: бытовых, социальных. Исключение понятное. «Песни» творчески интерпретировали фольклорные произведения абиссинцев. В целом же путь от жизненного наблюдения к образу у Гумилева очень непростой.

Внимание художника к окружающему всегда было обостренным.

Однажды он сказал: «У поэта должно быть плюшкинское хозяйство. И веревочка пригодится. Ничего не должно пропадать даром. Все для стихов». Способность сохранить даже «веревочку» ясно ощущается в «Африканском дневнике», рассказах, непосредственном отклике на события первой мировой войны -- «Записках кавалериста». Но, по словам Гумилева, «стихи -- одно, а жизнь -- другое». В «Искусстве» (из переводов Готье) есть сходное утверждение:

«Созданье тем прекрасней,

Чем взятый материал

Бесстрастней».

Таким он и был в лирике Гумилева. Конкретные признаки исчезали, взгляд охватывал общее, значительное. Зато авторские чувства, рожденные живыми впечатлениями, обретали гибкость и силу, рождали смелые ассоциации, притяжение к иным зовам мира, а образ обретал зримую «вещность».

Сборник стихов «Колчан» (1916) долгие годы не прощали Гумилеву, обвиняя его в шовинизме. Мотивы победной борьбы с Германией, подвижничества на поле брани были у Гумилева, как, впрочем, и у других писателей этого времени. Патриотические настроения были близки многим. Отрицательно воспринимался и ряд фактов биографии поэта: добровольное вступление в армию, проявленный на фронте героизм, стремление участвовать в действиях Антанты против австро-германо-болгарских войск в греческом порту Салоники и пр. Главное, что вызвало резкое неприятие, -- строка из «Пятистопных ямбов»: «В немолчном зове боевой трубы/Я вдруг услышал песнь моей судьбы...» Гумилев расценил свое участие в войне как высшее предназначение, сражался, по словам очевидцев, с завидным спокойным мужеством, был награжден двумя крестами. Но ведь такое поведение свидетельствовало не только об идейной позиции, о нравственной, патриотической -- тоже. Что касается желания поменять место военной деятельности, то здесь опять сказалась власть Музы Дальних Странствий.

В «Записках кавалериста» Гумилев раскрыл все тяготы войны, ужас смерти, муки тыла. Тем не менее не это знание легло в основу сборника. Видя народные беды, Гумилев пришел к широкому выводу: «Дух <...> так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его».

Сходными внутренними прозрениями лирического героя привлекает «Колчан». Б. Эйхенбаум зорко увидел в нем «мистерию духа», хотя отнес ее лишь к военной эпохе. Философско-эстетическое звучание стихов было, безусловно, богаче.

Еще в 1912 г. Гумилев проникновенно сказал о Блоке: два сфинкса «заставляют его «петь и плакать» своими неразрешимыми загадками: Россия и его собственная душа». «Таинственная Русь» в «Колчане» тоже несет больные вопросы. Но поэт, считая себя «не героем трагическим» -- «ироничнее и суше», постигает лишь свое отношение к ней:

О, Русь, волшебница суровая,

Повсюду ты свое возьмешь.

Бежать? Но разве любишь новое

Иль без тебя да проживешь?

Есть ли связь между духовными исканиями Гумилева, запечатленными в «Колчане», и его последующим поведением в жизни?

Видимо, есть, хотя сложная, трудноуловимая. Жажда новых, необычных впечатлений влечет Гумилева в Салоники, куда он выезжает в мае 1917 г. Мечтает и о более дальнем путешествии -- в Африку. Объяснить все это только стремлением к экзотике, думается, нельзя. Ведь не случайно же Гумилев едет кружным путем -- через Финляндию, Швецию, многие страны. Показательно и другое. После того как, не попав в Салоники, благоустроенно живет в Париже, затем в Лондоне, он возвращается в революционный холодный и голодный Петроград 1918 г. Родина суровой, переломной эпохи воспринималась, наверное, самым глубоким источником самопознания творческой личности. Недаром Гумилев сказал: «Все, все мы, несмотря на декадентство, символизм, акмеизм и прочее, прежде всего русские поэты». В России и был написан лучший сборник стихов «Огненный столп» (1921).

К лирике «Огненного столпа» Гумилев пришел не сразу. Значительной вехой после «Колчана» стали произведения его парижского и лондонского альбомов, опубликованные в «Костре» (1918). Уже здесь преобладают раздумья автора о собственном мироощущении. Он исходит из самых «малых» наблюдений -- за деревьями, «оранжево-красным небом», «медом, пахнущим лугом», «больной» в ледоходе рекой. Редкая выразительность «пейзажа» восхищает. Только отнюдь не сама природа увлекает поэта. Мгновенно, на наших глазах, открывается тайное яркой зарисовки. Оно-то и проясняет подлинное назначение стихов. Можно ли, например, сомневаться в смелости человека, услышав его призыв к «скудной» земле: «И стань, как ты и есть, звездою,/ Огнем пронизанной насквозь!»? Всюду ищет он возможности «умчаться вдогонку свету». Будто прежний мечтательный, романтичный герой Гумилева вернулся на страницы новой книги. Нет, это впечатление минуты. Зрелое, грустное постижение сущего и своего места в нем -- эпицентр «Костра». Теперь, пожалуй, можно объяснить, почему дальняя дорога звала поэта. Стихотворение «Прапамять» заключает в себе антиномию: И вот вся жизнь!

Круженье, пенье,

Моря, пустыни, города,

Мелькающее отраженье

Потерянного навсегда.

И вот опять восторг и горе,

Опять, как прежде, как всегда,

Седою гривой машет море,

Встают пустыни, города.

Вернуть «потерянное навсегда» человечеством, не пропустить что-то настоящее и неведомое во внутреннем бытии людей хочет герой. Поэтому называет себя «хмурым странником», который «снова должен ехать, должен видеть». Под этим знаком предстают встречи со Швейцарией, Норвежскими горами, Северным морем, садом в Каире. И складываются на вещной основе емкие, обобщающие образы печального странничества: блуждание -- «как по руслам высохших рек», «слепые переходы пространств и времен». Даже в цикле любовной лирики (несчастливую любовь к Елене Д. Гумилев пережил в Париже) читаются те же мотивы. Возлюбленная ведет «сердце к высоте», «рассыпая звезды и цветы». Нигде, как здесь, не звучал такой сладостный восторг перед женщиной. Но счастье -- лишь во сне, бреду. А реально -- томление по недостижимому:

Вот стою перед дверью твоею,

Не дано мне иного пути.

Хоть я знаю, что не посмею

Никогда в эту дверь войти.

Неизмеримо глубже, многограннее и бесстрашнее воплощены уже знакомые духовные коллизии в произведениях «Огненного столпа». Каждое из них -- жемчужина. Вполне можно сказать, что своим словом поэт создал это давно им искомое сокровище. Такое суждение не противоречит общей концепции сборника, где творчеству отводится роль священнодействия. Разрыва между желанным и свершенным для художника не существует.

Стихотворения рождены вечными проблемами -- смысла жизни и счастья, противоречия души и тела, идеала и действительности. Обращение к ним сообщает поэзии величавую строгость, чеканность звучания, мудрость притчи, афористическую точность. В богатое, казалось бы, сочетание этих особенностей органично вплетена еще одна. Она исходит от теплого, взволнованного человеческого голоса. Чаще -- самого автора в раскованном лирическом монологе. Иногда -- объективированных, хотя весьма необычно, «героев». Эмоциональная окраска сложного философского поиска делает его, поиск, частью живого мира, вызывая взволнованное сопереживание.

Чтение «Огненного столпа» пробуждает чувство восхождения на многие высоты. Невозможно сказать, какие динамичные повороты авторской мысли больше тревожат в «Памяти», «Лесе», «Душе и теле». Уже вступительная строфа «Памяти» поражает нашу мысль горьким обобщением: Только змеи сбрасывают кожи.

Чтоб душа старела и росла,

Мы, увы, со змеями не схожи,

Мы меняем души, не тела.

Затем читатель потрясен исповедью поэта о своем прошлом. Но одновременно мучительной думой о несовершенстве людских судеб. Эти первые девять проникновенных четверостиший неожиданно переходят к преобразующему тему аккорду: Я -- угрюмый и упрямый зодчий

Храма, восстающего во тьме,

Я возревновал о славе Отчей

Как на небесах, и на земле.

А от него -- к мечте о расцвете земли, родной страны. И здесь, однако, еще нет завершения. Заключительные строки, частично повторяющие изначальные, несут новый грустный смысл -- ощущение временной ограниченности человеческой жизни. Симфонизмом развития обладает стихотворение, как и многие другие в сборнике.

Редкой выразительности достигает Гумилев соединением несоединимых элементов. Лес в одноименном лирическом произведении неповторимо причудлив. В нем живут великаны, карлики, львы, появляется «женщина с кошачьей головой». Это «страна, о которой не загрезить и во сне». Однако кошачьеголовому существу дает причастие обычный кюре. Рядом с великанами упоминаются рыбаки и... пэры Франции. Что это -- возвращение к фантасмагориям ранней гумилевской романтики? Нет, фантастическое снято автором: «Может быть, тот лес -- душа моя...» Для воплощения сложных запутанных внутренних порывов и предприняты столь смелые ассоциации. В «Слоненке» с заглавным образом связано трудно связуемое -- переживание любви. Она предстает в двух ипостасях: заточенной «в тесную клетку» и сильной, подобной тому слону, «что когда-то нес к трепетному Риму Ганнибала». «Заблудившийся трамвай» символизирует безумное, роковое движение в «никуда». И обставлено оно устрашающими деталями мертвого царства. Более того, с ним тесно сцеплены чувственно-изменчивые душевные состояния. Именно так донесена трагедия человеческого существования в целом и конкретной личности. Правом художника Гумилев пользовался с завидной свободой, и главное, достигая магнетической силы воздействия.

Поэт как бы постоянно раздвигал узкие границы стихотворения. Особую роль играли неожиданные концовки. Триптих «Душа и тело» будто продолжает знакомую тему «Колчана» -- лишь с новой творческой энергией. А в финале -- непредвиденное: все побуждения человека, в том числе и духовные, оказываются «слабым отблеском» высшего сознания. «Шестое чувство» сразу увлекает контрастом между скудными утехами людей и подлинной красотой, поэзией. Кажется, что эффект достигнут. Как вдруг в последней строфе мысль вырывается к иным рубежам:

Так, век за веком -- скоро ли, Господь? --

Под скальпелем природы и искусства,

Кричит наш дух, изнемогает плоть,

Рождая орган для шестого чувства.

Построчные образы чудесным совмещением простейших слов-понятий тоже уводят нашу думу к дальним горизонтам. Невозможно иначе реагировать на такие находки, как «скальпель природы и искусства», «билет в Индию Духа», «сад ослепительных планет», «персидская больная бирюза»...

Тайн поэтического колдовства в «Огненном столпе» не счесть. Но они возникают на одном пути, трудном в своей главной цели -- проникнуть в истоки человеческой природы, желанные перспективы жизни, в сущность бытия. Мироощущению Гумилева было далеко до оптимизма. Сказалось личное одиночество, чего он никогда не мог ни избежать, ни преодолеть. Не была найдена общественная позиция. Переломы революционного времени обостряли былые разочарования в частной судьбе и целом мире. Мучительные переживания автор «Огненного столпа» запечатлел в гениальном и простом образе «заблудившегося трамвая»:

Мчался он бурей темной, крылатой,

Он заблудился в бездне времени...

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон.

«Огненный столп» тем не менее таил в своих глубинах преклонение перед светлыми, прекрасными чувствами, вольным полетом красоты, любви, поэзии. Мрачные силы всюду воспринимаются недопустимой преградой духовному подъему:

Там, где все сверканье, все движенье,

Пенье все,-- мы там с тобой живем;

Здесь все только наше отраженье

Полонил гниющий водоем.

Поэт выразил недостижимую мечту, жажду не рожденного еще человеком счастья. Смело раздвинуты представления о пределах бытия.

Гумилев учил и, думается, научил своих читателей помнить и любить «Всю жестокую, милую жизнь,

Всю родную, странную землю...».

И жизнь, и землю он видел бескрайними, манящими своими далями. Видимо, потому и вернулся к своим африканским впечатлениям («Шатер», 1921). И, не попав в Китай, сделал переложение китайских поэтов («Фарфоровый павильон», 1918).

В «Костре» и «Огненном столпе» находили «касания к миру таинственного», «порывания в мир непознаваемого». Имелось, наверное, в виду влечение Гумилева к сокрытому в душевных тайниках «его невыразимому прозванью». Но так, скорее всего, была выражена противоположность ограниченным человеческим силам, символ небывалых идеалов. Им сродни образы божественных звезд, неба, планет. При некоторой «космичности» ассоциаций стихи сборников выражали устремления вполне земного свойства. И все-таки вряд ли можно говорить, как это допускается сейчас, даже о позднем творчестве Гумилева как о «поэзии реалистичной». Он сохранил и здесь романтическую исключительность, причудливость духовных метаморфоз. Но именно таким бесконечно дорого нам слово поэта.

Николай Гумилев, чьи стихи были изъяты из литературного обращения во второй половине 1920-х годов, являл собой образ литературного теоретика, который искренне верил в то, что художественное слово способно не только влиять на умы людей, но и преобразовывать окружающую действительность.

Творчество легенды Серебряного века напрямую зависело от его мировоззрения, в котором главенствующую роль занимала идея торжества духа над плотью. На протяжении всей жизни прозаик намеренно загонял себя в тяжелые, сложно разрешимые ситуации по одной простой причине: только в момент крушения надежд и утрат к поэту приходило подлинное вдохновение.

Детство и юность

3 апреля 1886 года у корабельного врача Степана Яковлевича Гумилева и его жены Анны Ивановны родился сын, которого назвали Николаем. Семейство проживало в портовом городе Кронштадте, а после отставки главы семьи (1895 год) они переехали в Петербург. В детстве писатель был крайне болезненным ребенком: каждодневные головные боли доводили Николая до исступления, а повышенная чувствительность к звукам, запахам и вкусам делала его жизнь практически невыносимой.


Во время обострения мальчик был полностью дезориентирован в пространстве и нередко лишался слуха. Его литературный гений проявился в возрасте шести лет. Тогда он написал свое первое четверостишие «Живала Ниагара». В Царскосельскую гимназию Николай поступил осенью 1894 года, однако проучился там только пару месяцев. Из-за своего болезненного вида Гумилев неоднократно подвергался насмешкам со стороны сверстников. Дабы не травмировать и без того нестабильную психику ребенка, родители от греха подальше перевели сына на домашнее обучение.


1900–1903 годы семейство Гумилевых провело в Тифлисе. Там сыновья Степана и Анны поправляли здоровье. В местном учебном заведении, где поэт проходил обучение, было опубликовано его стихотворение «Я в лес бежал из городов…». Через некоторое время семейство вернулось в Царское Село. Там Николай возобновил обучение в гимназии. Его не увлекали ни точные, ни гуманитарные науки. Тогда Гумилев был одержим творчеством и все время проводил за прочтением его работ.


Из-за неправильно расставленных приоритетов Николай начал существенно отставать от программы. Только стараниями директора гимназии – поэта-декадента И.Ф Анненского – Гумилев весной 1906 года сумел получить аттестат зрелости. За год до выпуска из учебного заведения на средства родителей была издана первая книга стихов Николая «Путь конквистадоров».

Литература

После экзаменов поэт отправился в Париж. В столице Франции он посещал лекции по литературоведению в Сорбонне и был завсегдатаем на выставках картин. На родине писателя Гумилев издавал литературный журнал «Сириус» (вышло 3 номера). Благодаря Гумилеву посчастливилось познакомиться и с , и с , и с . Поначалу мэтры скептически относились к творчеству Николая. Стихотворение «Андрогин» помогло признанным деятелям искусства увидеть литературный гений Гумилева и сменить гнев на милость.


В сентябре 1908-го прозаик отправился в Египет. В первые дни пребывания за границей он вел себя как типичный турист: осматривал достопримечательности, изучал культуру местных племен и купался в Ниле. Когда средства кончились, писатель начал голодать и ночевал на улице. Парадоксально, но эти трудности никоим образом не надломили писателя. Лишения вызвали в нем исключительно положительные эмоции. По возвращении на родину он написал несколько стихотворений и рассказов («Крыса», «Ягуар», «Жираф», «Носорог», «Гиена», «Леопард», «Корабль»).

Мало кто знает, но за пару лет до поездки он создал цикл стихов под названием «Капитаны». Цикл состоял из четырех произведений, которые объединяла общая идея путешествий. Жажда новых впечатлений подтолкнула Гумилева к изучению Русского Севера. Во время знакомства с городом Беломорском (1904 год) в лощине устья реки Индель поэт увидел высеченные на каменном склоне иероглифы. Он был уверен, что нашел легендарную Каменную книгу, которая, по поверьям, содержала первоначальные знания о мире.

Из переведенного текста Гумилев узнал, что правитель Фэб похоронил на острове Немецкий кузов сына и дочь, а на острове Русский кузов - жену. При содействии императора Гумилев организовал экспедицию на Кузовской архипелаг, где вскрыл древнюю гробницу. Там он обнаружил уникальный «Гиперборейский» гребень.


По легенде, передал находку во владение балерине . Ученые предполагают, что гребень до сих пор лежит в тайнике особняка Кшесинской в Петербурге. Вскоре после экспедиции судьба свела литератора с фанатичным исследователем Черного континента – академиком Василием Радловым. Поэту удалось уговорить этнолога зачислить его помощником в Абиссинскую экспедицию.

В феврале 1910-го после головокружительной поездки в Африку он вернулся в Царское Село. Несмотря на то что его возвращение было вызвано опасной болезнью, от былого упадка духа и декадентских стихов не осталось и следа. Закончив работу над сборником стихов «Жемчуга», прозаик вновь уехал в Африку. Из путешествия он вернулся 25 марта 1911 года в санитарной кибитке с приступом тропической лихорадки.


Вынужденное затворничество он использовал для творческой переработки собранных впечатлений, которые впоследствии вылились в «Абиссинские песни», вошедшие в сборник «Чужое небо». После поездки на Сомали свет увидела африканская поэма «Мик».

В 1911 году Гумилев основал «Цех поэтов», в который входили многие представители литературного бомонда России ( , Владимир Нарбут, Сергей Городецкий). В 1912 году Гумилев заявил о появлении нового художественного течения – акмеизма. Поэзия акмеистов преодолела символизм, вернув в моду строгость и стройность поэтической структуры. В том же году акмеисты открыли собственное издательство «Гиперборей» и одноименный журнал.


Также Гумилев в качестве студента был зачислен в Петербургский университет на историко-филологический факультет, где изучал старофранцузскую поэзию.

Первая мировая война разрушила все планы писателя - Гумилев ушел на фронт. За храбрость, проявленную во время военных действий, он был возведен в звание офицера и удостоен двух Георгиевских крестов. После революции писатель полностью отдался литературной деятельности. В январе 1921 года Николай Степанович стал председателем Петроградского отдела Всероссийского союза поэтов, а в августе этого же года мэтра задержали и заключили под стражу.

Личная жизнь

Первую жену – – писатель встретил в 1904 году на балу, приуроченном к празднованию Пасхи. В то время пылкий юноша во всем старался подражать своему кумиру : он носил цилиндр, завивал волосы и даже слегка подкрашивал губы. Уже через год после знакомства он сделал претенциозной особе предложение и, получив отказ, погрузился в беспросветную депрессию.


Из биографии легенды Серебряного века известно, что из-за неудач на любовном фронте поэт дважды пытался свести счеты с жизнью. Первая попытка была обставлена со свойственной Гумилеву театральной напыщенностью. Горе-кавалер поехал в курортный город Турвиль, где планировал утопиться. Планам критика не суждено было сбыться: отдыхающие приняли Николая за бродягу, вызвали полицию и, вместо того чтобы отправиться в последний путь, литератор отправился в участок.

Узрев в своей неудаче знак свыше, прозаик написал Ахматовой письмо, в котором вновь сделал ей предложение. Анна в очередной раз ответила отказом. Убитый горем Гумилев решил во что бы то ни стало завершить начатое: он принял яд и отправился дожидаться смерти в Булонский лес Парижа. Попытка снова обернулась позорным курьезом: тогда его тело подобрали бдительные лесничие.


В конце 1908 года Гумилев вернулся на родину, где продолжил добиваться расположения молодой поэтессы. В итоге настойчивый парень получил согласие на брак. В 1910-м пара обвенчалась и отправилась в свадебное путешествие в Париж. Там у литераторши случился бурный роман с художником Амедео Модильяни. Николай, дабы сохранить семью, настоял на возвращении в Россию.

Через год после рождения сына Льва (1912–1992) в отношениях супругов случился кризис: на замену безоговорочному обожанию и всепоглощающей любви пришли безразличие и холодность. Пока Анна на светских раутах оказывала знаки внимания молодым писателям, Николай также искал вдохновения на стороне.


В те годы музой литератора стала актриса мейерхольдовского театра Ольга Высотская. Молодые люди познакомились осенью 1912 года на праздновании юбилея , а уже в 1913-ом на свет появился сын Гумилева – Орест, о существовании которого поэт так и не узнал.

Полярность во взглядах на жизнь привела к тому, что в 1918 году Ахматова и Гумилев разошлись. Едва освободившись от оков семейной жизни, поэт встретил свою вторую жену – Анну Николаевну Энгельгардт. С потомственной дворянкой литератор познакомился на лекции Брюсова.


Современники прозаика отмечали безмерную глупость девушки. По словам Всеволода Рождественского, Николая ставили в тупик ее лишенные всякой логики суждения. Ученица писателя Ирина Одоевцева говорила, что избранница мэтра не только по внешности, но и по развитию казалась 14-летней девочкой. Супруга литератора и его дочь Елена умерли от голода во время . Соседи рассказывали, что от слабости Анна не могла шевелиться, и крысы ели ее на протяжении нескольких дней.

Смерть

3 августа 1921 года поэт был арестован как соучастник антибольшевистского заговора «Петроградской боевой организации В. Н. Таганцева». Коллеги и приятели литератора (Михаил Лозинский, Анатолий Луначарский, Николай Оцуп) тщетно пытались реабилитировать Николая Степановича в глазах руководства страны и вызволить его из заточения. Близкий друг вождя мирового пролетариата также не остался в стороне: он дважды обращался к с просьбой о помиловании Гумилева, но Владимир Ильич остался верен своему решению.


24 августа вышло постановление Петроградской ГубЧК о расстреле участников «Таганцевского заговора» (всего 56 человек), а 1 сентября 1921 года в газете «Петроградская правда» был опубликован расстрельный список, в котором тринадцатым значился Николай Гумилев.

Свой последний вечер поэт провел в литературном кружке, окруженный боготворящей его молодежью. В день ареста писатель по обыкновению засиделся с учениками после лекций и возвращался домой далеко за полночь. На квартире прозаика была организована засада, о которой мэтр никоим образом знать не мог.


После заключения под стражу в письме, адресованном жене, литератор заверял ее в том, что беспокоиться не о чем, и просил выслать ему томик и табак. Перед расстрелом Гумилев написал на стене камеры:

«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь».

Спустя 70 лет со дня смерти именитого поэта были рассекречены материалы, доказывающие, что заговор был полностью сфабрикован сотрудником НКВД Яковом Аграновым. В связи с отсутствием состава преступления в 1991 году дело писателя было официально закрыто.


Доподлинно неизвестно, где захоронен литератор. Со слов бывшей супруги прозаика Анны Ахматовой, его могила расположена в черте города Всеволожска близ микрорайона Бернгардовки у порохового погреба на Ржевском артиллерийском полигоне. Именно там, на берегу реки Лубья, и по сей день стоит памятный крест.

Литературное наследие легенды Серебряного века сохранилось как в поэзии, так и в прозе. В 2007-ом году певец наложил текст стихотворения именитого деятеля искусств «Однообразные мелькают…» на музыку Анатолия Бальчева и явил миру композицию «Романс», на которую в том же году был снят клип.

Библиография

  • «Дон Жуан в Египте» (1912 год);
  • «Игра» (1913 год);
  • «Актеон» (1913 год);
  • «Записки кавалериста» (1914–1915 года);
  • «Черный генерал» (1917 год);
  • «Гондла» (1917 год);
  • «Дитя Аллаха» (1918 год);
  • «Душа и тело» (1919 год);
  • «Молодой францисканец» (1902 год);
  • «По стенам опустевшего дома…»(1905 год);
  • «Так долго сердце боролось…» (1917 год);
  • «Ужас» (1907 год);
  • «У меня не живут цветы…» (1910 год);
  • «Перчатка» (1907 год);
  • «Нежно-небывалая отрада» (1917 год);
  • «Колдунья» (1918 год);
  • «Иногда я бываю печален…» (1905 год);
  • «Гроза ночная и темная» (1905 год);
  • «В пустыне» (1908 год);
  • «Африканская ночь» (1913 год);
  • «Любовь» (1907 год)