Прощание с Матёрой. Анализ повести «Прощание с Матерой» В.Г. Распутина

Известки не было, и взять ее было негде. Пришлось Дарье идти на косу близ верхнего мыса и подбирать белый камень, а потом через силу таскать его, вытягивая последние руки, в ведре, потому что все мешки увезли с картошкой в поселок, а потом через «не могу» нажигать этот камень, как в старину. Но на диво, и сама начинала – не верила, что достанет мочи, управилась: нажгла и добыла известку.

Кистка нашлась, кистки у Дарьи постоянно водились свои, из высокой и легкой белой лесной травы, резанной перед самым снегом.

Белить избу всегда считалось напраздником; белили на году по два раза – после осенней приборки перед покровом и после зимней топки на Пасху. Подготовив, подновив избу, выскоблив косарем до молочно-отстойной желтизны пол, принимались за стряпню, за варево и жарево, и крутиться возле подбеленной же печки с гладко вылизанным полом, среди чистоты и порядка, в предчувствии престольного праздника, было до того ловко и приятно, что долго-долго не сходило потом с души светлое воскресение.

Но теперь ей предстояло готовить избу не к празднику, нет. После кладбища, когда Дарья спрашивала над могилой отца-матери, что ей делать, и когда услышала, как почудилось ей, один ответ, ему она полностью и подчинилась. Не обмыв, не обрядив во все лучшее, что только есть у него, покойника в гроб не кладут – так принято. А как можно отдать на смерть родную избу, из которой выносили отца и мать, деда и бабку, в которой сама она прожила всю, без малого, жизнь, отказав ей в том же обряженье? Нет, другие как хотят, а она не без понятия. Она проводит ее как следует. Стояла, стояла, христовенькая, лет, поди, полтораста, а теперь все, теперь поедет.

А тут еще зашел один из пожогщиков и подстегнул, сказав:

– Ну что, бабки, – перед ним они были вcе вмеcте – Дарья, Катерина и Сима, – нам ждать не велено, когда вы умрете. Ехать вам надо. А нам – доканчивать свое дело. Давайте не тяните.

И Дарья заторопилась – не то, не дай бог, подожгут без спросу. Весь верхний край Матёры, кроме колчаковского барака, был уже подчищен, на нижнем оставалось шесть сгрудившихся в кучу, сцепившихся неразлучно избенок, которые лучше всего провожать с двух сторон одновременно, по отдельности не вырвать.

Увидев наведенную известку, Катерина виновато сказала:

– А я свою не прибрала.

– Ты ж не знала, как будет, – хотела успокоить ее Дарья.

– Не знала, – без облегченья повторила Катерина.

Голова, когда Дарья взбиралась на стол, кружилась, перед глазами протягивались сверкающие огнистые полосы, ноги подгибались. Боясь свалиться, Дарья торопливо присаживалась, зажимала голову руками, потом, подержав, приведя ее в порядок и равновесие, снова поднималась – сначала на четвереньки, – хорошо, стол был невысокий и нешаткий, затем на ноги. Макала кисткой в ведро с известкой и, держась одной рукой за подставленную табуретку, другой, неловко кособенясь, короткими, а надо бы вольными, размашистыми, движениями водила кисткой по потолку. Глядя, как она мучается, Сима просила:

– Дай мне. Я помоложе, у меня круженья нету.

– Сиди! – в сердцах отвечала ей Дарья, злясь на то, что видят ее немощь.

Нет, выбелит она сама. Дух из нее вон, а сама, эту работу перепоручать никому нельзя. Руки совсем еще не отсохли, а тут нужны собственные руки, как при похоронах матери облегчение дают собственные, а не заемные слезы. Белить ее не учить, за жизнь свою набелилась – и известка ложилась ровно, отливая от порошка мягкой синевой, подсыхающий потолок струился и дышал. Оглядываясь и сравнивая, Дарья замечала: «Быстро сохнет. Чует, че к чему, торопится. Ох, чует, чует, не иначе». И уже казалось ей, что белится тускло и скорбно, и верилось, что так и должно белиться.

Там, на столе, с кисткой в руке, и застигнул ее другой уже пожогщик – они, видать, подрядились подгонять по очереди. От удивления он широко разинул глаза:

– Ты, бабка, в своем уме?! Жить, что ли, собралась? Мы завтра поджигать будем, а она белит. Ты что?!

– Завтри и поджигай, поджигатель, – остановила его сверху Дарья суровым судным голосом. – Но только не ране вечеру. А щас марш отсель, твоей тут власти нету. Не мешай. И завтри, слышишь, и завтри придешь поджигать – чтоб в избу не заходил. Оттуль поджигай. Избу чтоб мне не поганил. Запомнил?

– Запомнил, – кивнул обалдевший, ничего не понимающий мужик. И, поозиравшись еще, ушел.

А Дарья заторопилась, заторопилась еще пуще. Ишь, зачастили, неймется им, охолодали. Они ждать не станут, нет, надо скорей. Надо успеть. В тот же день она выбелила и стены, подмазала русскую печку, а Сима уже в сумерках помогла ей помыть крашеную заборку и подоконники. Занавески у Дарьи были выстираны раньше. Ноги совсем не ходили, руки не шевелились, в голову глухими волнами плескалась боль, но до поздней ночи Дарья не позволяла себе остановиться, зная, что остановится, присядет – и не встанет. Она двигалась и не могла надивиться себе, что двигается, не падает – нет, вышло, значит, к ее собственным слабым силенкам какое-то отдельное и особое дополнение ради этой работы. Разве смогла бы она для чего другого провернуть такую уйму дел? Нет, не смогла бы, нечего и думать.

Засыпала она под приятный, холодящий чистотой запах подсыхающей известки.

И утром чуть свет была на ногах. Протопила русскую печь и согрела воды для пола и окон. Работы оставалось вдоволь, залеживаться некогда. Подумав об окнах, Дарья вдруг спохватилась, что остались небелены ставни. Она-то считала, что с беленкой кончено, а про ставни забыла. Нет, это не дело. Хорошо, не всю вчера извела известку.

– Давай мне, – вызвалась опять Сима. И опять Дарья отказала:

– Нет, это я сама. Вам и без того таски хватит. Последний день седни.

Сима с Катериной перевозили на тележке в колчаковский барак Настасьину картошку. Им помогал Богодул. Спасали, сгребая, от сегодняшней гибели, чтобы ссыпать под завтрашнюю – так оно скорей всего и выйдет. Колчаковский барак тоже долго не выстоит. Но пока можно было спасать – спасали, иначе нельзя. Надежды на то, что Настасья приедет, не оставалось, но оставалось по-прежнему старое и святое, как к богу, отношение к хлебу и картошке.

Дарья добеливала ставни у второго уличного окна, когда услышала позади себя разговор и шаги – это пожогщики полным строем направлялись на свою работу. Возле Дарьи они приостановились.

– И правда, спятила бабка, – сказал один веселым и удивленным голосом.

– Помолчи.

К Дарье подошел некорыстный из себя мужик с какой-то машинкой на плече. Это был тот день, когда пожогщики в третий раз подступали к «царскому лиственю». Мужик, кашлянув, сказал:

– Слышь, бабка, сегодня еще ночуйте. На сегодня у нас есть чем заняться. А завтра все… переезжайте. Ты меня слышишь?

– Слышу, – не оборачиваясь, ответила Дарья.

Когда они ушли, Дарья села на завалинку и, прислонясь к избе, чувствуя спиной ее изношенное, шершавое, но теплое и живое дерево, вволю во всю свою беду и обиду заплакала – сухими, мучительными слезами: настолько горек и настолько радостен был этот последний, поданный из милости день. Вот так же, может статься, и перед ее смертью позволят: ладно, поживи еще до завтра – и что же в этот день делать, на что его потратить? Э-эх, до чего же мы все добрые по отдельности люди и до чего же безрассудно и много, как нарочно, все вместе творим зла!

Но это были ее последние слезы. Проплакавшись, она приказала себе, чтоб последние, и пусть хоть жгут ее вместе с избой, все выдержит, не пикнет. Плакать – значит напрашиваться на жалость, а она не хотела, чтобы ее жалели, нет. Перед живыми она ни в чем не виновата – в том разве только, что зажилась. Но кому-то надобно, видать, и это, надобно, чтобы она была здесь, прибирала сейчас избу и по-свойски, по-родному проводила Матёру.

В обед собрались опять возле самовара – три старухи, парнишка и Богодул. Только они и оставались теперь в Матёре, все остальные съехали. Увезли деда Максима: на берег его вели под руки, своим ходом дед идти не мог. Приехала за Тунгуской дочь, пожилая уже, сильно схожая лицом с матерью, привезла с собой вина, и Тунгуска, выпив, долго что-то кричала с реки, с уходящего катера, на своем древнем непонятном языке. Старший Кошкин в последний наезд вынул из избы оконные рамы и сам, своей рукой поджег домину, а рамы увез в поселок. Набегал на той неделе и Воронцов, разговаривал с пожогщиками и, когда попал ему на глаза Богодул, пристал к нему, требуя, чтобы Богодул немедленно снимался с острова.

– Если бездетный, бездомный, я напишу справку об одиночестве, – разъяснял он. – Райисколком устроит. Давай-ка собирайся.

– Кур-р-рва! – много не разговаривая, ответил Богодул и повернулся тылом.

– Ты смотри… как тебя? – пригрозил, растерявшись, Воронцов. – Я могу и участкового вызвать. У меня это недолго. Я с тобой, с элементом, политику разводить не очень. Ты меня понял или не понял?

– Кур-р-рва! – Вот и разбери: понял или не понял.

Но все это уже было, прошло; последние два дня никто в Матёру больше не наведывался. И делать было нечего: все, что надо, свезли, а что не надо – то и не надо. На то она и новая жизнь, чтоб не соваться в нее со старьем.

За чаем Дарья сказала, что пожогщики отставили огонь до завтра, и попросила:

– Вы уж ночуйте там, где собирались. Я напоследок одна. Есть там где лягчи-то?

– Японский бог! – возмутился Богодул, широко разводя руки. – Нар-ры.

– А завтра и я к вам, – пообещала Дарья.

После обеда, ползая на коленках, она мыла пол и жалела, что нельзя его как следует выскоблить, снять тонкую верхнюю пленку дерева и нажити, а потом вышоркать голиком с ангарским песочком, чтобы играло солнце. Она бы как-нибудь в конечный раз справилась. Но пол был крашеный, это Соня настояла на своем, когда мытье перешло к ней, и Дарья не могла спорить. Конечно, по краске споласкивать легче, да ведь это не контора, дома и понагибаться не велика важность, этак люди скоро, чтоб не ходить в баню, выкрасят и себя.

Сколько тут хожено, сколько топтано – вон как вытоптались яминами, будто просели, половицы. Ее ноги ступают по ним последними.

Она прибиралась и чувствовала, как истончается, избывается всей своей мочью, – и чем меньше оставалось дела, меньше оставалось и ее. Казалось, они должны были изойти враз, только того Дарье и хотелось. Хорошо бы, закончив все, прилечь под порожком и уснуть. А там будь что будет, это не ее забота. Там ее спохватятся и найдут то ли живые, то ли мертвые, и она поедет куда угодно, не откажет ни тем, ни другим.

Она пошла в телятник, раскрытый уже, брошенный, с упавшими затворами, отыскала в углу старой загородки заржавевшую, в желтых пятнах, литовку и подкосила травы. Трава была путаная, жесткая, тоже немало поржавевшая, и не ее бы стелить на обряд, но другой в эту пору не найти. Собрала ее в кошеломку, воротилась в избу и разбросала эту накось по полу; от нее пахло не столько зеленью, сколько сухостью и дымом – ну да недолго ей и лежать, недолго и пахнуть. Ничего, сойдет. Никто с нее не взыщет.

Самое трудное было исполнено, оставалась малость. Не давая себе приткнуться, Дарья повесила на окошки и предпечье занавески, освободила от всего лишнего лавки и топчан, аккуратно расставила кухонную утварь по своим местам. Но все, казалось ей, чего-то не хватает, что-то она упустила. Немудрено и упустить: как это делается, ей не довелось видывать, и едва ли кому довелось. Что нужно, чтобы проводить с почестями человека, она знает, ей был передан этот навык многими поколениями живших, тут же приходилось полагаться на какое-то смутное, неясное наперед, но все время кем-то подсказываемое чутье. Ничего, зато другим станет легче. Было бы начало, а продолжение никуда не денется, будет.

И чего не хватало еще, ей тоже сказалось. Она взглянула в передний угол, в один и другой, и догадалась, чо там должны быть ветки пихты. И над окнами тоже. Верно, как можно без пихтача? Но Дарья не знала, остался ли он где-нибудь на Матёре – все ведь изурочили, пожгли. Надо было идти и искать.

Смеркалось; вечер пал теплый и тихий, со светленькой синевой в небе и в дальних, промытых сумерками, лесах. Пахло, как всегда, дымом, запах этот не сходил теперь с Матёры, но пахло еще почему-то свежестью, прохладой глубинной, как при вспашке земли. «Откуда же это?» – поискала Дарья и не нашла. «А оттуда, из-под земли, – послышалось ей. – Откуда же еще?» И правда – откуда же сирой земляной дух, как не из земли?

Дарья шла к ближней верхней проточке, там пограблено было меньше, и шлось ей на удивление легко, будто и не топталась без приседа весь день, будто что-то несло ее, едва давая касаться ногами тропки для шага. И дышалось тоже свободно и легко. «Правильно, значит, догадалась про пихту ту», – подумала она. И благостное, спокойное чувство, что все она делает правильно, даже то, что отказала в последней ночевке Симе и Катерине, разлилось по ее душе. Что-то велело же ей отказать, без всякой готовой мысли, одним дыхом?! И что-то толкнуло же пожогщика отнести огонь на завтра – тоже, поди, не думал, не гадал, а сказал. Нет, все это не просто, все со смыслом. И она уже смотрела на перелетающую чуть поперед и обок желтогрудую птичку, которая то садилась, то снова вспархивала, словно показывая, куда идти, как на дальнюю и вещую посланницу.

Она отыскала пихту, которая сбереглась для нее и сразу же показала себя, нарвала полную охапку и в потемках воротилась домой. И только дома заметила, что воротилась, а как шла обратно, о чем рассуждала дорогой, не помнила. Ее по-прежнему не оставляло светлое, истайна берущееся настроение, когда чудилось, что кто-то за ней постоянно следит, кто-то ею руководит. Устали не было, и теперь, под ночь, руки-ноги точно раскрылились и двигались неслышно и самостоятельно.

Уже при лампе, при ее красноватом и тусклом мерцании она развешивала с табуретки пихту по углам, совала ее в надоконные пазы. От пихты тотчас повеяло печальным курением последнего прощания, вспомнились горящие свечи, сладкое заунывное пение. И вся изба сразу приняла скорбный и отрешенный, застывший лик. «Чует, ох чует, куда я ее обряжаю», – думала Дарья, оглядываясь вокруг со страхом и смирением: что еще? что она выпустила, забыла? Все как будто на месте. Ей мешало, досаждало вязкое шуршание травы под ногами; она загасила лампу и взобралась на печь.

Жуткая и пустая тишина обуяла ее – не взлает собака, не скрипнет ни под чьей ногой камешек, не сорвется случайный голос, не шумнет в тяжелых ветках ветер. Все кругом точно вымерло. Собаки на острове оставались, три пса, брошенных хозяевами на произвол судьбы, метались по Матёре, кидаясь из стороны в сторону, но в эту ночь онемели и они. Ни звука.

Испугавшись, Дарья слезла с печки обратно и начала молитву.

И всю ночь она творила ее, виновато и смиренно прощаясь с избой, и чудилось ей, что слова ее что-то подхватывает и, повторяя, уносит вдаль.

Утром она собрала свой фанерный сундучишко, в котором хранилось ее похоронное обряженье, в последний раз перекрестила передний угол, мыкнула у порога, сдерживаясь, чтобы не упасть и не забиться на полу, и вышла, прикрыла за собой дверь. Самовар был выставлен заранее. Возле Настасьиной избы, карауля ее, стояли Сима с Катериной. Дарья сказала, чтоб они взяли самовар, и, не оборачиваясь, зашагала к колчаковскому бараку. Там она оставила свой сундучок возле первых сенцев, а сама направилась во вторые, где квартировали пожогщики.

– Все, – сказала она им. – Зажигайте. Но чтоб в избу ни ногой…

И ушла из деревни. И где она была полный день, не помнила. Помнила только, что все шла и шла, не опинаясь, откуда брались и силы, и все будто сбоку бежал какой-то маленький, не виданный раньше зверек и пытался заглянуть ей в глаза.

Старухи искали ее, кричали, но она не слышала.

Под вечер приплывший Павел нашел ее совсем рядом, возле «царского лиственя». Дарья сидела на земле и, уставившись в сторону деревни, смотрела, как сносит с острова последние дымы.

Вставай, мать, – поднял ее Павел. – Тетка Настасья приехала.


| |

В «Прощании с Матёрой» с наибольшей полнотой воплотилась дорогая для В. Распутина русская идея соборности, слиянности человека с миром, Вселенной, родом.

Вновь перед нами «старинные старухи» с типичными русскими именами и фамилиями: Дарья Васильевна Пи-нигина, Катерина Зотова, Настасья Карпова, Сима. Среди имен эпизодических персонажей выделяется имя еще одной старухи - Аксиньи (быть может, дань уважения героине «Тихого Дона»). Наиболее колоритному персонажу, похожему на лешего, дано полусимволическое имя Богодул. У всех героев за плечами трудовая жизнь, прожитая ими по совести, в дружбе и взаимопомощи. «Греть и греться» - эти слова старухи Симы в разных вариантах повторяют все любимые герои писателя.

В повесть включен ряд эпизодов, поэтизирующих общую жизнь миром. Один из смысловых центров повести - сцена сенокоса в одиннадцатой главе. Распутин подчеркивает, что главное для людей не сама работа, а благостное ощущение жизни, удовольствие от единства друг с другом, с природой. Очень точно подметил отличие жизни материнцев от суетной деятельности строителей ГЭС внук бабки Дарьи Андрей: «Они там живут только для работы, а вы здесь вроде как наоборот, вроде как работаете для жизни». Работа для любимых персонажей писателя не самоцель, а участие в продолжении семейного рода и - шире - всего человеческого племени. Вот почему не умел беречься, а работал на износ отец Дарьи, вот почему и сама Дарья, ощущая за собой строй поколений предков, «строй, которому нет конца», не может смириться, что их могилы уйдут под воду - и она окажется одна: порвется цепь времен.

Именно поэтому для Дарьи и других старух дом не только место для жилья и вещи - не только вещи. Это одушевленная предками часть их жизни. Дважды расскажет Распутин, как прощаются с домом, с вещами сначала Настасья, а потом Дарья. Двадцатая глава повести, в которой Дарья через силу белит свой уже обреченный назавтра на сжигание дом, украшает его пихтой, - точное отражение христианских обрядов соборования (когда перед смертью наступает духовное облегчение и примирение с неизбежностью), обмывания покойника, отпевания и погребения.

«Все, что живет на свете, имеет один смысл - смысл службы». Именно эта мысль, вложенная писателем в монолог загадочного зверька, символизирующего хозяина острова, руководит поведением старух и Богодула. Все они осознают себя ответственными перед ушедшими за продолжение жизни. Земля, по их мнению, дана человеку «на подержание»: ее надо беречь, сохранить для потомков.

Распутин находит очень точную метафору для выражения раздумий Дарьи Васильевны о течении жизни: род - это нитка с узелками. Одни узелки распускаются, умирают, а на другом конце завязываются новые. И старухам отнюдь не безразлично, какими будут эти новые люди, приходящие на смену. Вот почему Дарья Пинигина все время размышляет о смысле жизни, об истине; вступает в спор с внуком Андреем; задает вопросы умершим.

В этих спорах, размышлениях и даже в обвинениях - и праведная торжественность, и тревога, и - непременно - любовь. «Э-эх, до чего же мы все добрые по отдельности люди и до чего же безрассудно и много, как нарочно, все вместе творим зла», - рассуждает Дарья. «Кто знает правду о человеке: зачем он живет? - мучается героиня. - Ради жизни самой, ради детей или ради чего-то еще? Вечным ли будет это движение?.. Что должен чувствовать человек, ради которого жили многие поколения? Ничего он не чувствует. Ничего не понимает. И ведет он себя так, будто с него первого началась жизнь и им она навсегда закончится».

Размышления о продолжении рода и своей ответственности за него перемешиваются у Дарьи с тревогой о «полной правде», о необходимости памяти, сохранения ответственности у потомков - тревогой, сопряженной с трагическим осознанием эпохи.

В многочисленных внутренних монологах Дарьи писатель вновь и вновь говорит о необходимости каждому человеку «самому докапываться до истины», жить работой совести. Сильнее всего и автора, и его стариков и старух тревожит желание все большей части людей «жить не оглядываясь», «облегченно», нестись по течению жизни. «Пуп не надрываете, а душу потратили», - бросает в сердцах Дарья своему внуку. Она не против машин, облегчающих труд людям. Ho неприемлемо для мудрой крестьянки, чтобы человек, обретший благодаря технике огромную силу, искоренял жизнь, бездумно подрубал сук, на котором сидит. «Человек - царь природы», - убеждает бабушку Андрей. «Вот-вот, царь. По-царюет, по-царюет, да загорюет», - ответствует старуха. Только в единстве друг с другом, с природой, со всем Космосом может смертный человек победить смерть, если не индивидуальную, то родовую.

Космос, природа - полноценные действующие лица повестей В. Распутина. В «Прощании с Матёрой» тихое утро, свет и радость, звезды, Ангара, ласковый дождь являют собой светлую часть жизни, благодать, дают перспективу развития. Ho они же в тон мрачным мыслям стариков и старух, вызванным трагическими событиями повести, создают атмосферу тревоги, неблагополучия.

Драматическое противоречие, сгущенное до символической картины, возникает уже на первых страницах «Прощания с Матёрой». Согласию, покою и миру, прекрасной полнокровной жизни, которой дышит Матёра (читателю ясна этимология слова: мать-родина-земля), противостоят запустение, оголение, источение (одно из любимых слов В. Распутина). Стонут избы, сквозит ветер, хлопают ворота. «Темь пала» на Матёру, утверждает писатель, многократными повторами этого словосочетания вызывая ассоциации с древнерусскими текстами и с Апокалипсисом. Именно здесь, предваряя последнюю повесть В. Распутина, появляется эпизод пожара, а перед этим событием «звезды срываются с неба».

Носителям народных нравственных ценностей писатель противопоставляет современных «обсевков», нарисованных в весьма жесткой манере. Лишь внука Дарьи Пинигиной наделил писатель более или менее сложным характером. С одной стороны, Андрей уже не чувствует себя ответственным за род, за землю предков (не случайно он так и не обошел родную Матёру в свой последний приезд, не простился с ней перед отъездом). Его манит суета большой стройки, он до хрипоты спорит с отцом и бабушкой, отрицая то, что для них является извечными ценностями.

И в то же время, показывает Распутин, «минутное пустое глядение на дождь», завершивший семейную дискуссию, «сумело снова сблизить» Андрея, Павла и Дарью: не умерло еще в парне единство с природой. Объединяет их и работа на сенокосе. Андрей не поддерживает Клавку Стригунову (для писателя характерно наделять уничижительными именами и фамилиями персонажей, изменивших национальным традициям), радующуюся исчезновению родной Матёры: ему жалко остров. Более того, ни в чем не соглашаясь с Дарьей, он ищет бесед с ней, «ему для чего-то нужен был ее ответ» о сущности и предназначении человека.

Другие антиподы «старинных старух» показаны в «Прощании с Матёрой» совсем иронично и зло. Сорокалетний сын Катерины, болтун и пьяница Никита Зотов, за свой принцип «лишь бы прожить сегодняшний день» лишен народным мнением своего имени - превращен в Петруху. Писатель, с одной стороны, видимо, обыгрывает здесь традиционное имя балаганного персонажа Петрушки, лишая его, правда, той положительной стороны, которая все-таки была у героя народного театра, с другой - создает неологизм «петрухать» по сходству с глаголами «громыхать», «воздыхать». Пределом падения Петрухи является даже не сожжение родного дома (кстати, это сделала и Клавка), но издевательство над матерью. Интересно отметить, что отвергнутый деревней и матерью Петруха стремится новым бесчинством привлечь к себе внимание, чтобы хоть так, злом, утвердить свое существование в мире.

Исключительно злом, беспамятством и бесстыдством утверждают себя в жизни «официальные лица». Писатель снабжает их не только «говорящими» фамилиями, но и емкими символическими характеристиками: Воронцов - турист (беззаботно шагающий по земле), Жук - цыган (т. е. человек без родины, без корней, перекати-поле). Если речь стариков и старух выразительна, образна, а речь Павла и Андрея - литературно правильна, но сбивчива, полна неясных для них самих штампов, - то Воронцов и ему подобные говорят рублеными, не по-русски построенными фразами, любят императив («Понимать будем или что будем?», «Кто позволил?», «И никаких», «Вы мне опять попустительство подкинете», «Что требуется, то и будем делать. Тебя не спросим»).

В финале повести две стороны сталкиваются. Автор не оставляет сомнений в том, за кем правда. Заблудились в тумане (символика этого пейзажа очевидна) Воронцов, Павел и Петруха. Даже Воронцов «затих», «сидит с опущенной головой, бессмысленно глядя перед собой». Все, что остается им делать, - подобно детям, звать мать. Характерно, что делает это именно Петруха: «Ма-а-ать! Тетка Дарья-а-а! Эй, Матёра-а!» Впрочем, делает, по словам писателя, «глухо и безнадежно». И, прокричав, вновь засыпает. Уже ничто не может разбудить его (вновь символика!). «Стало совсем тихо. Кругом были только вода и туман и ничего, кроме воды и тумана». А матёринские старухи в это время, в последний раз объединившись друг с другом и маленьким Колюней, в глазах которого «недетское, горькое и кроткое понимание», возносятся на небеса, равно принадлежа и живым, и мертвым.

Этот трагический финал просветлен предварявшим его рассказом о царском листвене - символе неувядаемости жизни. Пожегщикам так и не удалось ни сжечь, ни спилить стойкое дерево, держащее, по преданию, на себе весь остров, всю Матёру. Несколько ранее В. Распутин дважды (в девятой и тринадцатой главах) скажет, что, как бы тяжело ни сложилась дальнейшая жизнь переселенцев, как бы ни издевались над здравым смыслом безответственные «ответственные за переселение», построившие новый поселок на неудобных землях, без учета крестьянского распорядка, - «жизнь... она все перенесет и примется везде, хоть и на голом камне и в зыбкой трясине, а понадобится если, то и под водой». Человек своим трудом сроднится с любым местом. В этом - еще одно его назначение во Вселенной.

Очень кратко Старух насильно выселяют из родной деревни, подлежащей затоплению. Вынужденные оставить родные дома и могилы, они тяжело прощаются с родными краями.

1 - 3

Для деревни Матёры, стоящей на острове с таким же названием, наступила последняя весна. Ниже по течению строили плотину для гидроэлек­тро­станции, и на месте острова разольётся огромное водохранилище. В этом году хлеба сеяли не на всех полях, а многие матёринцы уже жили на два дома, наезжая в деревню только чтобы посадить картошку. Деревня «повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода».

Остров в форме утюга растянулся по Ангаре на пять вёрст. С нижнего конца к нему притулился островок Подмога, где у матёринцев были дополни­тельные поля и сенокосы. На своём веку Матёра повидала и бородатых казаков, и торговых людей, и каторжников. От колчаковцев на верхнем конце острова остался барак. Была и церквушка, построенная на деньги похороненного здесь же купца, которую «в колхозную пору приспособили под склад», и мельница. На старом пастбище дважды в неделю садился самолёт - возил народ в город.

Так и жила Матёра более трёхсот лет, пока не пришла пора умирать.

К лету в деревне остались только дети да старики. Три старухи - Дарья, Настасья и Сима - любили пить чай из медного красавца-самовара. Чаёвничая, они вели долгие беседы. Часто к ним присоединялся старик Богодул, живший в колчаковском бараке. Дед был дремучим, как леший, и разговаривал в основном матом.

Дарья и Настасья были местными, а Сима приехала на Матёру в поисках «старика, возле которого она могла бы греться», но единственный в деревне бобыль испугался немой Симиной дочки Вальки. Сима поселилась в пустующей избушке на краю деревни. Валька выросла, родила неизвестно от кого сына и бросила его, бесследно исчезнув. Так и осталась Сима с пятилетним внучком Колькой, диким и молчаливым.

Настасья с мужем Егором остались на старости лет одни - двух сыновей забрала война, третий провалился с трактором под лёд и утонул, а дочь умерла от рака. Настасья начала «чудить» - наговаривать невесть что на своего старика: то он угорел до смерти, то кровью истёк, то плакал всю ночь. Добрые люди не замечали Настасьиной «свихнутости», злые издевались. «Со зла или от растерянности» дед Егор поменял свой дом не на посёлок, а на квартиру в городе, где строились дома для одиноких стариков. Ему и бабке Настасье предстояло первыми попрощаться с Матёрой.

Бабки мирно чаёвничали, когда в дом ворвался Богодул и крикнул, что чужие грабят кладбище. Старухи ворвались на сельское кладбище, где незнакомые рабочие уже заканчивали стаскивать в кучу кресты, ограды, тумбочки. Это была санитарная бригада, присланная санэпид­станцией, чтобы очистить затопляемые территории.

Собравшийся со всей деревни народ остановил рабочих. Напрасно председатель сельсовета Воронцов объяснял, что так положено. Матёринцы отстояли кладбище и весь вечер прилаживали обратно кресты на родных могилках.

4 - 6

Богодула знали давно - он менял в окрестных деревнях мелкую бакалею на продукты. Матёру он выбрал своим последним пристанищем. Зимой Богодул жил то у одной, то у другой старухи, а летом перебирался в колчаковский барак. Несмотря на постоянную матерщину, бабки любили его и наперебой привечали, а старики недолюбливали.

Внешне Богодул не менялся много лет и был похож на дикого лесного человека. Ходили слухи, что он поляк и бывший каторжник, сосланный за убийство, но доподлинно о нём ничего не знали. О переселении Богодул и слушать не хотел.

Дарья тяжело пережила разорение кладбища, ведь там лежали все её предки. Она не доглядела, допустила разорение, а скоро и вовсе всё водой зальёт, и ляжет Дарья в чужую землю, вдали от родителей и дедов.

Родители Дарьи умерли в один год. Мать - внезапно, а отец, придавленный мельничным жерновом, долго болел. Об этом Дарья рассказывала зашедшему на чай Богодулу, сетовала, что истончили, истрепали люди совесть так, что «и владеть ей не способно», только для показу и хватает.

Потом Дарья пустилась в воспоминания о Матёре и своей семье. Её мать была не местной, отец привёз её «с бурятской стороны». Воды она боялась всю жизнь, но теперь только Дарья поняла, к чему был тот страх.

Дарья родила шестерых детей. Старшего забрала война, младшего зашибло деревом на лесоповале, дочь умерла при родах. Осталось трое - два сына и дочь. Старший сын, пятидяси­тилетний Павел, теперь жил на два дома и приезжал изредка, уставший от царившего в свежеис­печённом совхозе беспорядка. Дарья просила сына перенести к посёлку могилки родителей, тот обещал, но как-то неуверенно.

Посёлок, в который съедутся люди из двенадцати подлежащих затоплению деревень, состоял из двухэтажных домиков, в каждом - по две квартиры в два уровня, соединённых крутой лесенкой. При домиках - крохотный участок, погребок, курятник, закуток для свиньи, а вот корову поставить было негде, да и покосов с выгонами там не было - посёлок окружала тайга, которую сейчас усиленно корчевали под пашни.

Тем, кто переезжал в посёлок, выплачивали хорошую сумму при условии, что они сами сожгут свой дом. Молодые дождаться не могли, чтобы «подпалить отцову-дедову избу» и поселиться в квартире со всеми удобствами. Получить деньги за избу спешил и Петруха, беспутный сын старухи Катерины, но его дом объявили памятником деревянного зодчества и обещали увезти в музей.

Хозяин Матёры, «маленький, чуть больше кошки, ни на какого другого зверя не похожий зверёк», которого не могли увидеть ни люди, ни звери, тоже предчув­ствовал, что острову приходит конец. По ночам он обходил деревню и окрестные поля. Пробегая мимо барака Богодула, Хозяин уже знал, что старик живёт последнее лето, а у хаты Петрухи он почувствовал горький запах гари - и этот древний дом, и остальные избы готовились к неминуемой гибели в огне.

7 - 9

Пришла пора уезжать Настасье. Со своим домом она прощалась трудно, не спала всю ночь, и вещи не все забрала - в сентябре она собиралась вернуться, чтобы выкопать картошку. В доме остался весь нажитый дедами скарб, ненужный в городе.

Утром дед Егор увёз плачущую Катерину, а ночью загорелась Петрухина изба. Накануне он вернулся на остров и велел матери съезжать. Катерина ночевала у Дарьи, когда начался пожар. Дарья была старухой с характером, крепкой и авторитетной, вокруг которой собрались оставшиеся в Матёре старики.

Столпившиеся вокруг горящего дома матёринцы молча смотрели на огонь.

Петруха бегал между ними и рассказывал, что изба загорелась внезапно, а он чуть не сгорел заживо. Народ знал Петруху как облупленного и не верил ему. Только Хозяин видел, как Петруха поджог родной дом, и чувствовал боль старой избы. После пожара Петруха исчез вместе с полученными за дом деньгами, а Катерина осталась жить у Дарьи.

Зная, что мать теперь не одна, Павел приезжал ещё реже. Он понимал, что плотину построить необходимо, но, глядя на новый посёлок, только руками разводил - настолько нелепо он был построен. Аккуратный ряд домиков стоял на голом камне и глине. Для огорода нужен был привозной чернозём, а неглубокие погреба сразу же затопило. Видно было, что посёлок строили не для себя и меньше всего думали, удобно ли будет в нём жить.

Сейчас Павел работал бригадиром, распахивал «бедную лесную землицу», жалел о богатых землях Матёры и думал, не слишком ли это большая цена за дешёвую электро­энергию. Он смотрел на ни в чём не сомневающуюся молодёжь и чувствовал, что стареет, отстаёт от слишком быстрой жизни.

Жена Павла, Соня, была в восторге от «городской» квартиры, но Дарье здесь никогда не привыкнуть. Павел знал это и боялся того дня, когда ему придётся увозить мать с Матёры.

10 - 15

Петруха убрался с Матёры, не оставив матери ни копейки. Катерина осталась жить «на Дарьиных чаях», но не теряла надежды, что сын остепенится, устроится на работу, и у неё будет свой угол.

Катерина, никогда не бывшая замужем, прижила Петруху от женатого матёринского мужика Алёши Звонникова, погибшего на войне. Петруха взял от отца «лёгкость, разговорную тароватость», но если у Алёши она была после дела, то у Петрухи - вместо него. Окончив курсы трактористов, он сел на новенький трактор и по пьяни крушил на нём деревенские заборы. Трактор отобрали, и с тех пор Петруха переходил с работы на работу, нигде долго не задерживаясь.

Семьи у Петрухи не было - бабы, которых он привозил из-за Ангары, сбегали через месяц. Даже имя его не было настоящим. Петрухой Никиту Зотова прозвали за разгиль­дяйство и никчёмность.

Дарья сурово винила Катерину в том, что та вконец распустила сына, та тихо оправдывалась: никто не знает, как такие люди получаются, а её вины в том нет. Сама Дарья тоже немного с детьми возилась, однако все людьми выросли. На себя Катерина уже рукой махнула - «куды затащит, там и ладно».

Незаметно проходили летние дни, которые старухи и Богодул коротали за долгими разговорами. А потом начался сенокос, на Матёру съехалось полдеревни, и остров ожил в последний раз. Павел снова вызвался в бригадиры, народ работал с радостью, а домой возвращались с песней, и навстречу этой песне выползали из домов самые древние старики.

На Матёру приехали не только свои, из совхоза - наезжали из дальних краёв те, кто жил здесь когда-то, чтобы попрощаться с родной землёй. То и дело происходили встречи давних друзей, соседей, одноклассников, а за деревней вырос целый палаточный городок. По вечерам, забывая об усталости, матёринцы собирались на долгие посиделки, «помня, что не много остаётся таких вечеров».

После двухнедельного отсутствия явился в Матёру и Петруха, одетый в нарядный, но уже порядком замызганный костюм. Выделив матери немного денег, он таскался то по деревне, то по посёлку, и всем рассказывал, какой он «до зарезу» необходимый человек.

Во второй половине июля начались затяжные дожди, и работу пришлось прервать. К Дарье приехал внук Андрей, младший сын Павла. Его старший сын женился «на нерусской» и остался на Кавказе, а средний учился в Иркутске на геолога. Андрей, год назад вернувшийся из армии, работал в городе, на заводе. Теперь он уволился, чтобы поучаствовать в постройке ГЭС.

Андрей считал, что сейчас у человека в руках великая сила, он всё может. Дарья возражала внуку: людей жалко, потому что они «про своё место под богом забыли», вот только бог их место не забыл и следит за загордившимся не в меру человеком. Сила-то большая людям дана, но люди так и остались маленькими - не они хозяева жизни, а «она над ними верх взяла». Суетится человек, пытается догнать жизнь, прогресс, но не может, оттого и жалеет его Дарья.

Андрея привлекала известная на весь Советский Союз стройка. Он считал, что должен поучаствовать в чём-то великом, пока молод. Павел не пытался переубедить сына, но и понять его он тоже не мог, осознав, что сын его - «из другого, из следующего поколения». Дарья же, вдруг поняв, что это её внук будет «пускать воду» на Матёру, неодобрительно замолчала.

Дождь продолжался, и от затяжного ненастья на душе у матёринцев стало смутно и тревожно - они начали осознавать, что Матёры, казавшейся вечной, скоро не будет.

Собираясь у Дарьи, матёринцы толковали об острове, о затоплении и новой жизни. Старики жалели родину, молодёжь стремилась в будущее. Приходила сюда и Тунгуска, женщина «древних тунгусских кровей», которую незамужняя дочь, директор местного зверосовхоза, временно поселила в пустующем доме. Тунгуска молча курила трубку и слушала. Павел чувствовал, что правы и старики, и молодёжь, и невозможно здесь найти «одной, коренной правды».

Приехавший на Матёру Воронцов заявил, что к середине сентября картошка должна быть выкопана, а остров полностью очищен от построек и деревьев. Двадцатого числа ложе будущего водохранилища будет принимать государ­ственная комиссия.

На следующий день выглянуло солнце, подсушило размокшую землю, и сенокос продолжился, но дождь унёс рабочий «азарт и запал». Теперь люди спешили поскорей закончить работу и устроиться на новом месте.

Дарья ещё надеялась, что Павел успеет перенести могилки её родителей, но его срочно вызвали в посёлок - один из рабочих его бригады сунул руку в станок. Через день Дарья отправила в посёлок Андрея, разузнать об отце, и снова осталась одна - копалась в огороде, собирала никому теперь ненужные огурцы. Вернувшись, Андрей доложил, что отца, который отвечал за технику безопасности, «таскают по комиссиям» и самое большее влепят выговор.

Внук уехал, даже не попрощавшись с родными местами, а Дарья окончательно поняла, что родные могилки останутся на Матёре и уйдут вместе с ней под воду. Вскоре исчез и Петруха, старухи снова стали жить вместе. Наступил август, урожайный на грибы и ягоды, - земля словно чувствовала, что родит в последний раз. Павла сняли с бригадирства, перевели на трактор, и он снова начал приезжать за свежими овощами.

Глядя на усталого, сгорбленного сына, Дарья размышляла, что не хозяин он себе - подхватило их с Соней и несёт. Можно уехать ко второму сыну в леспромхоз, но там «сторона хоть и не дальняя, но чужая». Лучше уж проводить Матёру и отправиться на тот свет - к родителям, мужу и погибшему сыну. У мужа Дарьи могилы не было - он пропал в тайге за Ангарой, и она редко о нём вспоминала.

16 - 18

На уборку хлеба нагрянула «орда из города» - три десятка молодых мужиков и три подержанные бабёнки. Они перепились, начали буйствовать, и бабки боялись выходит вечером из дому. Не боялся работничков только Богодул, которого те прозвали «Снежным человеком».

Матёринцы начали потихоньку вывозить с острова сено и мелкую живность, а на Подмогу прибыла санбригада и подожгла островок. Потом кто-то поджёг старую мельницу. Остров заволокло дымом. В день, когда сгорела мельница, к Дарье переехала Сима с внуком, и снова начались долгие разговоры - перемывали кости Петрухе, который нанялся поджигать чужие дома, обсуждали будущее Симы, которая всё ещё мечтала об одиноком старичке.

Убрав хлеб, «орда» съехала, на прощание спалив контору. Колхозную картошку убирали школьники - «шумное, шныристое племя». Очистив Подмогу, санбригада перебралась на Матёру и поселилась в колчаковском бараке. Матёринцы съехались выбирать свою картошку, приехала и Соня, окончательно ставшая «городской». Дарья понимала, что в посёлке хозяйкой будет она.

Настасья не приехала, и старухи сообща убрали её огород. Когда Павел увёз корову, Дарья отправилась на кладбище, оказавшееся разорённым и выжженным. Найдя родные холмики, она долго жаловалась, что именно ей выпало «отделиться», и вдруг словно услышала просьбу прибрать избу, перед тем как проститься с ней навсегда. Представилось Дарье, что после смерти она попадёт на суд своего рода. Все будут сурово молчать, и заступится за неё только погибший в малолетстве сын.

19 - 22

Cанбригада подступилась, наконец, к вековой лиственнице, росшей возле села. Местные называли могучее дерево, с которым было связано множество легенд, «лиственем» и считали его основой, корнем острова. Древесина лиственя оказалась твёрдой как железо, не брали его ни топор, ни бензопила, ни огонь. Пришлось рабочим отступиться от непокорного дерева.

Пока санбригада воевала с лиственем, Дарья прибирала избу - белила печь и потолки, скребла, мыла.

Сима, Катерина и Богодул тем временем свозили в барак Настасьину картошку. Завершив свой тяжкий и скорбный труд, Дарья осталась ночевать одна и молилась всю ночь. Утром, собрав вещи и позвав пожогщиков, она ушла, бродила неведомо где весь день, и чудилось ей, что рядом бежит невиданный зверёк и заглядывает в глаза.

Вечером Павел привёз Настасью. Та рассказала, что дед Егор долго болел, отказывался от еды, не выходил из квартиры и недавно умер - не прижился на чужом месте. Зная Настасьины странности, старухи долго не могли поверить, что крепкого и сурового Егора больше нет. Настасья по подсказке Дарьи предложила Симе жить вместе. Теперь бабки ютились в Богодуловом бараке, дожидаясь, пока за ними приедет Павел.

Глядя на догорающую избу, Павел не чувствовал ничего, кроме неловкого удивления - неужели он здесь жил, а приехав в посёлок, ощутил «облегчающую, разрешившуюся боль» - наконец-то всё кончилось, и он начнёт обживать новый дом.

Вечером к Павлу явился Воронцов в сопровождении Петрухи и отругал за то, что старухи до сих пор не вывезены с острова - утром нагрянет комиссия, а барак ещё не сожжён. Воронцов решил самолично отправиться на Матёру и взял Павла и Петруху с собой.

Переправляясь на катере через Ангару, они заблудились в густом тумане. Пробовали кричать, надеясь, что старухи услышат, но туман гасил все звуки. Павел жалел, что согласился на эту поездку - он знал, что бабки испугаются ночного выселения.

Старухи проснулись в окружённом туманом бараке, словно на том свете. С острова слышался тоскливый вой - плач Хозяина, а с реки - слабый шум мотора.

«Прощание…» было написано Валентином Распутиным в 1976 году, это время можно по праву назвать временем упадка и разрухи советской деревни. В ту пору шла активная кампания по уничтожению «неперспективных деревень», что вызывало у писателей-деревенщиков глубокую тревогу за традиции и своеобразный национальный уклад деревенской жизни, который вот-вот мог исчезнуть под влиянием города.

Так, в основу сюжета «Прощания с Матерой » В.Г Распутин положил реальную историю о строительстве гидроэлектростанции на реке Ангара, в результате которого оказались затопленными несколько окрестных деревень. Жителям этих мест волей-неволей пришлось переселиться в соседние города, переезд для большинства сельских жителей оказался очень болезненным и морально тяжелым.

Но кроме проблемы вымирания деревни В. Распутин в «Прощании…» поднимает и ряд других проблем. Это «вечные» проблемы нравственного характера: взаимоотношение поколений, память и забвение, совесть, поиск смысла жизни.

В. Распутин в своей повести показывает взаимосвязь нравственности народа с его прошлым и окружающими местами, малой родиной. В понимании писателя без малой родины человек не может жить по-настоящему, ведь родная земля дает человеку гораздо больше, чем он в состоянии осознать. И поэтому отрыв человека от родной земли, корней, традиций для В. Распутина равносилен утрате совести. Это осознают пожилые герои повести, в первую очередь, главная героиня — старуха Дарья.

Эта носительница многовековых традиций не в силах навсегда расстаться с обжитым местом, ведь в избе, которой она прожила всю свою долгую жизнь, жили еще ее дед и бабка. В этих старых стенах прошло ее детство, радостные годы материнства и замужества, тяжелое время войны. Неслучайно образ дома в повести изображен, словно одухотворенный и живой. Другие старики также остаются верными родной Матере. В. Распутин приводит красочное сравнение стариков со старыми деревьями, которые взялись пересаживать. Весьма символична смерть, казалось бы, совершенно здорового старика Егора, которая происходит в первые недели после его отъезда из Матеры. Молодое же поколение, живя будущим, совершенно спокойно расстается с родными местами.

Так, сын Дарьи Павел понимает страдание старой матери, однако он не находит времени, чтобы помочь облегчить их (выполнив просьбу Дарьи о перевозе могил ее родни). А внук Дарьи Андрей оказывается и вовсе безразличным к горю пожилого поколения по родным местам, он уезжает на строительство платины, в результате которого и будет погублена Матера. Так происходит распад семьи, за которым, по мнению автора «Прощания…» логически последует крушение народа и всей страны. И оттого Матеру можно считать не только названием одной деревни, но и символическим наименованием страны и образа матери-земли, в целом.

В. Распутин хочет показать, что в корне неверно достигать новых целей (пусть и таких значимых, как развитие промышленности) ценой предательства своего прошлого, мотивируя это словами Дарьи: «У кого памяти нет, у того нет и жизни».
Таким образом, повесть можно назвать криком души о заглублении деревень и людей, которых насильно выселили с родных мест. «Прощание с Матерой» очень ярко показывает великое значение традиций в жизни каждого человека.

И опять наступила весна, своя в своем нескончаемом ряду, но последняя для Матёры, для острова и деревни, носящих одно название. Опять с грохотом и страстью пронесло лед, нагромоздив на берега торосы, и Ангара освобожденнo открылась, вытянувшись в могучую сверкающую течь. Опять на верхнем мысу бойко зашумела вода, скатываясь по речке на две стороны; опять запылала по земле и деревьям зелень, пролились первые дожди, прилетели стрижи и ласточки и любовно к жизни заквакали по вечерам в болотце проснувшиеся лягушки. Все это бывало много раз, и много раз Матёра была внутри происходящих в природе перемен, не отставая и не забегая вперед каждого дня. Вот и теперь посадили огороды – да не все: три семьи снялись еще с осени, разъехались по разным городам, а еще три семьи вышли из деревни и того раньше, в первые же годы, когда стало ясно, что слухи верные. Как всегда, посеяли хлеба – да не на всех полях: за рекой пашню не трогали, а только здесь, на острову, где поближе. И картошку, моркошку в огородах тыкали нынче не в одни сроки, а как пришлось, кто когда смог: многие жили теперь на два дома, между которыми добрых пятнадцать километров водой и горой, и разрывались пополам. Та Матёра и не та: постройки стоят на месте, только одну избенку да баню разобрали на дрова, все пока в жизни, в действии, по-прежнему голосят петухи, ревут коровы, трезвонят собаки, а уж повяла деревня, видно, что повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода. Все на месте, да не все так: гуще и нахальней полезла крапива, мертво застыли окна в опустевших избах и растворились ворота во дворы – их для порядка закрывали, но какая-то нечистая сила снова и снова открывала, чтоб сильнее сквозило, скрипело да хлопало; покосились заборы и прясла, почернели и похилились стайки, амбары, навесы, без пользы валялись жерди и доски – поправляющая, подлаживающая для долгой службы хозяйская рука больше не прикасалась к ним. Во многих избах было не белено, не прибрано и ополовинено, что-то уже увезено в новое жилье, обнажив угрюмые пошарпанные углы, и что-то оставлено для нужды, потому что и сюда еще наезжать, и здесь колупаться. А постоянно оставались теперь в Матёре только старики и старухи, они смотрели за огородом и домом, ходили за скотиной, возились с ребятишками, сохраняя во всем жилой дух и оберегая деревню от излишнего запустения. По вечерам они сходились вместе, негромко разговаривали – и все об одном, о том, что будет, часто и тяжело вздыхали, опасливо поглядывая в сторону правого берега за Ангару, где строился большой новый поселок. Слухи оттуда доходили разные.

Тот первый мужик, который триста с лишним лeт назад надумал поселиться на острове, был человек зоркий и выгадливый, верно рассудивший, что лучше этой земли ему не сыскать. Остров растянулся на пять с лишним верст и не узенькой лентой, а утюгом, – было где разместиться и пашне, и лесу, и болотцу с лягушкой, а с нижней стороны за мелкой кривой протокой к Матёрe близко подчаливал другой остров, который называли то Подмогой, то Подногой. Подмога – понятно: чего нe хватало на своей земле, брали здесь, а почему Поднога – ни одна душа бы не объяснила, а теперь не объяснит и подавно. Вывалил споткнувшийся чей-то язык, и пошло, а языку, известно, чем чудней, тем милей. В этой истории есть еще одно неизвестно откуда взявшееся имечко – Богодул, так прозвали приблудшего из чужих краев старика, выговаривая слово это на хохлацкий манер как Бохгодул. Но тут хоть можно догадываться, с чего началось прозвище. Старик, который выдавал себя за поляка, любил русский мат, и, видно, кто-то из приезжих грамотных людей, послушав его, сказал в сердцах: богохул, а деревенские то ли не разобрали, то ли нарочно подвернули язык и переделали в богодула. Так или не так было, в точности сказать нельзя, но подсказка такая напрашивается.

Деревня на своем веку повидала всякое. Мимо нее поднимались в древности вверх по Ангаре бородатые казаки ставить Иркутский острог; подворачивали к ней на ночевку торговые люди, снующие в ту и другую стороны; везли по воде арестантов и, завидев прямо по носу обжитой берег, тоже подгребали к нему: разжигали костры, варили уху из выловленной тут же рыбы; два полных дня грохотал здесь бой между колчаковцами, занявшими остров, и партизанами, которые шли в лодках на приступ с обоих берегов. От колчаковцев остался в Матёре срубленный ими на верхнем краю у голомыски барак, в котором в последние годы по красным летам, когда тепло, жил, как таракан, Богодул. Знала деревня наводнения, когда пол-острова уходило под воду, а над Подмогой – она была положе и ровней – и вовсе крутило жуткие воронки, знала пожары, голод, разбой.

Была в деревне своя церквушка, как и положено, на высоком чистом месте, хорошо видная издали с той и другой протоки; церквушку эту в колхозную пору приспособили под склад. Правда, службу за неимением батюшки она потеряла еще раньше, но крест на возглавии оставался, и старухи по утрам слали ему поклоны. Потом и кроет сбили. Была мельница на верхней носовой проточке, специально будто для нее и прорытой, с помолом хоть и некорыстным, да нeзаемным, на свой хлебушко хватало. В последние годы дважды на неделе садился на старой поскотине самолет, и в город ли, в район народ приучился летать по воздуху.

Вот так худо-бедно и жила деревня, держась своего мeста на яру у левого берега, встречая и провожая годы, как воду, по которой сносились с другими поселениями и возле которой извечно кормились. И как нет, казалось, конца и края бегущей воде, нeт и веку деревне: уходили на погост одни, нарождались другие, заваливались старые постройки, рубились новые. Так и жила деревня, перемогая любые времена и напасти, триста с лишним годов, за кои на верхнем мысу намыло, поди, с полверсты земли, пока не грянул однажды слух, что дальше деревне не живать, не бывать. Ниже по Ангаре строят плотину для электростанции, вода по реке и речкам поднимется и разольется, затопит многие земли и в том числе в первую очередь, конечно, Матёру. Если даже поставить друг на дружку пять таких островов, все равно затопит с макушкой, и места потом не показать, где там силились люди. Придется переезжать. Непросто было поверить, что так оно и будет на самом деле, что край света, которым пугали темный народ, теперь для деревни действительно близок. Через год после первых слухов приехала на катере оценочная комиссия, стала определять износ построек и назначать за них деньги. Сомневаться больше в судьбе Матёры не приходилось, она дотягивала последние годы. Где-то на правом берегу строился уже новый поселок для совхоза, в который сводили все ближние и даже не ближние колхозы, а старые деревни решено было, чтобы не возиться с хламьем, пустить под огонь.

Но теперь оставалось последнее лето: осенью поднимется вода.

Старухи втроем сидели за самоваром и то умолкали, наливая и прихлебывая из блюдца, то опять как бы нехотя и устало принимались тянуть слабый, редкий разговор. Сидели у Дарьи, самой старой из старух; лет своих в точности никто из них не знал, потому что точность эта осталась при крещении в церковных записях, которые потом куда-то увезли – концов не сыскать. О возрасте старухи говорили так:

– Я, девка, уж Ваську, брата, на загорбке таскала, когда ты на свет родилась. – Это Дарья Настасье. – Я уж в памяти находилась, помню.

– Ты, однако, и будешь-то года на три меня постаре.

– Но, на три! Я замуж-то выходила, ты кто была – оглянись-ка! Ты ишо без рубашонки бегала. Как я выходила, ты должна, поди-ка, помнить.

– Я помню.

– Ну дак от. Куды тебе равняться! Ты супротив меня совсем молоденькая.

Третья старуха, Сима, не могла участвовать в столь давних воспоминаниях, она была пришлой, занесенной в Матёру случайным ветром меньше десяти лет назад, – в Матёру из Подволочной, из ангарской же деревни, а туда – откуда-то из-под Тулы, и говорила, что два раза, до войны и в войну, видела Москву, к чему в деревне по извечной привычке не очень-то доверять тому, что нельзя проверить, относились со смешком. Как это Сима, какая-то непутевая старуха, могла видеть Москву, если никто из них не видел? Ну и что, если рядом жила? – в Москву, поди, всех подряд не пускают. Сима, не злясь, не настаивая, умолкала, а после опять говорила то же самое, за что схлопотала прозвище «Московишна». Оно ей, кстати, шло: Сима была вся чистенькая, аккуратная, знала немного грамоте и имела песенник, из которого порой под настроение тянула тоскливые и протяжные песни о горькой судьбе. Судьба ей, похоже, и верно досталась не сладкая, если столько пришлось мытариться, оставить в войну родину, где выросла, родить единственную и ту немую девчонку и теперь на старости лет остаться с малолетним внучонком на руках, которого неизвестно когда и как поднимать. Но Сима и сейчас не потеряла надежды сыскать старика, возле которого она могла бы греться и за которым могла бы ходить – стирать, варить, подавать. Именно по этой причине она и попала в свое время в Матёру: услышав, что дед Максим остался бобылем и выждав для приличия срок, она снялась из Подволочной, где тогда жила, и отправилась за счастьем на остров. Но счастье не вылепилось: дед Максим заупрямился, а бабы, не знавшие Симу как следует, не помогли: дед хоть никому и не надобен, да свой дед, под чужой бок подкладывать обидно. Скорей всего деда Максима напугала Валька, немая Симина девка, в ту пору уже большенькая, как-то особенно неприятно и крикливо мычавшая, чего-то постоянно требующая, нервная. По поводу неудавшегося сватовства в деревне зубоскалили: «Хоть и Сима, да мимо», но Сима не обижалась. Обратно в Нодволочную она не поплыла, так и осталась в Матёре, поселившись в маленькой заброшенной избенке на нижнем краю. Развела огородишко, поставила кросна и ткала из тряпочных дранок дорожки для пола – тем и пробавлялась. А Валька, пока она жила с матерью, ходила в колхоз.