Стихотворение Державина Г. Р. «На счастие

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Гаврила Романович Державин

СОЧИНЕНИЯ

Составление, биографический очерк и комментарии И. И. Подольской

Иллюстрации и оформление Е. Е. Мухановой и Л. И. Волчека

(C) Издательство “Правда”, 1985 Составление. Биографический очерк.

Комментарии. Иллюстрации.

ДЕРЖАВИН

В начале октября 1803 года Александр I позвал к себе шестидесятилетнего министра юстиции Гавриила Романовича Державина и раздраженно сказал ему: “Ты очень ревностно служишь”. Через несколько дней был дан высочайший указ об отставке Державина. Жизнь словно с разбегу остановилась. Державин оказался не у дел.

Хотя в начале нового 1804 года Державин и писал своим друзьям Капнистам, будто “очень доволен, что сложил с себя иго должности”, которое его угнетало, он чувствовал обиду, беспокойство и пустоту в душе.

Успокоение приходило к нему только на Званке, где проводил он каждое лето. Имение это, купленное им в 1797 году, находилось в ста семидесяти верстах от Петербурга, на высоком берегу Волхова, в окружении лугов и лесов. Здесь учил Державин грамоте и молитвам дворовых ребятишек, наблюдал за полевыми работами, выслушивал вполуха старосту, нехотя проверял счета, без устали восхищался удивительным званским эхом, разносившимся по окрестностям, и каждый день восседал во главе веселого и пышного обеденного стола, за которым собирались многочисленные родственники второй жены его, Дарьи Алексеевны, и гости, охотно посещавшие хлебосольный дом.

Уверяя себя и других в том, что он доволен своим уделом, Державин через несколько лет после выхода в отставку писал:

Блажен, кто менее зависит от людей,

Свободен от долгов и от хлопот приказных,

Не ищет при дворе ни злата, ни честей

И чужд сует разнообразных!

Возможно ли сравнять что с вольностью златой,

С уединением и тишиной на Званке?

Довольство, здравие, согласие с женой,

Покой мне нужен – дней в останке.

“Евгению, Жизнь Званская”

Но не покой был нужен ему: его мучила потребность в деле, смолоду усвоенная привычка к нему. И дело неожиданно нашлось.

В 1805 году случай свел Державина с Евгением, в ту пору новгородским викарием. До пострижения в монахи звали его Евфимием Алексеевичем Болховктиновым Евгений был человеком широких и разносторонних интересов Он окончил духовную академию и слушал лекции в Московском университете. Особую склонность питал он к истории, библиографии и литературе. “Простое перечисление сочинений его. изданных и рукописных, – писал академик Я.К.Грот, – показывает, как обширны и разнообразны были его знания, как многочисленны были предметы, занимавшие деятельный ум его” [Грот Я. К. Переписка Евгения с Державиным. СПб., 1868, с. 65].

Встреча Евгения с Державиным была одним из тех случаев, в которых мы склонны видеть перст судьбы, но на самом деле они помогают осуществиться тому, что должно было произойти; может быть, лишь ускоряют ход событий.

В ту пору Евгений трудился над составлением словаря русских писателей, светских и духовных. Собирая материалы для словаря и не имея сведений о Державине, Евгений решил написать Д. И. Хвостову, приятелю поэта: “Вам коротко знаком Г. Р. Державин. А у меня нет ни малейших черт его жизни. Буква же Д близко. Напишите, сделайте милость, к нему и попросите его именем всех литераторов, почитающих его, чтобы вам сообщил записки: 1) которого года, месяца и числа он родился и где, а также нечто хотя о родителях его, 2) где воспитывался и чему учился, 3) хотя самое краткое начертание его службы, 4) с которого года начал писать и издавать сочинения свои и которое из них было самое первое. 5) Не сообщит ли каких о себе и анекдотов, до литературы касающихся?” [Там же, с. 61].

Письму этому суждено было сыграть особую роль в биографии Державина – как прижизненной, так и посмертной. Вопросы, поставленные Евгением, упали, слоено зерна, на почву, готовую принять их. И, как зерна, они дали всходы: знаменитые “Записки” и не менее известные, хотя и более загадочные, “Объяснения на сочинения Державина”.

Просьба Евгения, переданная Д. И. Хвостовым Державину, заинтересовала его, и он живо на нее откликнулся. Получив письмо от Хвостова в середине мая, Державин поспешно отвечал ему: “Сейчас получил письмо вашего сиятельства от 15 текущего месяца. Усерднейше за оное благодарю. Из него я вижу, что преосвященный Евгений Новгородский требует моей биографии. Охотно желаю познакомиться с сим почтенным архипастырем. Буду к нему писать и попрошу его к себе. Через 30 верст, может быть, и удостоит посетить меня в моей хижине. Тогда переговорю с ним о сей материи лично; ибо не весьма ловко самому о себе класть на бумагу, а особливо некоторые анекдоты, в жизни моей случившиеся, а вам вот что скажу:

Кто вел его на Геликон

И управлял его шаги?

Не школ витийственпых содом:

Природа, нужда и враги.

Объяснение четырех сих строк составит историю моего стихотворства, причины оного и необходимость…” [Державин Г. Р. Сочинения. В 9-ти токах, т. 6, СПб., 1871, с. 169 – 170]

Однако “объяснение”, написанное по просьбе Евгения, увлекло Державина далеко за пределы “четырех сих строк”. Вместе с составлением этого объяснения для поэта открылась новая пора – пора подведения итогов. Работа над “Записками” и “Объяснениями” стала последним делом Державина; захватив его, она заняла его ум и душу. Воскрешая в памяти далекое и близкое прошлое, он словно жил заново; при этом мысль то сознательно, то неосознанно обрабатывала воспоминания, а потому под пером Державина порой возникал “беловой вариант” его жизни – тот вариант, который казался ему, умудренному опытом, достойнее и светлее. Впрочем, вымысла в этом не было; было несколько иное отношение к пережитому, несколько иная оценка его.

“Бывший статс-секретарь при императрице Екатерине Второй, сенатор и коммерц-коллегии президент, потом при императоре Павле член верховного совета и государственный казначей, а при императоре Александре министр юстиции, действительный тайный советник и разных орденов кавалер, Гавриил Романович Державин родился в Казани от благородных родителей, в 1743 году июля 3 числа” [Державин родился не в Казани, а в одной и” деревень Казанской губернии – Кармачи или Сокура], – так начал Державин автобиографию. Его феерическая судьба казалась удивительной и достойной восхищения ему самому. Тем более он желал сохранить все перипетии своей жизни для памяти потомков и отчасти в назидание им.

“Благородные родители” поэта были бедными дворянами. Убогих средств их не достало на то, чтобы нанять учителей сыновьям Гавриилу и Андрею. От “церковников”, то есть дьячков или пономарей, научился Державин читать и писать. Из последующего учения вынес он изрядное знание немецкого языка и умение рисовать. То и другое позднее определило многое в характере его творчества: немецкий язык был в ту пору ключом к европейской образованности, а Державин, как и многие другие поэты, начал с переводов и подражаний; способности к рисованию сказались в необычайной пластике его поэтических образов.

В девятнадцать лет, не успев окончить Казанскую гимназию, Державин стал солдатом Преображенского полка. В темные зимние вечера он сочинял в казарме письма для своих однополчан, “ел хлеб с водой и марал стихи при слабом свете полушечной сальной свечки”.

Горячий, простодушный и честный, он медленно продвигался по службе и был долгое время обойден чинами и наградами.

Начало солдатской службы Державина совпало с дворцовым переворотом 1762 года, в котором его Преображенский полк сыграл немалую роль. Впрочем, сам Державин не сразу понял, что произошло.

На престол вступила Екатерина И. В своих “Записках” Державин пишет об этом событии со всей непосредственностью современника и очевидца.

В течение многих лет Державин не только высоко ставил императрицу, но связывал с нею самые разнообразные надежды – как личные, так и государственные. Она казалась ему, убежденному стороннику просвещенного абсолютизма, образцом ума и обаяния, доброты и справедливости. Он готов был писать о ней, служить ей и защищать ее.

Поэтому, когда вспыхнула Крестьянская война под предводительством Пугачева, Державин со свойственной ему пылкостью бросился отстаивать интересы своей государыни. Конечно, при атом лелеял он и свои собственные честолюбивые замыслы, полагая, что продвижение по службе во многом зависит теперь от него самого. Получив назначение в Следственную комиссию, служил он в Оренбурге рьяно и ревностно. Но ему не суждено было сделать военную карьеру. Только долгие, подчас унизительные хлопоты принесли ему в 1777 году 300 душ в Белоруссии и чин коллежского советника. С военной службы он был уволен за неспособностью к ней.

В 1777 году началась его статская служба в должности экзекутора в Сенате. На этом поприще Державину повезло больше.

Впрочем, этим был он обязан своим стихам. Стихи он писал давно и временами предавался этому занятию страстно. В ранних стихах подражал он Ломоносову, которого называл позднее русским Пиндаром и “славой россов”. Привлекала его и гражданственность поэзии Сумарокова, хотя самого Сумарокова не раз высмеивал он в эпиграммах.

Усваивая традицию и преодолевая ее, Державин шел к поэтическим открытиям дотоле неслыханного масштаба. Первым из русских поэтов он стал писать о человеке. Не о человеке вообще, а о личности, индивидууме, в том числе и о себе самом. Этот новый человек был сведен Державиным с горних одических высот на землю. У него были собственные привычки и пристрастия, чувства и мысли и даже неповторимые жесты. И человек этот жил не в условном мире, а в совершенно конкретном, осязаемо-конкретном. Называя вещи, предметы, Державин словно впервые, заново открывал их:

Шекснинска стерлядь золотая,

Каймак и борщ уже стоят;

В графинах вина, пунш, блистая

То льдом, то искрами манят;

С курильниц благовоньи льются,

Плоды среди корзин смеются…

“Приглашение к обеду”

Новыми красками заиграла у Державина и природа. Он увидел ее неисчерпаемость, с восторженным трепетом наблюдая ее изменчивость, постигая ее живую душу. Он стал живописцем в поэзии:

На темно-голубом эфире

Златая плавала луна;

В серебряной своей порфире

Блистаючи с высот, она

Сквозь окна дом мой освещала

И палевым своим лучом

Златые стекла рисовала

На лаковом полу моем.

“Видение Мдрвы”

Еще в 1776 году Державин выпустил небольшую книжку стихов “Оды, переведенные и сочиненные при горе Читалагае 1774 года”. Но и в ту пору и позднее книжка эта, да и другие стихи его, напечатанные в “Санкт-Петербургском вестнике”, были известны лишь небольшому кружку друзей Державина. Сложился атот кружок во второй половине 70-х годов, а душой его были Н. А. Львов, архитектор, переводчик, художник, поэт и музыкант, В. В. Капнист, поэт и драматург, и И. И. Хемннцер, баснописец и поэт. Входили в кружок композиторы Д. С. Бортнянский и Е. И. Фомин, художники В. Л. Боровиковский и Д. Г. Левицкий. Здесь формировались общественные и литературно-эстетические взгляды и вкусы, здесь обсуждались и получали первую оценку произведения участников кружка, здесь происходили горячие споры, с благодарностью принимались и яростно отвергались прошеные и непрошеные советы.

Слава российского поэта пришла к сорокалетнему Державину неожиданно. В 1783 году была опубликована его ода “Фелица”, и Екатерина II обратила благосклонное внимание на ее автора. Судьба наконец улыбнулась Державину. Его карьера стремительно пошла в гору. Недавний солдат стал правителем Олонецкой (1784), затем Тамбовской (1785) губерний, кабинет-секретарем императрицы (1791), президентом коммерц-коллегии (1794), вторым министром при государственном казначействе (1800) и – при последнем взлете (уже в Александровскую эпоху) – министром юстиции (1802).

В отставке, на закате дней, Державин перебирал в памяти подробности своей жизни, и ему по-прежнему казалось, что государственное поприще было главным делом его, его предназначением. С ним и только с ним связывал он все остальное, в том числе и стихи.

Ему было приятно писать для Евгения. И биографию и объяснения к стихам он писал быстро; воспоминания легко ложились на бумагу: услужливая и крепкая еще память возвращала к жизни полузабытые лица, старые обиды, нечастые радости, трудные и запутанные дела, в которых он всегда старался разобраться по совести и справедливости, и мимолетные, но яркие впечатления, отразившиеся в его стихах или, как казалось Державину, заставившие его написать их.

Через месяц все было готово, и Евгений радостно сообщил Д. И. Хвостову: “Похвалюсь вам, что он (Державин. – И. 77.) прислал мне самую обстоятельную свою биографию и пространные примечания на случаи и на все намеки своих од. Это драгоценное сокровище для русской литературы. Но теперь еще и на свет показать их нельзя. Ибо много живых витязей его намеков” [Грот Я. К. Переписка Евгения с Державиным, с. 71].

Составив “пространные примечания” для Евгения, Державин вскоре решил сопроводить объяснениями и собрание своих сочинений. В предисловии к изданию 1808 года поэт посулил публике показать в недалеком будущем “…случаи, для которых что писано и что к кому относится” [Державин Г. Р. Сочинения. СПб., 1808, ч. I, с. III]. Исполняя это обещание, он год спустя продиктовал своей племяннице Елизавете Николаевне Львовой подробнейшие “Объяснения” к своим стихам. “Объясняя”, он рассказывал о своей жизни, но рассказывал пока только то, что было связано со стихами.

Между тем, завершив этот труд, он захотел поведать о себе больше, что-то объяснить себе самому, в чем-то оправдаться перед собою и потомками. Тогда он начал писать “Записки”. О литературных делах своих говорил он здесь мало, разве что вспоминалось особенно важное: “Фелица”. “Бог”, “Буря”. Главным в “Записках” была служба, поприще, взлеты и падения, обманутые надежды и долго, порой тщетно взыскуемые награды. Его “Записки” вдохновляла мысль о честно выполненном гражданском долге.

Как “Объяснения”, так и “Записки” Державина не появлялись в печати уже более ста лет. Немудрено поэтому, что для читателей они давно утратили органическую связь с его поэзией. Попробуем восстановить эту связь, взглянув на поэзию Державина сквозь призму “Объяснений” и отчасти “Записок” – так, как сделал это он сам в конце жизни.

В письме к давнему приятелю своему П. А. Гаевицкому (29 июля 1807 г.) Державин заметил по поводу оды своей “Афи-нейскому витязю”: “Приметить надобно, что без ключа, или без особливого объяснения, аллегории ее в совершенном смысле многие не поймут и понимать не могут; ибо всякое слово тут относится к действиям, лицам и обстоятельствам того времени, как она писана, чего теперь и объяснять было бы неосторожно; а эта история уже после меня может объясниться из записок, мною оставленных, так как и о многих прочих моих сочинениях, которые хотя и читают теперь, но прямые мысли, может быть, некоторые только понимают” [Державин Г. Р. Сочинения. В 9-ти томах, т. 6, СПб., 1871, с. 184].

“Объяснения” и “Записки” – бесценный материал для истории литературы. Не только потому, что они раскрывают эпоху в ее частных проявлениях и воссоздают ее атмосферу. Они живой факт державинской биографии и возвращают стихи Державина к той почве, с которой они были неразрывно связаны, к впечатлениям бытия, вдохновлявшим и питавшим их на протяжении всей жизни поэта. Ибо деятельность, судьба и стихи Державина – единое целое, неделимое по своей сути.

Намеки, анекдоты, “случаи”, когда они не были намеренно зашифрованы Державиным, читатель его времени легко угадывал. И, конечно, момент узнавания сообщал этим стихам ту особую привлекательность, которой обладает разгадывание аллюзий для читателей определенного времени и определенного круга.

К концу XVIII – началу XIX века стихи Державина начали неуклонно отрываться от того, что в свое время было поводом для них. Прежде всех и острее всех это ощутил сам поэт. В 1815 году, когда А. Ф. Мерзляков, уже известный критик и профессор Московского университета, опубликовал разбор его оды “На взятие Варшавы”, Державин почти сердито написал ему: “Так будьте, милостивый государь мой, на счет моих незаслуженных хвал поумереннее. Вы знаете, что время и место придают красоты вещам. С какой и когда точки зрения, кто на что будет глядеть: в одно и то же время одному будет что-либо приятно, а другому противно. Самая та же ода, которую вы столь превозносите теперь, в свое время была причиною многих мне неприятностей. Вы мне скажете, что до этого вам нужды нет, но что вы только смотрите на красоты поэзии, будучи поражаемы ими по чувствам вашего сердца. Вы правы; но смею сказать: точно ли вы дали вес тем мыслям, коими я хотел что изобразить, ибо вам обстоятельства, для чего что писано, неизвестны. …в некоторых моих произведениях и поныне многие, что читают, того не понимают совершенно…” [Державин Г. Р. Сочинения. В 9-ти томах, т. I. СПб., 1864, с. 651 – 652].

Диктуя “Объяснения” и работая над “Записками”, Державин закреплял связь стихов с эпохой, своей биографией, с историческим моментом – со всем тем, что когда-то давало им жизнь, а вместе с тем было и его жизнью, или, как писал он Хвостову, “вело его на Геликон”. Недаром князь П. А. Вяземский, человек проницательный и великий острослов, заметил, что стихи Державина, “точно как Горациевы, могут при случае заменить записки его века” [Вяземский П. А. Записные книжки (1813 – 1848). М, 1963, с. 35].

Но в “Объяснениях” в отличие от серьезных и даже тяжеловесных “Записок” было нечто очень важное для Державина. Они стали прозаическим подкреплением к тому, что он называл “забавным слогом” своих стихов, развивали полуигровой метод, который с такой поразительной легкостью и беззаботностью соединял, скрещивал “горнее” и “дольнее”, отвлеченное и сугубо личное, парящий дух и земные дела, эстетическое и внеэстетическое.

Стихи его разрушали классицизм изнутри, а “Объяснения” еще настойчивее, чем стихи, утверждали самоценное значение житейского факта, быта, конкретной индивидуальности, повседневной мелочи.

Он осознавал огромную дистанцию, разрыв между стихом и примечанием к нему, но именно в этом разрыве и был для Державина элемент игры, “забавы”, вовлечения в эту забаву читателя, воображавшего, читая стихи, одно и находившего в “Объяснениях” совсем другое.

В своих “Объяснениях” он вел читателя от многозначного, философского, отвлеченного к конкретному и земному, показывая их неразрывную взаимосвязь. В восьмой строфе стихотворения “Ключ” (1779) Державин писал:

Сгорая стихотворства страстью,

К тебе я прихожу, ручей:

Завидую пиита счастью.

Вкусившего воды твоей,

Парнасским лавром увенчанна.

Конечно же, читатель думал, что это написано о Поэте с большой буквы. Но Державин разъяснял читателю, что он имел в виду “Михаила Васильевича Хераскова, сочинителя “Россияды” [Объяснения на сочинения Державина, им самим диктованные родной его племяннице Е. Н. Львовой в 1809 году. СПб., 1834, ч. I, с. 24. Далее: Объяснения]. Можно подумать, что, не будь Хераскова, образ Поэта вовсе не появился бы в стихотворении!

Державин так последовательно и настойчиво связывал свою поэзию с определенными лицами, с чувственными, осязательными проявлениями бытия, будто страшился, что “высокие парения” его стихов когда-нибудь оторвут их от земли и навсегда унесут в эмпирей. Примечания вновь возвращали стихам связь с почвой, с давно забытыми или потускневшими от времени реалиями, а вместе с тем тот изначальный, конкретный смысл, который вкладывал в них поэт.

Между тем время, оторвав его стихи от всего злободневного, словно пересмотрело ценность двух планов этой поэзии – внешнего и внутреннего. Внешний, с конкретностью намеков и иносказаний, остался в тени. Зато внутренний предстал как громадное, доведенное едва ли не до космических пределов обобщение – многозначное, емкое и оттого кажущееся вневременным.

В общефилософские формулы о жизни и смерти, открытые задолго до него, Державин вложил конкретное содержание, проникнутое глубоким личным чувством, сильным и ярким индивидуальным переживанием.

Сын роскоши, прохлад и нег,

Куда, Мещерский! ты сокрылся?

Оставил ты сей жизни брег,

К брегам ты мертвых удалился;

Здесь персть твоя, а духа нет.

Где ж он? – Он там. -

Где там? – Не “наем.

За этой напряженной интонацией, сбоем ритма, за этими мучительными вопросами, остающимися без ответа, не только философия, но смятение и растерянность человеческого духа, тщетно ищущего имя тому, что много лет спустя Пушкин назовет “тайнами счастия и гроба”. И именно это, а не общие рассуждения, поднимает оду Державина высоко над риторической поэзией его времени.

Глагол времен! металла звон!

Твой страшный глас меня смущает…

Эти строки оторвались от екатерининского века и принадлежат в равной мере всем эпохам – неисчерпаемостью мысли и образа, общечеловеческим содержанием, поразительной психологической точностью. Не “пугает”, не “отталкивает”, а именно “смущает”. Державин нашел единственное, незаменимое слово, обладающее множеством смысловых оттенков. И каждая эпоха будет вкладывать в это слово, в эти строки свой смысл, пытаясь разгадать в этом “смущает” одну из вечных загадок бытия.

Такими вошли стихи Державина в XIX век, и совершенно понятно, что авторская трактовка их, предложенная в “Объяснениях” и отчасти в “Записках”, не совпадала с более поздним читательским восприятием этих стихов. Не совпадала настолько, что ставила читателя в тупик. А между тем возможность сопоставить самостоятельную жизнь стихов в поколениях читателей с авторской трактовкой их уникальна. И в этом состоит особое значение державинских “Объяснений” для истории русской литературы.

Заботясь об адекватности восприятия своих стихов читателем, Державин раз и навсегда объяснил потомкам что к чему, и, как бы ни обрастала новыми смыслами его поэзия, ветер неуклонно возвращается на круги своя – к последней и непреложной воле поэта.

Оба плана стихов Державина – конкретный и отвлеченный – были связаны для него нерасторжимо, и “Объяснениями” он утверждал эту связь навеки: “Все примечатели и разбиратели моей поэзии, без особых замечаний, оставленных мною на случай смерти моей, будут судить невпопад” [Державин Г. Р. Сочинения. В 9-ти томах, т. I СПб., 1864, с. 652]. Здесь речь идет о конкретном плане; об отвлеченном Державин заботился мало. Человек здравого и практического ума, он был далек от мысли комментировать свои поэтические прозрения. Но для него было важно, очень важно, чтобы в стихах не смещались планы, чтобы сугубо конкретное, злободневное сохранило свою актуальность и не было принято потомками за поэтическую абстракцию. Поэтому он комментировал только то, что имело признаки времени и места.

В оде “На Счастие” (1789) Державин объяснил строки:

На пышных карточных престолах Сидят мишурные цари – “на счет тех из господ наместников, которые, обольстясь вверенною им монаршею властию, гордо говорили и поступали” [Объяснения. Ч. I, с. 22]. Так он заодно свел и личные счеты с генерал-губернаторами Олонецким и Тамбовским – Тутолминым и Гудовичем.

К строке “Где стол был яств, там гроб стоит” (“На смерть князя Мещерского”) он написал примечание: “Перфильев был большой хлебосол и жил весьма роскошно” [Объяснения. Ч. I, с. 17]. Конечно, сейчас это кажется наивным. И не только наивным. Много лет назад Б. М. Эйхенбаум высказал мнение, что “Объяснения” – это “беспощадное обращение с собственным творчеством” [Эйхенбаум Б. М. Сквозь литературу. Л., 1924, с. 7]. Но разве не сохраняют примечания конкретный план стихов, разве не дают возможность увидеть происхождение многих державинских строк, почувствовать первый импульс к их созданию?

По мнению же самого Державина, эти примечания должны были сберечь для потомства то, что неумолимо “топит в пропасти забвенья” “река времен”, то, что поэт так простодушно и обреченно пытался связать навеки с живым течением жизни и человеческой памятью.

И в “Объяснениях”, и в “Записках”, и даже в самых отвлеченных стихах Державина есть строки, главы, строфы, связывающие его стихи и прозу с эпохой не только стилем, внутренним строем и образом мыслей автора, но чем-то еще более конкретным, возможно, тем, что мы называем приметами времени. В прозе это более наглядно. В стихах – словно случайно:

Но ах! как некая ты сфера

Иль легкий шар Монгольфиера,

Блистая в воздухе, летишь…

“На Счастие”

Но если такая связь с временем кажется нам понятной, то отчего же смущает нас примечание о хлебосольстве Перфильева и, напротив, поражает смелостью в той же оде слишком уж личностная строфа:

Как сон, как сладкая мечта,

Исчезла и моя уж младость;

Не столько тешит красота,

Не столько восхищает радость,

Не столько легкомыслен ум,

Не столько я благополучен;

Желанием честей размучен,

Зовет, я слышу, славы шум.

Ведь, по сути дела, и примечание и эта строфа – явления одного порядка. Но в стихах мы воспринимаем это как особенность поэтического метода Державина, одну из черт его “забавного слога”, а в “Объяснениях” это кажется проявлением старческого педантизма.

“Как страшна его ода “На смерть Мещерского”, – писал Белинский, – кровь стынет в жилах, волосы, по выражению Шекспира, встают на голове встревоженною ратью, когда в ушах ваших раздается вещий бой глагола времен, когда в глазах мерещится ужасный остов смерти с косою в руках” [Белинский В. Г. Поли. собр. соч. в 13 томах, т. I. M., 1953, с. 50]. Но что же мы читаем по этому поводу в “Объяснениях”? “Действительный тайный советник князь Александр Иванович Мещерский, главный судья таможенной канцелярии” [Объяснения. Ч. I, с. 17]. И только-то? Величие стихотворения, его тайна словно убиты этим примечанием; понятно, что страх после него бесследно рассеивается и “остов смерти с косою в руках” уже не кажется столь ужасным.

Державин первый ввел в серьезную, гордую своим пафосом одическую русскую поэзию детски-простодушное игровое начало. В его обращении к Фелице и ее мурзам легко различима поза enfant terrible (“ужасного ребенка”) – роль, которую берет на себя Державин, охотно и успешно играя ее.

Иль, сидя дома, я прокажу,

Играя в дураки с женой;

То с ней на голубятню лажу,

То в жмурки резвимся порой;

То в свайку с нею веселюся,

То ею в голове ищуся;

То в книгах рыться я люблю,

Мой ум и сердце просвещаю,

Полкана и Бову читаю;

Над библией, зевая, сплю, -

сообщает он императрице. На фоне куртуазного XVIII столетия это неслыханная поэтическая вольность, вольность, которая была бы дерзостью, если бы не поза enfant terrible и соответствующий ей простодушно-наивный тон.

Жизнь со всеми ее оттенками вторгается в стихи Державина, где в самом деле только один шаг от великого до смешного. Говоря об истине и пороке, о добре и зле, задавая “вечные” вопросы и по мере своего разумения разрешая их, он посмеивается над вельможами и царями, над собою, над счастьем и удачей и даже немного над самою смертью, которую он, быть может, впервые в истории русской поэзии показывает как составную часть жизни, ни на минуту не останавливающей и даже не замедляющей свой ход. “Кто бы посмел, кроме его, – восхищался Гоголь, – выразиться так, как выразился он в одном месте о том же своем величественном муже, в ту минуту, когда он все уже исполнил, что нужно на земле:

И смерть, как гостью, ожидает,

Крутя, задумавшись, усы.

Кто, кроме Державина, осмелился бы соединить такое дело, каково ожидание смерти, с таким ничтожным делом, как кручение усов?” [Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. Т. VIII. М – Л., 1952, с. 374]. Так ведь и в смерти у Державина есть что-то домашнее: она у него гостья. И в ожидании ее столь же мало торжественного, как и в кручении усов – жесте сугубо повседневном.

Все проявления бытия для Державина равновелики в смысле их неповторимости. Но подчас кажется, что о мимолетном, малозначительном, незаметном он сожалеет и тоскует больше, чем о вечном и нетленном. В его стихах – пронзительная ностальгия по мелочам жизни, милым подробностям домашнего уюта, по всему тому, что составляет непременную, надежную и устойчивую основу человеческого существования, что индивидуально-неповторимо в каждой жизни и что “жерло вечности” поглотит значительно скорее, чем дела поэтов, героев и царей. Он понимал тщету всего земного и, не таясь, горевал об этом. “А я Пинт – и не умру”, – убежденно произнес Державин, действительно веря в свое поэтическое бессмертие. Но этого бессмертия ему мало. Ему надо, чтобы бессмертным стало все, чем он жил, что его окружало, с чем он соприкасался, все, кто был ему дорог, все, с кем сталкивала его судьба.

И к небогатому богатый

За нуждою ко мне идет,

За храм – мои просты палаты,

За золото – солому чтет…

“Меркурию”

По поводу последней строки Державин писал: “В доме Автора одна комната была убрана соломенными обоями первой жены его” [Объяснения. Ч. I, с. 24 – 25]. Делая это примечание, он словно ведет за собою в бессмертие и свою Плениру, первую, так горячо и нежно любимую жену, и скромный плод ее творчества. Или:

Алмазна сыплется гора

С высот четыремя скалами.

“Водопад”

Державину мало, что в двух лаконичных строках он создал великолепный образ. Он хочет непременно указать, что это не водопад вообще, а именно тот, который видел он сам: “Сим описывается точное изображение водопада в Олонецкой губернии, Кивачем называемого…” [Там же, ч. II, с. 36].

Недаром воспоминания Державина носят характерное название: “Записки из известных всем происшествиев и подлинных дел, заключающие в себе жизнь Гаврилы Романовича Державина”. Жизнь, в которой для поэта не было ничего бесконечно малого, недостойного внимания, наблюдения, пристального разглядывания. Причины такого скрупулезного интереса к своей и чужой – любой человеческой жизни – верно определил Г. А. Гуковский: “Культ конкретного, живого человека, а не отвлеченного, подвергнутого “разумному” анализу человека классицизма, культ человека, имеющего право на жизнь, свободу, мысль, творчество и счастье независимо от того, монарх он или подданный, дворянин или крепостной, – привел к изображению простых, обыкновенных людей, полнокровных и целостных, с их духом, душой и плотью, е их бытом, окружением, нравами, привычками, со всеми материальными мелочами их жизни” [Гуковский Г. А. Г. Р. Державин. – В кн.: Державин Г. Стихотворения. “Сов. писатель”, 1947, с. XXVIII].

В 1780-1790-х годах в русской литературе возникает интерес к национальной истории и народному творчеству, к былинам и сказкам.

Левшин в «Русских сказках» (1780-1783) пересказывает русские былины, а Богданович вводит в свою поэму «Душенька» (1783) персонажи русских народных сказок. Интерес к народной поэзии обостряется после открытия «Слова о полку Игореве», которое воспринимается как произведение русского героического эпоса.

На русскую поэзию тех лет оказывают мощное воздействие и западноевропейские литературы этого времени. Пейзажная лирика Томсона и Грея, «Ночные мысли» Юнга, поэмы Оссиана, германские и скандинавские мифы занимают в литературном сознании эпохи место в одном ряду с мифологией греков и римлян, с античным Олимпом.

При очень живой отзывчивости на все новое, Державин, кого бы ни переводил - Горация или Анакреонта, кому бы ни следовал - Юнгу или Оссиану, всегда писал о своем и по-своему, всегда был верен своим собственным мыслям и чувствам. Поэтому нас не должны смущать слова Державина о том, что тот «особый путь», на который он вступил с 1779 года, был им найден в «подражании Горацию». Горадианство Державина - это лишь одна из форм его поэтического самоопределения. Державин был слишком крупной поэтической индивидуальностью, чтобы он мог опасаться потери своей самостоятельности от соприкосновения с иными поэтическими мирами.

Державин не был первым из русских поэтов, который обратился к творчеству Горация. Великого римского поэта, певца умеренности, сельских радостей и досугов, обличителя городской суеты и роскоши, переводили, «склоняя», приспосабливая к русским нравам, многие русские поэты, начиная с Кантемира и Тредиаковского.

В русской поэзии XVIII века был очень устойчивый интерес к творчеству древнеримского поэта Квинта Горация Флакка (65-8 гг. до н. э.). Латинский язык и латинская литература входили обязательным элементом в тогдашнее образование, а для тех, кто латыни не знал или знал недостаточно хорошо, существовали многочисленные немецкие и французские переводы.

К тому времени, когда Державин определился как поэт, т. е. к концу 1770-х годов, на русском языке уже были превосходные переводы од, посланий и сатир Горация, сделанные Ломоносовым, Тредиаковским, Барковым, Поповским. Но все эти переводы не внесли чего-либо существенно нового в развитие русской поэзии.

В творчестве Державина и его друзей-поэтов, особенно В.В. Капниста, интерес к Горацию приобретает особый смысл. Гораций становится учителем жизни, в его поэзии Державин ищет идей и чувств, созвучных его собственным настроениям, его собственному жизнеощущению.

В лирике Горация русских поэтов привлекало многое. Стихотворения Горация всегда обращены к определенному адресату, лирическая тема развивается в них как монолог от имени авторского «я», при этом поэт чаще всего высказывает свои пожелания Или советы. Такая лирико-дидактическая форма с наибольшей полнотой и разнообразием позволяла Горацию изложить свою жизненную философию, которая вошла в общеевропейскую культурную традицию как «горацианская мудрость». Идеал безмятежного пользования жизнью получает у Горация свое классическое литературное выражение. В беге времени, в смене времен года, в увядании цветов и превратностях человеческой судьбы поэт видит напоминание о кратковременности жизни... Пиры, вино, любовь - этими утехами отнюдь не следует пренебрегать, но основа блаженной жизни в безмятежности духа, умеющего сохранить меру в благополучии и твердость в трудном положении, - вот что утверждал Гораций. Жажда богатств и стремление к почестям одинаково бесполезны... В «золотой середине», в сокращении желаний - источник счастья, и Гораций охотно рисует свою тихую жизнь в Сабинском поместье.

Для начальных горацианских опытов Державина характерно смещение лирико-философских рассуждений - о необходимости умерять страсти и не гоняться за излишним - и злободневно-сатирических намеков на некоторые обстоятельства тогдашней жизни поэта, его отношения с двором, с Екатериной II, с ее фаворитами. Так, например, стихотворение «На умеренность» (1792) начинается с рассуждения о правильном пути к благополучию, т. е. к счастью:

Благополучнее мы будем,
Коль не дерзнем в стремленье волн,
Ни в вихрь, робея, не принудим
Близ берега держать наш челн.
Завиден тот лишь состояньем,
Кто среднею стезей идет,
Ни благ не восхищен мечтаньем.
Ни тьмой не ужасали бед;
Умерен в хижине, чертоге,
Равен в покое и тревоге.

Собрать не алчет миллионов.
Не скалится на жирный стол;
Не требует ничьих поклонов
И не лощит ничей сам пол;
Не вьется в душу к нареку другу,
Не ловит таинств и не льстит;
Готов на труд и на услугу,
И добродетель токмо чтит.
Хотя и царь его ласкает,
Он носа вверх не поднимает.

Из этих двух строф первая довольно близка к тексту начала одной из од Горация, но уже вторая совершенно самостоятельна и ничего собственно горацианского в ней нет, как нет его в следующих строфах, где речь идет явно о современных, более того, злободневных событиях 1792 года, вплоть до французской революции, которой шел тогда четвертый год. Тот, кто «среднею стезей идет», довольствуется идеалом умеренности, по мнению Державина:

Себя и ближнего покоя,
Чтит бога, веру и царей;
Царств метафизикой не строя,
Смеется, зря на пузырей,
Летящих флотом к небу с грузом,
И вольным быть не мнит французом.

В позднейших своих «Объяснениях» Державин писал по поводу вышеприведенных стихов, что он здесь «шутит, что философы тогдашнего времени... воображая равенство и свободу, как пузыри возвышаются в своих мнениях, желая возлететь в горнее блаженство или иметь его на земле».

И следующие строки стихотворения полны намеков на придворные дела и отношения Державина. Здесь уже нет никакого сходства с Горацием, никаких намеков и ссылок на него.

Действительное и «согласное» пенье с Горацием появляется у Державина позднее, когда из его лирикофилософских стихов совершенно исчезают сатирикополитические намеки и уподобления.

Стихотворение «На ворожбу» (1798) представляет собой уже более близкий, чем «На умеренность», перевод оды Горация.

В текст своего стихотворения Державин не поместил ничего злободневного, ничего, что было бы связано с двором, с международными отношениями тех лет... Но при этом он выбросил и все, что имело отношение к римской жизни. У него нет обращения к Левконое, нет Юпитера и Тирренского моря, нет «процеживания вина». Несмотря, однако, на то, что в державинском стихотворении нет чего-либо имеющего отношение к злобе дня и событиям политической жизни России, оно все проникнуто духом иной, совсем неримской жизни, ему придан русский колорит самым его стилем, подбором слов и оборотов:

Так! Время злое быстротечно
Летит меж тем как говорим;
Щипли ж веселие сердечно
С тех роз, на кои мы глядим;
Красуйся дня сего благими,
Пей чашу радости теперь,
Не льстись горами золотыми
И будущему дню не верь.

А в стихотворении «Капнисту» (1797), также входящему в число «горацианских» стихотворений Державина, основная идея, так часто и разнообразно развивавшаяся в его вольных переводах или подражаниях Горацию, выражена с наибольшей полнотой:

Счастлив тот, у кого на стол,
Хоть не роскошный, но опрятный,
Родительские хлеб и соль
Поставлены, и сон приятный
Когда не отнят у кого
Ни страхом, ни стяжаньем подлым:
Кто малым может быть довольным,
Богаче Креза самого.

Так для чего ж в толь краткой жизни
Метаться нам туды, сюды,
В другие земли из отчизны
Скакать от скук или беды,
И чуждым солнцем согреваться?
От пепелища удаляться,
От родины своей, кто мнит, -
Тот самого себя бежит.

Заботы наши и беды
Везде последуют за нами,
На кораблях чрез волны, льды,
И конницы за тороками.»

Поэзия довольства жизнью в кругу семьи, вне забот и тревог истории, поэзия независимости и покоя, проникнутая у Державина, употребляя выражение Белинского, «сословным принципом», пафосом русского дворянского быта, впервые опоэтизированного Державиным, получила свое дальнейшее развитие у Пушкина, а после него в русской прозе, от романов Тургенева до рассказов Бунина. В этом, пожалуй, непреходящее историческое значение горацианской и «средней стези» Державина. При этом очень интересно наблюдать, как некоторые державинские образы повторяются иногда у Пушкина - и при этом меняют свой смысл.

У Державина в стихотворении «Похвала сельской жизни» (1798) говорится:

Горшок горячих, добрых щей,
Копченой окорок под дымом;
Обсаженный семьей моей,
Средь коей сам я господином,
И тут-то вкусен мне обед!

Все это необыкновенно для додержавинской поэзии, «весомо и зримо»; это все приметы реального быта реальной дворянской усадьбы - и в этом заключалось одно из художественных открытий Державина, смело вводившего «низкий», как считали многие и в его время, быт в высокую поэзию философских мыслей, в мир прекрасного.

С этими стихами из «Похвалы сельской жизни» самым прямым образом связано известное место в «Путешествии Онегина», где говорится полемически об отказе Пушкина от тем и образов его романтической поры и переходе к другим темам, к другому пониманию задач поэзии:

Иные нужны мне картины:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи
Да пруд под сенью и в густых,
Раздолье уток молодых;
Теперь мила мне балалайка
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака.
Мой идеал теперь - хозяйка,
Мои желания - покой,
Да щей горшок, да сам большой .

Пушкин утверждает здесь свое понимание прекрасного и свою убежденность в беспредельных возможностях реализма в искусстве.

У Пушкина довольство малым есть в то же время утверждение великих прав поэта и поэзии на изображение всех сфер жизни, любого ее уголка во имя правды искусства.

Одним из самых значительных «горацианских» произведений Державина была «Ода на смерть князя Мещерского». Она представляет собой яркий пример использования художественных образов, а также вставок, отдельных выражений Горация.

Поэзия домашних радостей и мирного семейного уклада русского барина средней руки возникает в творчестве Державина на основе традиций русского горацианства, с особенным интересом «склонявшего на наши нравы» второй эпод Горация.

Начало этой традиции положил Тредиаковский, в стихотворении «Строфы похвальные поселянскому житию» (1752), основательно русифицировавший бытовую обстановку и социальную окраску латинского первоисточника. У него появились и зима со снегами, и «избы», и псовая охота на волка и медведя, и «овин», и «гумно», и «светлица», и, наконец, совсем не римский обед:

Сытны токмо щи, ломть мягкий хлеба,
Молодой барашек иногда;
Все ж в дому, в чем вся его потреба,
В праздник пиво пьет, а квас всегда.

Державин обратился ко второму эподу Горация в 1798 году и тоже «соображал» его переделку «с русскими обычаями и нравами». В стилистике своего стихотворения Державин очень близок к Тредиаковскому, иногда даже воспроизводит его выражения и строки:

Державинская «Похвала сельской жизни» содержит еще больше примет русского быта, чем стихотворение Тредиаковского. Кроме указанных выше, здесь есть и «собственные волы», и «перечищенная» патока, и баран, «к Петрову дню блюденный», и «пирог, груздями сочиненный», а «ростовщик» Горация превращается у него в «откупшика».

Не меньшее, а, может быть, еще большее значение для развития всей русской поэзии 1780-1810-х годов, чем Гораций или Юнг, имел «древний шотландский поэт-бард Оссиан». В 1765 году шотландский литератор Д. Макферсон опубликовал «Сочинения Оссиана, сына Фингала», переведенные им с «гэльского» (шотландского) на английский язык. В предисловии к этому сборнику, написанном профессором Эдинбургского университета Блэром, Оссиан был объявлен Гомером северных народов, создателем эпических поэм, ничем не уступающих «Одиссее» и «Илиаде». В действительности никакого Оссиана не существовало, и автором его сочинений был сам Макферсон.

Поэмы Оссиана имели огромный общеевропейский успех. Оссиановская сентиментально-меланхолическая поэзия, элегические воспоминания о прошлом, величественные и угрюмые картины природы горной Шотландии, «открытые» впервые для литературного сознания эпохи, - все это сделало Оссиана одним из самых сильных вдохновителей поэзии европейского предромантизма. И Державина не могли не поразить в поэмах Оссиана шумящие водопады, пенистые горные потоки, шум прибоя, ветер, свистящий в степных просторах, туманы на вершинах гор, луна, которая смотрит сквозь туман или сквозь ночные тучи...

В оде «На взятие Измаила» (1790) Державин соединил русскую одическую традицию, приемы изображения битв, разработанные Ломоносовым и Петровым, с образами поэзии Оссиана. Из Оссиана взял он «мрачную, страшную тишину» в начале штурма, которая совсем не вяжется с канонадой из трехсот орудий; из Оссиана пришли в русское войско и «бард» «древний», «исступленный», с которым сравнивается священник, идущий перед русскими солдатами, и тень воина, и сравнение «щита» с «полным месяцем»:

Уже в Эвксине с полунощи
Меж вод и звезд лежит туман,
Под ним плывут дремучи рощи;
Средь них как гор отломок льдян
Иль мужа пека тень седая
Сидит, очами озирая:
Как полный месяц щит его ...

Такой же «муж седой» появляется в «Водопаде» (1791) и произносит там монолог, выражающий основную идею оды; в этой оде пейзаж также принимает оссиановский колорит, предвосхищая ночные пейзажи Жуковского:

Волнистой облака грядой
Тихонько мимо пробегали,
Из коих, трепетна, бледна,
Проглядывала вниз луна.

Многие пейзажи «Водопада» навеяны Державину «Песнями древних бардов»:

Оссиановский «маскарад» мы видим и в стихах Державина, посвященных войнам, в частности походам Суворова. Так, в оде «На переход Альпийских гор» (1799) Державин вспоминает Оссиана как своего вдохновителя:

Но что? не дух ли Оссиана,
Певца туманов и морей,
Мне кажет под луной Морана ,
Как шел он на царя царей?

В другой оде того же времени («На победы в Италии», 1799) Державин с полной убежденностью в правомерности своих действий упоминает и Оссиана, и скандинавскую мифологию, и фантастические предания о Рюрике. Для него это все порождение одной общей северной («оссианической») культуры; все это для него «варяго-росское баснословие», т. е. мифология Севера вообще. Поэтому уже в первой строфе этого стихотворения оссиановские «дубы» и «арфы» соседствуют с Валькирией («Валкой»), о которой в объяснениях Державина даются такие сведения: «Древние северные народы, или Варяго-Руссы, возвещали войну и собирались на оную по ударению во щит. А Валками назывались у них военные девы или музы»:

Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит,
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит.
Встают. - Сто арф звучат струнами,
Пред ними сто дубов горят,
От чаши круговой зарями
Седые чела в тьме блестят.

Далее появляется типичный оссиановский воин (он в третьей строфе оказывается Рюриком), который «белых волн туманом покрыт по персям, по плечам». Он «пленяется певцами, поющими его дела», - имеется в виду баснословное «взятие Парижа», осуществленное варягами под предводительством Рюрика.

Значение державинского оссианизма не только в использовании мотивов северной поэзии, но и в стремлении воспроизвести ее стиль. Так, о певцах, прославляющих Рюрика, Державин говорит в «оссиановском» стиле:

Смотря, как блещет битв лучами Сквозь тьму времен его хвала.

Лучи битв - сложная метафора, но Державин не просто включает этот образ в «вое стихотворение, он связывает эти «лучи битв» с контрастной им по смыслу «тьмой времен». Глагол блещет получает одновременно и конкретное и переносное значение (блещет... лучами и блещет... хвала), а все вместе создает представление о чем-то очень древнем, диком и первобытном в своей мощи, не совсем понятном современникам Державина, но все же таком, где «что-то слышится родное». Именно это ощущение родства с миром «варяго-росской», первобытной, но" мощной в своем диком величии поэзии позволяет Державину использовать ее образность для обрисовки современного героя - Суворова:

«Се мой, - гласит он, - воевода!
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Девятый вал в морских волнах,
Звезда, прешедша мира тропы...»

В оде «На взятие Варшавы» (1794) оссиановские мотивы соседствуют с русским былинным стилем:

Ступит на горы, - горы трещат,
Ляжет на воды, - воды кипят,
Граду коснется, - град упадает,
Башни рукою за облак кидает.

В середине 1790-х годов Державин чувствует потребность подвести итоги своей поэтической работы, определить свое место в ряду русских поэтов. Одно за другим он пишет стихотворения, в которых эта тема занимает главное место: «К лире» (1794), «Мой истукан» (1794), «Соловей» (1795), «Памятник» (1795).

В стихотворении «Мой истукан» Державин говорит о разных видах посмертной славы и способах ее приобретения:

Легко злом мир греметь заставить,
До Герострата только шаг;
Но трудно доблестью прославить
И воцарить себя в сердцах...

Утверждая истинную славу великих деятелей русской истории - Петра Великого, Пожарского, Минина, Филарета, Долгорукого, Державин не находит у себя таких же прав на посмертную славу:

Достойны вы! - Но мне ли права
Желать - быть с вами на ряду?
Что обо мне расскажет слава,
Коль я безвестну жизнь веду?
Не спас от гибели я царства,
Царей на трон не возводил,
Не стер терпением коварства,
Богатств моих не приносил
На жертву, в подкрепленье трона,
И защитить не мог закона.

И все же, перебрав и перечислив все, чего он не совершил великого, припомнив все то немногое, что удалось ему сделать на своих служебных постах, Державин находит такую свою заслугу, которая может оправдать существование его бюста в ряду замечательных деятелей России:

Но если дел и не имею,
За что б кумир мне посвятить,
В достоинство вменить я смею,
Что знал достоинствы я чтить,
Что мог изобразить Фелицу,
Небесну благость во плоти.
Что пел я россов ту царицу,
Какой другой нам не найти

Ни днесь, ни впредь в пространстве мира, -
Хвались моя, хвались тем, лира!

Итак, право Державина на бюст, и шире - на бессмертие определяется, по его глубокому и непоколебимому убеждению, тем поэтическим образом Екатерины, который он создал. В «Памятнике» (1795) это выражено с еще большей силой:

Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.

«Добродетели Фелицы» и «истина», высказанная «царям» - так в предельно лаконичной форме выразил Державин свое отношение к собственным литературным заслугам. Созданный им образ Фелицы Державин считал воплощением своих идеальных представлений о том, каким должен быть царь, человек на троне. В отличие от других русских одических поэтов, Державин в «Фелице» поставил государственную деятельность Екатерины II в прямую зависимость от ее человеческих качеств, «добродетелей», как он писал в «Памятнике». Отсутствие этих «добродетелей» превращает любого деятеля - не только царя, но и самого мелкого чиновника - в раба собственных страстей; из служителя общей пользы он превращается в низкого корыстолюбца. Об этих нарушениях законов нравственности, где бы они ни происходили, писал Державин в своих стихах, направленных против тиранов и вельмож, эту свою позицию «ревности» к общественному благу он имел в виду, когда писал об «истине», «с улыбкой» - т. е. в шуточно-сатирических одах - высказанной им «царям».

Державин видел новизну своей общественной, а следовательно, и литературной позиции в этом сочетании серьезного и смешного («забавного»), идеального и сатирического, в уменье облечь высокие мысли («истины») в комическую форму.

В представлении современников и потомков Державин остался певцом «екатерининского века», времени наиболее пышного блеска, действительного могущества дворянской России XVIII века. Его гордость «Фелицей» была законной и естественной, равно как и представление о себе как поэте-глашатае «истины». Но в сознании необходимости подвести итоги у Державина сказалось и ощущение перемен в собственном творчестве. Именно с середины 1790-х годов Державин возвращается к темам и образам своих стихов второй половины 1770-х годов, дорабатывает и печатает некоторые из них («Пламиде», «Нине», «Пени», «Разлука») вместе с новыми вещами в своем сборнике «Анакреонтические песни» (1804). То, что когда-то рассматривалось им только как забава, становится на рубеже двух столетий последним словом литературы, выражением идей нового времени. И если в «Памятнике» (1795) Державин писал о служении «истине» и о «добродетелях Фелицы», о своих философско-религиозных стихах («в сердечной простоте беседовать о боге»), то в стихотворении «Лебедь» (1804), Державин иначе определяет сущность своей поэзии. Вместо гражданственно-политической, государственной проблематики, вместо поучения царям («истину царям с улыбкой говорить») появляется Державин - поэт гуманности, поэт домашних радостей и мирных увеселений частной жизни:

Вот тот летит, что, строя лиру,
Языком сердца говорил
И, проповедуя мир миру,
Себя всех счастьем веселил .

Державин продолжал писать оды до конца своей жизни, он не пропустил ни одного сколько-нибудь значительного события в политической жизни России, но все это уже было поэтически холодно, лишено внутренней энергии его од 1780-х годов, сводилось к самоповторению.

Поэтических достижений с середины 1790-х годов Державин добивается в других жанрах. Вместо прежнего представления о мире, в котором действуют законы разума и нравственности, мир в представлении поэта разделился на две, резко разграниченные сферы. Мир политики, мир истории, мир русской торжественной оды Ломоносова, Петрова, Державина отделился в его сознании и творчестве от мира частных человеческих интересов, от повседневного хода домашней жизни, от интимных чувств, радостей и горестей.

Человек отделился от гражданина, и единственная сила, которая может связать между собой «историю» и частную жизнь, гражданское общество и человека с его личными интересами, - это красота. Рождение красоты вносит мир и согласие в жизнь людей и самих богов, пересказывает Державин античный миф:

        ...и Красота
Вмиг из волн морских родилась.
А взглянула лишь она,
Тотчас буря укротилась И настала тишина...
Боги молча удивлялись,
На красу разинув рот,
И согласно в том признались:
Мир и брани - от красот .
      («Рождение красоты», 1797)

Чувство красоты, способность ее воспринимать - эстетическое чувство, как сказали бы мы сегодня, - становится для Державина основной мерой, с которой он теперь подходит к людям. Он убежден, что служение общему благу есть следствие развитого эстетического чувства.

Державин писал в стихотворении «Любителю художеств» (1791):

Боги взор свой отвращают
От не любящего муз,
Фурии ему влагают
В сердце черство грубый вкус,
Жажду злата и сребра,
Враг он общего добра
. . . . . . . . . . . . . . . ..
Напротив того, взирают
Боги на любимца муз;
Сердце нежное влагают
И изящный нежный вкус;
Всем душа его щедра,
Друг он общего добра!

Эти мысли стали необыкновенно важны для Державина именно в 1790-е годы. В стихотворении «К лире» (1794) он снова говорит о «железном веке» и жажде богатства, которая вытеснила любовь к прекрасному:

Ныне железные ль веки?
Тверже ль кремней человеки?
Сами не знаясь с тобой,
Свет не пленяют игрой,
    Чужды красот доброгласья.
Доблестью чужды пленяться,
К злату, к сребру лишь стремятся,
Помнят себя лишь одних;
Слезы не трогают их,
    Вопли сердец не доходят...

Перемещение творческих интересов поэта из области государственно-политической в сферу частной жизни вызвало жанровые перемены в державинской поэзии. Державин пишет теперь небольшие по объему стихотворения.

Единство ломоносовской оды - единство тематическое: избранная поэтом тема-понятие (свет, радость, красота) проходит через всю оду от начала до конца и придает стройность ее конструкции и логически оправдывает самые, казалось бы, неожиданные взлеты поэтического «восторга».

Державин пытался следовать ломоносовскому тематическому построению и в конце века. Так, ода «На смерть князя Мещерского» скрепляется повторением в каждой строфе слова «смерть» (являющегося одновременно и основной философской темой), или производных от него, или близких по смыслу:

Уже зубами смерть скрежещет..
Глотает царства алчна смерть ...
Приемлем с жизнью смерть свою,
На то, чтоб умереть , родимся.
Вез жалости все смерть разит...
Не мнит лишь смертный умирать
И быть себя он вечным чает;
Приходит смерть к нему, как тать,
И жизнь внезапу похищает.
Увы! где меньше страха нам,
Там может смерть постичь скорее...
Оставил ты сей жизни брег,
К брегам ты мертвых удалился...
Где стол бы яств, там гроб стоит;

Надгробные там воют клики,
И бледна смерть на всех глядит...
Смерть , трепет естества и страх!..
Сей день, иль завтра умереть ,
Перфильев! должно нам конечно,
Почто ж терзаться и скорбеть,
Что смертный друг твой жил не вечно?

Основной образ-понятие оды («смерть») находится в сложном отношении с контрастным ему образом - понятием «вечность»:

Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы...
Не мнит лишь смертный умирать
И быть себя он вечным чает...
Подите счастьи прочь, возможны,
Вы все временны здесь и ложны:
Я в дверях вечности стою.

Но уже в оде «На смерть князя Мещерского» Державин связывает между собой соседние строфы повторением одного слова, с которого начинаются перечисляемые «мысли» и образы. Строфа шестая и седьмая связываются между собой повторением образа смотрящей смерти:

Где пиршеств раздавались лики,
Надгробные там воют клики,
И бледна смерть на всех глядит ...

Глядит на всех - и на царей,
Кому в державу тесны миры;
Глядит на пышных богачей,
Что в злате и сребре кумиры;
Глядит на прелесть и красы,
Глядит на разум возвышенный,
Глядит на силы дерзновенны -
И точит лезвие косы.

Таким же способом связаны между собой строфы восьмая и девятая:

Едва часы протечь успели,
Хаоса в бездну улетели,
И весь, как сон, прошел твой век .

Как сон , как сладкая мечта,
Исчезла и моя уж младость...

Такая междустрофическая связь раздвигала рамки периода за пределы одной строфы, создавала надстрофическое единство, увеличивая объем тех словесных масс, из которых строилось одическое здание.

Этот способ синтаксического объединения двух соседних строф стал широко применяться Державиным. Так, в оде «На коварство французского возмущения и в честь князя Пожарского» этот прием проведен через все произведение:

Несправедливые дороги
В храм вечной славы не ведут . (13)
Ведут не в храм - на место лобно
Они содетелей неправд... (14)
И истина вовек сияет;
Она едина составляет
Всех добродетелей зерно
. (21)
Зерно бессмертия и корень
Величия, доброт венец ... (22)

Однако так можно было соединить только две соседние строфы, а Державину нужно было связать воедино большие словесные группы, и он объединяет несколько строф с помощью анафорического начала, повторяющегося в трех, четырех, - а в «Водопаде» даже в семи - строфах подряд. В оде «На счастие» (1789) анафорическое начало подчеркивает одновременность целого ряда событий европейской политической жизни с тем, что вершит Екатерина II, благоразумие и мудрость которой Державин восхваляет, высмеивая ее европейских коллег на кронах. Вся ода написана как обращение к богу счастья, которому поэт жалуется на свое печальное положение, и иронически рисует всеобщую путаницу и неразбериху. Единое начало («В те дни...») объединяет строфы четвертую - тринадцатую, т. е. 90 строк, но объединение это имеет чисто внешний, формальный, а не «содержательный» смысл. Для Державина важна только одновременность событий, поэтому он не просто перечисляет (в шуточном изложении) различные политические конфликты и происшествия 1789 года, но и в пределах одной строфы соединяет самые разнородные по характеру, смыслу и значению факты:

В те дни людского просвещенья,
Как нет кикиморов явленья.
Как ты лишь всем чудотворишь:
Девиц и дам магнизируешь,
Из камней золото варишь,
В глаза патриотизма плюешь,
Катаешь кубарем весь мир;
Как резвости твоей примеров
Полна земля вся кавалеров,
И целый свет стал бригадир.

О чем только ни говорится в этой строфе! Здесь упоминается увлечение гипнозом, который в XVIII веке называли «животным магнетизмом», масонские поиски философского камня, с помощью которого рассчитывали превращать металлы в золото, щедрая раздача Екатериной II Владимирского, ордена, частое производство в бригадирский чин - события, так сказать, местного, петербургского значения - и рядом с этими бюрократически-придворными делами и сплетнями строка - «в глаза патриотизму плюешь», значение которой выходит за рамки местных новостей и, очевидно, касается каких-то нам сейчас не совсем понятных международных отношений России.

Державин сопоставляет явления только потому, что они существуют одновременно, а не на логике развития определенной темы или сочетания двух тем, как это делал Ломоносов.

«На счастие» - одна из тех «шуточных» од, в которых Державин позволил себе еще большую свободу в выборе фактов и выражений, чем в «Фелице» или «Решемысле» (1783), и, чтобы оправдать эту свободу тона, в первой публикации было дано объяснение: «...писано на маслянице» (а в рукописи стояло, «когда и сам автор был под хмельком»). Этим примечанием Державин как бы «оправдывался» перед читателями за отступления от канонического типа похвальной оды, которые он сделал в оде «На счастие», превратив ее, по верному определению Г.А. Гуковского, в некое подобие политического фельетона в стихах. Это «оправдание» Державина - явное свидетельство того, что представление о жанровой природе оды у него было очень точное и что те отступления, которые он делал, эстетически ощущались только на фоне этого представления об устойчивой форме похвальной оды. Поэтому не удивительно, что почти в одно время с «шуточной» одой «На счастие» Державин пишет вполне «серьезные» оды «Изображение Фелицы» и «На взятие Измаила», в которых, особенно в последней, он близок к ломоносовской одической манере.

В больших одах Державина, таких, как «Водопад», «Изображение Фелицы», «На взятие Измаила», «На коварство...», со всей наглядностью виден отход Державина от ломоносовской идеи высокого слога - «равного подбора слов», как определял этот стилистический принцип Ломоносова Державин.

Высокая культура стилистического отбора, созданная Ломоносовым и усвоенная всеми поэтами русского классицизма, стала нарушаться в главном поэтическом жанре - оде уже у Петрова. Слог его од перенасыщен теми «ветхими» церковнославянскими словами, от употребления которых Ломоносов решительно предостерегал.

Державин же стал смело вводить в оду слова и обороты из того стиля, который Ломоносов называл «подлым» (т, е. низким, простым), - слова и обороты из просторечия, до него употреблявшиеся только в басне или ирои-комической поэме. В оде «На смерть князя Мещерского» бледна смерть на всех глядит - сочетание, невозможное ни у Ломоносова, ни у «самых смелых» поэтов 1770-х годов.

«Мурза», от имени которого ведется все изложение в «Фелице», употребляет слова и выражения, до этой оды имевшие доступ только в поэзию комическую, в такие жанры, как басня или ирои-комическая поэма:

А я, проспавши до полудни,
Курю табак и кофе пью...
То вдруг, прельщайся нарядом,
Скачу к портному по кафтан...
Я под качелями гуляю;
В шинки пить меду заезжаю...
Имея шапку набекрене,
Лечу на резвом бегуне...
Иль, сидя дома, я прокажу,
Играю в дураки с женой;
То с ней на голубятню лажу,
То в жмурки резвимся порой;
То в свайку с нею веселюся,
То ею в голове ищуся...

Державину, привыкшему в обширных одах свободно распоряжаться большими словесными массами (в «Водопаде» больше строк, чем в пушкинском «Медном всаднике»), нелегко было вернуться к малым стихотворным жанрам.

Характерны уже их названия - «Гостю» (1795), «Другу» (1795) - которые сами по себе вводят в иную, но одическую сферу жизни.

Стихотворение «Другу» состоит из трех восьмистрочных строф. Каждая строфа - одно законченное предложение. Периоды не простираются на несколько строф, как это бывало в одах.

Пойдем севодни благовонный
Мы черпать воздух, друг мой! в сад,
Где вязы светлы, сосны темны
Густыми купами стоят;
Который с милыми друзьями,
С подругами сердец своих
Садили мы, растили сами;
Уж ныне тень приятна в них.

Пусть Даша статна, черноока
И круглолицая, своим
Взмахнув челом, там у потока,
А белокурая живым
Нам Лиза, как зефир, порханьем
Пропляшут вместе козачка,
И нектар с пламенным сверканьем
Их розова подаст рука.

Мы, сидя там в тени древесной,
За здравье выпьем всех людей:
Сперва за женский пол прелестный,
За искренних своих друзей;
Потом за тех, кто нам злодеи:
С одними нам приятно быть;
Другие же, как скрыты змеи,
Нас учат осторожно жить.

То небольшое стиховое пространство, которым теперь стал располагать Державин (иные из его стихотворений «сократились» до шестнадцати, восьми и даже четырех строк), потребовало другого отношения к поэтическому слову. Вернее, только теперь перед Державиным встала проблема слова.

В тесных пределах малого стихотворения каждое слово, каждый оттенок смысла, каждое новое соотношение слов или значений, каждая форма логико-синтаксических связей приобрели неизмеримо большую важность, чем это было с отдельно взятым словом в одах, где в больших словесных массах слово как бы терялось, растворялось в общей стихии лирического вдохновения. Державин очень хорошо понял разницу между «одой» и «песней», под которой он понимал малые лирические жанры: «Песня держится всегда одного прямого направления, а ода извивчиво удаляется к околичным и побочным идеям. Песня изъясняет одну какую-либо страсть, а ода перелетает и к другим. Песня имеет слог простой, тонкий, тихий, сладкий, легкий, чистый, а ода - смелый, громкий, возвышенный, цветущий, блестящий и не столько иногда обработанный... Песня сколько возможно удаляет от себя картины и витийство, а ода, напротив того, украшается ими. Песня чувство, а ода жар... Песня во всяком куплете содержит полный смысл и окончательные периоды; а в оде нередко летит мысль не токмо в соседственные, но и в последующие строфы».

Причудливый, инверсированный порядок слов более заметен в малых по размеру произведениях, чем в одах:

Приди, мой благодетель давний,
Творец чрез двадцать лет добра!
      («Приглашение к обеду», 1795)

И все же в этих малых по числу строк стихотворениях, несмотря на частые несоответствия между жанром и стилем, Державин сумел выразить по-своему преклонение перед красотой в искусстве и в жизни, неподдельное восхищение молодостью и живостью «красавиц», соединенное с добродушной иронией над своей старостью. Этот пафос воспевания любви и красоты был воспринят от Державина несколькими поколениями поэтов. Батюшков и молодой Пушкин многим обязаны любовной лирике Державина.

Примечания

Торока - ремешки позади седла.

Эвксин, Понт Эвксинский - Черное море.

Моран - герой поэм Оссиана.

Лики - хор певцов.

- 5 - - -

Проблематика «мещерской», по выражению Пушкина, оды Державина нашла продолжение в оде «Водопад» (1794). Она была написана в связи с другой внезапной кончиной (5 окт. 1791 г.) одного из влиятельнейших фаворитов Екатерины II, «светлейшего» князя Г. А. Потемкина. Смерть настигла Потемкина по дороге из Ясс в Николаев, после заключения им мира с Турцией. Он умер в глухой степи, на голой земле, как умирают бедные странники. Обстоятельства этой необычной смерти произвели на Державина сильное впечатление и еще раз напомнили ему о превратностях человеческой судьбы:

Символом недолговечной славы и шаткого величия временщиков становится в оде Державина водопад (в годы губернаторства в Олонецкой губернии поэт неоднократно наблюдал водопад Кивач, находящийся неподалеку от Петрозаводска): «Алмазна сыплется гора // С высот четыремя скалами...» (С. 178). Преходящим триумфам вельмож и полководцев Державин противопоставляет в конце оды «истину», т. е. подлинные заслуги перед обществом, независимо от признания или непризнания их верховной властью. Носителем такой добродетели выступает известный полководец - «некий муж седой» - П. А. Румянцев, незаслуженно отстраненный от командования русской армией во время войны с Турцией. Эта подлинная, незыблемая слава воплощается поэтом в образе реки Суны, в нижнем ее течении, где она «Важна без пены, без порыву, // Полна, велика без разливу...» (С. 190).

К «Водопаду» по своему нравственно-философскому содержанию близка отмеченная Белинским ода «На счастие». Слово счастье приобрело в поэтическом языке XVIII в. особое значение, как незаслуженные слава или удача. Впервые в этом новом смысле употребил его Ломоносов в переведенной им оде Жана Батиста Руссо «А lа fortune» под названием «На счастье». Из нескольких значений французского слова la fortune - судьба, удача, успех, счастье - Ломоносов выбрал последнее. В оде развенчивалась мнимая слава завоевателей, царей и полководцев, покупающих свое величие кровью. Ода Державина «На счастие» написана в 1789 г. Созданная в царствование Екатерины II, она была посвящена искателям удачи не на ратном поле, а при дворе. Практика фаворитизма приобрела в это время откровенно циничный характер. В связи с этим слово счастье приобрело у Державина свой смысловой оттенок. Око связано со служебным, придворным успехом. Как карточный выигрыш, оно зависит от везения, удачи и вместе с тем от ловкости искателя. Внезапно улыбнувшись своему избраннику, оно столь же неожиданно может повернуться к нему спиной. В духе поэтики XVIII в. Державин создает мифологизированный образ счастья - нового божества, которому поклоняются его современники:

В этом новом, особом значении счастье и производные от него слова продолжали употребляться поэтами XIX в.

Большой популярностью в XVIII и даже XIX в. пользовалась ода «Бог» (1784). Она была переведена на ряд европейских, а также на китайский и японский языки. В ней говорится о начале, противостоящем смерти. Бог для Державина - «источник жизни», первопричина всего сущего на земле и в космосе, в том числе и самого человека. На представление Державина о божестве оказала влияние философская мысль XVIII в. На это указывал сам поэт в своих «Объяснениях» к этой оде. Комментируя стих «Без лиц в трех лицах божества!», он писал: «Автор, кроме богословского... понятия, разумел тут три лица метафизические, то есть: бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и нескончаемое течение времени, которое бог в себе совмещает». Тем самым, не отвергая церковного представления о трех сущностях божества, Державин одновременно осмысляет его в категориях, почерпнутых из арсенала науки, - пространства, движения, времени. Державинский бог не бесплотный дух, существующий обособленно от природы, а творческое начало, воплотившееся, растворившееся в созданном им материальном мире («живый в движеньи вещества»). Пытливая мысль эпохи Просвещения не принимала ничего на веру. И Державин, как сын своего века, стремится доказать существование бога.

Сочетание науки и религии - характерная черта философии XVIII в., которой причастны такие крупные мыслители, как Гердер, Вольф, Кант. О существовании бога, по словам Державина, свидетельствует прежде всего «природы чин», т. е. порядок, гармония, закономерности окружающего мира. Другое доказательство - чисто субъективное: стремление человека к высшему, могущественному, справедливому и благостному творческому началу: «Тебя душа моя быть чает» (С. 115). Вместе с тем Державин воспринял от эпохи Просвещения мысль о высоком достоинстве человека, о его безграничных творческих возможностях:

Анакреонтические стихи

Оды Анакреона, действительные и приписываемые ему, переводили и «перелагали» почти все русские поэты XVIII в. Одно из последних изданий лирики Анакреона, где были представлены и греческий текст и переводы, было осуществлено в 1794 г. близким приятелем Державина - Н. А. Львовым. Видимо, не без влияния Львова и сам Державин в 1804 г. издал сборник под названием «Анакреонтические песни». В нем были представлены переводы и «подражания» одам Анакреона, такие, как «Богатство», «Купидон», «Кузнечик», «Хмель», «Венерин суд» и ряд других. Однако большую часть стихотворений, вошедших в книгу, представляли оригинальные произведения Державина, написанные в анакреонтическом духе.

К этому же времени относится ода "На счастие", любопытная своим шуточно-сатирическим содержанием и полная намеков, теперь не всегда понятных, на различные политические лица и обстоятельства того времени; в оправдание веселой ее иронии, поэт прибавил в заглавии оды: "Писана на маслянице, когда и сам автор был под хмельком". В оде "На взятие Измаила" (1790) впервые начинает сказываться влияние Оссиановой поэзии. К этому же времени относится написанное частью в стихах, частью прозой, "Описание торжества в доме князя Потемкина по случаю взятия Измаила". Под непосредственным впечатлением известия о неожиданной смерти Потемкина (в ноябре 1791 г.) поэт набросал первый эскиз оды "Водопад" (оконченной лишь в 1794 г.), - блестящего апофеоза всего, что было в духе и делах Потемкина действительно достойного жить в потомстве. Ода делает тем более чести поэту, что в то время многие без стыда топтали в грязь память умершего. Дальнейшие, более важные произведения Державина: ода "На умеренность" (1792), полная намеков на положение поэта в должности статс-секретаря; ода "Вельможа" (1794), переделанная из оды "На знатность", напечатанной некогда в числе Читалагайских од (посвященная преимущественно изображению Румянцева, она рисует идеал истинного величия); "Мой истукан" (1794), где поэт высказывает свое единственное стремление "быть человеком"; "На взятие Варшавы" (1794); "Приглашение к обеду" (1795); "Афинейскому витязю" (1796; изображение А.Г. Орлова); "На кончину благотворителя" (1795, по поводу смерти Бецкого); "На покорение Дербента" (1791). Французская революция и казнь Людовика XVI нашли отклик в стихотворениях Державина: "На панихиду Людовика XVI" (1793) и "Колесница". Небольшие стихотворения: "Гостю" (1795) и "Другу" (1795) - наиболее ранние пьесы Державина в антологическом духе, с этого времени все более усиливающемся в поэзии Державина.

Слайд 24 из презентации «Биография и творчество Державина» . Размер архива с презентацией 1157 КБ.
Скачать презентацию

Д

краткое содержание других презентаций

«В.Ю.Драгунский» - 95 лет со дня рождения В. Ю. Драгунского. Самые разные случаи происходили с Дениской. «Ровно 25 кило». Детство и юность В. Драгунского пришлись на трудные годы. Рассказанные школьные истории про невыученные уроки. Денис Драгунский вырос и сам стал книги писать. «Девочка на шаре». Дениска Кораблёв. В. Ю. Драгунский – один из лучших детских писателей. Откуда эти строчки. «Тайное становится явным». Известность.

«Биография Державина» - Поэтический гений Державина. Творчество. Литературная и общественная известность. Державин умер 8 июля 1816 года в Званке. Памятник Г. Р. Державину в Губернаторском парке Петрозаводска. Из Биографии. Державин создаёт ряд образцов лирических стихотворений. В последние годы жизни Державин увлекался театром. Гавриил Романович Державин. Г. Державин, гравюра 1880 год. Государственная служба. Род Державиных.

«Дефо и Свифт» - Главные произведения. Образование. Гении эпохи Просвещения. Род деятельности. Начало литературной деятельности. Поведение союзников. Эпоха Просвещения. Политические воззрения и пристрастия. Д. Свифт. Происхождение. Философские вопросы.

«Робинзон Крузо» - Сюжет книги. Обложка выглядит так. Родился в 1660 году в районе Криплгейт в Лондоне. Даниель Дефо. Дефо считают одним из первых сторонников романа как жанра. Даниель Дефо «Робинзон Крузо». «Читать не вредно- вредно не читать». Робинзон крузо Даниель Дефо написал в 1719 году.

«Дюма «Три мушкетёра»» - Молодой Людовик XIV. Развитие действия. Куртиль сводит Историю к цепи интриг. Взлет гения французского народа. Дюма рисует безвольного и слабохарактерного короля. История и вымысел. Славный Дюма. Междоусобица. Книга Ж.-К. Птифиса. Времена Куртиля. Читатель. Куртиль. Цель французских политиков. История манипулирует «крупными объемами». Время становления и упрочения национальных государств. Выдумка.

Введение

В последней трети XVIII века в поэзии, как и в драматургии, произошли большие сдвиги.

Устойчивость поэтических принципов классицизма охранялась сложившейся жанровой системой. Поэтому дальнейшее развитие поэзии не могло осуществляться без нарушений, а затем и разрушений канонических форм жанровых образований. Эти нарушения стали допускать, как было отмечено, сами писатели-классицисты (Ломоносов, Сумароков, Майков, Херасков и молодые поэты из его окружения). Но настоящий бунт в царстве жанров совершил Гавриил Романович Державин.

Молодой поэт учился у своих именитых предшественников: правилам версификации у Тредиаковского, поэтической практике у Ломоносова и Сумарокова. Но так уж сложилась биография Державина, что с самых первых его шагов в поэзии наставницей ему была сама жизнь.

Действительно, поэт увидел истинную природу - мир многозвучный и многоцветный, в его вечном движении и изменениях, безгранично раздвинув рамки поэтического (от самых высоких сюжетов до воспевания пивной кружки). Главными же врагами Державина были все те, кто забывал "общественное благо", интересы народа, предавшись сибаритству или ласкательству при дворе.

Ода в творчестве Г.Р. Державина

В "Оде на день рождения ее величества, сочиненной во время войны и бунта 1774 года" поэт, обращаясь к Екатерине, утверждал: "Враги, монархиня, те ж люди",- и призывал ее к милости. В своих биографических "Записках", созданных уже в конце жизни, Державин, вспоминая о Крестьянской войне, отметил крайнее раздражение народа против правительственных войск и симпатии к Пугачеву простых солдат.

Несмотря на то что в местах, охваченных пугачевщиной, Державин пробыл около трех лет, его неумение ладить с начальством сослужило ему плохую службу, он оказался совершенно обойденным наградами и в конце концов, помимо своего желания, "выпущен в статскую".

Но и гражданская служба была полна потрясений. Будучи советником экспедиции доходов, Державин слишком честным и прямолинейным исполнением служебного долга вызвал ненависть своего начальника, одного из наиболее влиятельных екатерининских вельмож, князя Вяземского.

Обласканный Екатериной II после появления "Фелицы" (1783) и отправленный губернатором в Олонецкую губернию, он рассорился там с наместником Тутолминым, когда тот в своем описании края исказил положение крестьян. В штыки была встречена начальством и губернаторская деятельность поэта в Тамбове (1786-1788). Державин много сделал для просвещения дворянской молодежи, охотно предоставляя для занятий собственный дом. В "Записках" мы читаем: "У губернатора в доме были всякое воскресенье собрания, небольшие балы, а по четвергам концерты, в торжественные же, а особливо в государственные праздники - театральные представления из охотников, благородных молодых людей обоего пола составленные. Но не токмо одни увеселения, но и самые классы для молодого юношества были учреждены поденно в доме губернатора". В открытой Державиным типографии стала печататься первая в России губернская газета - "Губернские ведомости".

В 1791 году Державин стал личным секретарем Екатерины II по принятию прошений. Но близость к императрице также не содействовала служебной карьере поэта, который "лез" к государыне с делами, когда она вовсе не склонна была ими заниматься. Больше того, стихотворец и монархиня глубоко разочаровались друг в друге: став вхожим во дворец, Державин увидел изнанку придворной жизни и "не собрался с духом и не мог таких ей тонких писать похвал, каковы в оде Фелице и тому подобных сочинениях, которые им писаны не в бытность его еще при дворе: ибо издалека те предметы, которые ему казались божественными и приводили дух его в воспламенение, явились ему, при приближении ко двору, весьма человеческими и даже низкими и недостойными великой Екатерины, то и охладел так его дух, что он почти ничего не мог написать горячим чистым сердцем в похвалу ее". Державин при этом с осуждением замечает в "Записках", что Екатерина II управляла государством больше по "своим видам, нежели по святой правде", а сам он ей "правдою своею часто наскучивал".

С произведениями своих литературных наставников (Ломоносова, Сумарокова, Тредиаковского, Хераскова) Державин познакомился еще в Казанской гимназии. Ломоносовские мотивы звучат в стихотворении "Монумент Петра Великого" (1776)-оно даже по названию перекликается с "Надписью к статуе Петра Великого" Ломоносова. Державин воспевает Петра как просвещенного монарха.

Свое восхищение Ломоносовым Державин выразит в 1779 году в "Надписи" к его портрету:

Се Пиндар, Цицерон, Вергилий - слава Россов,

Неподражаемый бессмертный Ломоносов,

В восторгах он своих, где лишь черкнул пером,

От пламенных картин поныне слышен гром.

В оде "На великость" из них, обращаясь к "народам" и "царям", поэт провозглашает, что истинная "великость" заключается в служении людям. Резко звучала "Ода на знатность", легшая потом в основу знаменитого стихотворения "Вельможа". Державин, вслед за Кантемиром и Сумароковым, утверждает внесословную ценность человека:

Нет той здесь пышности одежд,

Царей и кукол что равняет,

Наружным видом от невежд,

Что имя знати получает.

Я строю гусли и тимпан;

Не ты, сидящий за кристаллом

В кивоте, блещущий металлом,

Почтен здесь будешь мной, болван.

Переломным моментом в творчестве Державина явился 1779 год. Поэт вспоминал впоследствии: "Он в выражении и стиле старался подражать г. Ломоносову, но, хотев парить, не мог выдержать постоянно, красивым набором слов, свойственного единственно российскому Пиндару велелепия и пышности. А для того с 1779 года избрал он совсем другой путь". Главная заслуга Державина заключалась в сближении поэзии с жизнью. В его произведениях впервые перед русским читателем предстали картины сельской жизни, современные политические события, природа средней полосы, придворный и усадебный быт. Главным предметом изображения стала человеческая личность - не условный, вымышленный герой, а живой современник, с реальной судьбой и лишь ему присущими чертами. Поэт заговорил в стихах о самом себе, раскрыл страницы собственной биографии - все это для русской литературы было ново и совершенно необычно. Рамки классицизма оказались тесными для Державина, и, сохранив характерное для данного направления представление о прямом воспитательном воздействии искусства, он в своей творческой практике полностью отверг учение о жанровой иерархии. Низкое и высокое, печальное и смешное соединились в одном и том же произведении, отразив жизнь в ее единстве контрастов.

Черты новизны обнаруживаются, прежде всего, в стихотворении "На рождение в Севере порфирородного отрока" (1779). По теме - это поздравительная ода, написанная по случаю дня рождения наследника, будущего императора Александра I. По форме шутливая песенка, где удачно используется сказочный мотив о поднесении феями подарков царственному младенцу. В отличие от привычного для оды четырехстопного ямба, она написана хореем, придающим ей плясовой ритм. В сниженном плане изображаются традиционные для оды античные божества: Борей у Державина - "лихой старик", с "белыми власами и с седою бородой", нимфы "засыпают... с скуки", сатиры греют руки у костра. Вместо обобщенной картины природы в стихотворении - конкретная пейзажная зарисовка русской зимы: "иней пушистый", "метели", "цепи льдисты" на быстрых водах. Державин в известной мере все же следует здесь за Ломоносовым: образ царя-младенца дан слитно с образом матери-России:

Сим Россия восхищенна

Токи слезны пролила,

На колени преклоненна,

В руки отрока взяла.

Царевич представляет собой соединение всех совершенств, необходимых земному богу. Гении ему приносят

Тот обилие, богатство,

Тот сияние порфир;

Тот утехи и приятство.

Тот спокойствие и мир...

Будь страстей твоих владетель,

Будь на троне человек! -

отражен взгляд Державина на личность монарха: царь, прежде всего человек, и только человек. Поэт высказывает здесь и свой творческий принцип - он собирается изображать не человека вообще, а человека со всеми присущими ему качествами.

В стихах "На рождение в Севере..." обнаруживается прямая полемика с Ломоносовым. Кроме отмеченного в них хорея (вместо четырехстопного ямба), шутливого тона в зарисовке мифологических персонажей (сатиры и нимфы), отметим, что Державин начинает свои стихи строкой (с небольшим изменением) из известной оды 1747 года Ломоносова ("С белыми Борей власами" - у Державина, "Где с белыми Борей власами" - у Ломоносова).

К романтическому жанру элегии тяготеет философская ода "На смерть князя Мещерского" (1779). Тема скоротечности бытия, неизбежности смерти, ничтожности человека перед лицом вечности давно знакома русской литературе (вспомним хотя бы памятник XVI века "Прение Живота и Смерти"). И поэт перекликается с этими мотивами, когда говорит о трагическом законе бытия:

Ничто от роковых когтей,

Никая тварь не убегает;

Монарх и узник - снедь червей,

Гробницы злость стихий снедает;

Зияет время славу стерть:

Как в море льются быстры воды,

Так в вечность льются дни и годы;

Глотает царства алчна смерть

С большой эмоциональной силой пишет Державин о внезапном приходе смерти, приходе всегда неожиданном для человека, опять-таки следуя в данном случае средневековым мотивам:

Не мнит лишь смертный умирать

И быть себя он вечным чает;

Приходит смерть к нему, как тать,

И жизнь внезапну похищает.

"Как сон, как сладкая мечта", проходит молодость. Все житейские радости, любовь, пиршества обрываются смертью; "Где стол был яств, там гроб стоит".

Судьба князя Мещерского, "сына роскоши, прохлади нег",- конкретное воплощение этой трагической коллизии человеческого бытия. Но и в этом стихотворении Державин сумел сочетать два разных плана восприятия мира и соединить две разные художественные манеры. Во второй части стихотворения звучат эпикурейско-горацианские мотивы, особенно отчетливо выраженные в заключительной строфе:

Устрой ее себе к покою

И с чистою твоей душою

Благословляй судеб удар.

В отличие от первой части, близкой благодаря обилию риторических вопросов и риторических восклицаний ораторской речи, вторая звучит элегически спокойно и напоминает дружескую беседу с читателем. Новаторский характер стихотворения проявляется и в том, что автор в качестве одного из героев стихотворения изображает себя.

Программным произведением Державина, заставившим читателей сразу заговорить о нем как о большом поэте, была "Ода к премудрой киргиз-кайсацкой царевне Фелице, писанная некоторым мурзою, издавна проживающим в Москве, а живущим по делам своим в Санкт-Петербурге". Ода была напечатана 1783 году в журнале "Собеседник любителей российского слова". По словам В.Г. Белинского, "Фелица" - одно из "лучших созданий Державина. В ней полнота чувства счастливо сочеталась с оригинальностью формы, в которой виден русский ум и слышится русская речь. Несмотря на значительную величину, эта ода проникнута внутренним единством мысли, от начала до конца выдержана в тоне. Олицетворяя в себе современное общество, поэт тонко хвалит Фелицу, сравнивая себя с нею и сатирически изображая свои пороки".

"Фелица" - наглядный пример нарушения классицистской нормативности, прежде всего благодаря сочетанию оды с сатирой: образу просвещенного монарха противопоставляется собирательный образ порочного мурзы; полушутя, полусерьезно говорится о заслугах Фелицы; весело смеется автор над самим собой. Слог стихотворения представляет, по словам Гоголя, "соединение слов самых высоких с самыми низкими".

Образ Фелицы у Державина отличается многоплановостью. Фелица - просвещенная монархиня и в то же время - частное лицо. Автор тщательно выписывает личные привычки Екатерины, ее образ жизни, особенности характера:

Мурзам твоим не подражая,

Почасту ходишь ты пешком,

И пища самая простая

Бывает за твоим столом.

Новизна стихотворения заключается, однако, не только в том, что Державин изображает частную жизнь Екатерины II, новым сравнительно с Ломоносовым оказывается и сам принцип изображения положительного героя. Если, например, образ Елизаветы Петровны у Ломоносова предельно обобщен, то здесь комплиментарная манера не мешает поэту показать конкретные дела правительницы, ее покровительство торговле и промышленности, она - тот "бог", по словам стихотворца,

Который даровал свободу

В чужие области скакать,

Позволил своему народу

Сребра и золота искать;

Который воду разрешает

И лес рубить не запрещает;

Велит и ткать, и прясть, и шить;

Развязывая ум и руки.

Велит любить торги, науки

И счастье дома находить.

Фелица "просвещает нравы", пишет "в сказках поученья", но на "любезную" ей поэзию она смотрит как на "летом вкусный лимонад". Оставаясь в рамках дифирамба, Державин следует правде и, может быть, сам того не замечая, показывает ограниченность Екатерины-писательницы, которая стремилась развивать литературу в духе охранительных идей.

Державин, как и его предшественники, противопоставляет современное царствование предыдущему, но делает это опять-таки предельно конкретно, с помощью нескольких выразительных бытовых деталей:

Там с именем Фелицы можно

В строке описку поскоблить...

В этой оде поэт соединяет похвалу императрице с сатирой на ее приближенных, резко нарушая чистоту жанра, за которую ратовали классицисты. В оде появляется новый принцип типизации: собирательный образ мурзы не равен механической сумме нескольких отвлеченных "портретов" (такой принцип типизации был характерен для сатир Кантемира и даже для "Рецептов" Новикова). Державинский мурза - это сам поэт с присущей ему откровенностью, а порой и лукавством. И вместе с тем в нем нашли свое отражение многие характерные черты конкретных екатерининских вельмож. Нововведением Державина явилось также включение в оду образца натюрморта - жанра, который потом блестяще предстанет и в других его стихотворениях: Там славный окорок вестфальской, Там звенья рыбы астраханской, Там плов и пироги стоят...

Новаторский характер произведения увидели его современники. Так, поэт Е.И. Костров, приветствуя "творца оды, сочиненной в похвалу Фелице, царевне Киргизкайсацкой", отметил, что "парящая" ода уже не доставляет эстетического удовольствия, а в особую заслугу Державина поставил "простоту" его стиля:

Наш слух оглох от громких лирных тонов...

Признаться, видно, что из моды

Уж вывелись парящи оды.

Ты простотой умел себя средь нас вознесть!

Сам Державин тоже в полной мере осознавал новизну "Фелицы", отнеся ее к "такого рода сочинению, какого на нашем языке еще не бывало".

Важное место в творчестве Державина занимают гражданско - обличительные стихотворения, среди которых особенно выделяются "Вельможа" (1794) и "Властителям и судиям" (последняя редакция - 1795 год).

Положив в основу "Вельможи" раннюю оду "На знатность", Державин сделал попытку нарисовать социальный портрет человека, стоящего близко к трону и назначенного выполнять волю государя.

Ода основана на антитезе: идеальному образу честного и неподкупного государственного деятеля противопоставляется собирательный портрет царского любимца, грабящего страну и народ. Как сатирик и обличитель Державин необычайно изобретателен. Тема вельможи начинается с краткой и едкой, афористически звучащей характеристики:

Осел останется ослом,

Хотя осыпь его звездами;

Где должно действовать умом.

Он только хлопает ушами.

Эта характеристика сменяется горестным размышлением автора о слепоте счастья, возносящего на недосягаемую высоту глупца, не имеющего никаких заслуг перед государством:

О! тщетно счастия рука,

Против естественного чина,

Безумца рядит в господина

Или в шутиху дурака.

Обличительная характеристика вельможи, забывающего о своем общественном долге, дальше конкретизируется в двух контрастных картинах, предвосхищающих "Размышления у парадного подъезда" Н.А. Некрасова. Державин рисует, с одной стороны, роскошный быт "второго Сарданапала", живущего "средь игр, средь праздности и неги", с другой - униженность зависящих от него людей. В то время, когда вельможа еще "покойно спит", в его приемной толпятся просители: "израненный герой, как лунь, во бранях поседевший", вдова, что "горьки слезы проливает с грудным младенцем на руках", "на костылях согбенный, бесстрашный старый воин". И заключает оду сатиру гневное обращение к сибариту с требованием проснуться и внять голосу совести.

В своей позитивной программе Державин следует за Кантемиром и Сумароковым, утверждая внесословную ценность человека:

Хочу достоинства я чтить, Которые собою сами Умели титлы заслужить Похвальными себе делами.

Говоря далее о том, что "ни знатный род, ни сан" не делают человека лучше, чем он есть, Державин остается, однако, в рамках дворянского мировоззрения, когда знакомит читателя со своей концепцией общественного устройства:

Блажен народ! - где царь главой,

Вельможи - здравы члены тела,

Прилежно долг все правят свой,

Чужого не касаясь дела.

Идеальной формой правления для поэта остается крепостническая сословная монархия. Стихотворение "Властителям и судиям" Екатерина II восприняла как якобинские стихи. Державин довольно точно перелагает текст 81-го псалма. Вот как звучит это библейское песнопение в современном переводе: "Бог стал в сонме богов; среди богов произнес суд: доколе будете вы судить неправедно и оказывать лицеприятие нечестивым? Давайте суд бедному и сироте; угнетенному и нищему оказывайте справедливость; избавляйте бедного и нищего, исторгайте его из рук нечестивых. Не знают, не разумеют, во тьме ходят; все основания земли колеблются. Я сказал: вы - боги, и сыны Всевышнего - все вы; но вы умрете, как человеки, и падете, как всякий из князей. Восстань, Боже, суди землю, ибо ты наследуешь все народы". Но то, что выглядит в псалме эпически-спокойным, зазвучало у Державина гневным обличением. Здесь "отразились взгляды Державина на задачи власти и было выражено глубокое неудовлетворение ею. Державин выступил с критикой правительствующего Сената, осудил "земных богов", плодящих на земле лихоимство и насилие. В глазах читателя это стихотворение имело самый радикальный характер".

Стихотворение звучит как прямое, гневное обращение поэта к "земным богам". Царь в образе "земного бога" прославлялся в русской поэзии еще со времен Симеона Полоцкого. Державин же первым не только сводит "земных богов" с пьедесталов, но и нелицеприятно их судит, напоминая им об их обязанностях перед подданными. Стихотворение воспринимается как патетическая ораторская речь: Не внемлют! видят - и не знают! Покрыты мздою очеса: Злодействы землю потрясают, Неправда зыблет небеса.

Ничтожность царей, их человеческая слабость становятся особенно ощутимы благодаря антитезе "царь - раб":

И вы подобно так падете,

Как с древ увядший лист падет!

И вы подобно так умрете,

Как ваш последний раб умрет!..

В конце переложения поэт призывает Всевышнего покарать "царей земли".