ИСТОРИЯ ОДНОГО ГОРОДА
(1869—1870)
Угрюм-Бурчеев — в прошлом «прохвост» (просторечное искажение слова «профос» — полковой палач, позднее — «пара-шечник», уборщик нечистот), назначенный глуповским градоначальником за преданность: в доказательство своей любви к начальнику отрубил себе палец. В значительной мере прототипом его служил фаворит Павла I, а затем и Александра I А. А. Аракчеев. Выполняя желание Александра создать военные поселения, он, как сказано в статье энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, «повел дело круто, с беспощадною последовательностью» не стесняясь ропотом народа... Кроме угождения воле монаршей и исполнения требований службы, он ничем не стеснялся». Воспользовавшись деталями внешности Аракчеева и частично Николая I, сатирик создал гротескный образ «мрачного идиота», столь же гиперболизированный, как и упоминаемый портрет У. на фоне пустыни, «посреди которой стоит острог; сверху, вместо неба, нависла серая солдатская шинель...». Герой имеет обыкновение спать на голой земле, есть сырое лошадиное мясо, часами маршировать в одиночку, подавая самому себе команды, и т. п. В его фигуре и поступках доведены до крайности «виртуозность прямолинейности», страсть к «нивелляторству» (уравнительности), готовность «взять в руки топор и, помахивая этим орудием творчества направо и налево, неуклонно идти, куда глаза глядят», — черты, существующие в самых разных идеологических обличьях отчетливо тоталитаристского свойства — как современных писателю, так и более поздних.
Некоторые картины разрушения старого Глупова при У. ради возведения нового города, при всей своей фантастичности, кажутся пророческим предупреждением: «От зари до зари люди неутомимо преследовали задачу разрушения собственных жилищ, а на ночь укрывались в устроенных на выгоне бараках... Казалось, что рабочие силы Глупова сделались неистощимыми и что чем более заявляла себя бесстыжесть притязаний, тем растяжимее становилась сумма орудий, подлежащих ее эксплуатации». Однако эта «бесстыжесть притязаний» дает осечку при попытке «мрачного идиота» «унять» реку, озадачившую и оскорбившую его своим вольным течением. По его приказу ее запрудили, породив у него мечты о «своем собственном море» и выгодах, которые оно принесет (неожиданно напоминающие фантазии Порфирия Головлева). Однако река вскоре смыла преграду, и это становится символом конечного поражения всякого произвола над жизнью. Набирает силу и возмущение действиями градоначальника, таящееся в человеческих душах.
История У., а с ней и вся книга, завершается грозной картиной «не то ливня, не то смерча», гневно налетевшего на Глупов: «раздался треск, и бывший прохвост моментально исчез, словно растаял в воздухе». Остается загадкой, аллегорическая ли это картина сокрушительного народного бунта или катастрофа, ниспосланная самой природой, которой У. бросил безрассудный вызов, посягнув на «извечное, нерукотворное». Обращает на себя внимание то, что на звучавшую с напыщенной торжественностью фразу о начале схватки У. с рекой: «Борьба с природой восприяла начало» — откликается чеканный финал главы, звучащий как апокалипсический итог градоначальнических деяний: «История прекратила течение свое».
/ / / Образ градоначальника Угрюм-Бурчеева (по роману Салтыкова-Щедрина «История одного города»)Искрометный мастер сатиры Салтыков-Щедрин в романе « » всесторонне разоблачает антигуманный строй общества при самодержавии. Автор сочувствовал угнетенному народу, но укорял ту часть людей, которая смирилась со своим бесправным положением. В произведение показаны два слоя общества – градоначальники-самодуры и терпеливые жители. И как бы ни вели себя первые, - вторые принимали это молча. И как же иначе, если все они находятся в городе с названием Глупов? Острый меч иронии писателя виден уже в этом названии. Какими бы не были недостатки героев, - все они порождены глупостью. Ведь глупо надеяться начальнику, что при помощи насилия и стяжательства можно улучшить благосостояние города. И так же глупо жителям терпеть издевательства и молча ждать очередного градоначальника.
Начальники в городке менялись довольно часто. Каждый из них отличался своей странной изюминкой, например: фаршированной головой или и вовсе ее отсутствием.
Угрюм-Бурчеев завершает список градоначальников. Этот образ заключительный - и потому наиболее гиперболизированный. Но, несмотря на преувеличение, он имеет реального прототипа – Аракчеева. Угрюм-Бурчеев становится градоначальником благодаря своей безумной преданности. Сказано, что в знак уважения к начальству герой лишил себя пальца. Это явный намек на фанатическую преданность царям их фаворита Аракчеева. Для этой исторической личности не существовало никаких преград, лишь бы угодить монархам. По воле Александра он создавал военные поселения, абсолютно игнорируя протесты народа.
Создавая портрет Угрюм-Бурчеева, автор использовал некоторые внешние черты Аракчеева и царя Николая I. Получился гротескный, но пугающий своей реалистичностью образ «мрачного идиота». В произведении говорится, что данный персонаж не умел видеть дальше своего носа. Однако то, что входило в круг его интересов, должно было быть идеальным. Другими словами, автор раскрывает эгоцентризм монархов и чиновников своего времени.
Угрюм-Бурчеев имел привычку спать на неприкрытой ничем земле. Он с удовольствием ел сырую конину и мог очень долго маршировать в полном одиночестве. Будучи человеком прямолинейным, градоначальник мечтал, чтобы Глупов состоял только из прямых линий. Все привычки и пристрастия Бурчеева преувеличены, чтобы на его примере показать настоящее лицо самодержавия.
Герой планирует преобразить Глупов. В его видении, новый город будет идеальным. Все его жители будут беспрерывно маршировать вдоль прямых линий. Однако, такая модель Глупова больше напоминает казарму. Превращая свой проект в жизнь, Угрюм-Бурчеев по факту просто разрушает город. Он даже пытается пойти против сил природы – заставить реку прекратить вольное течение. Но свободная стихия дает мощный отпор, снося на своем пути преграду. И это довольно символично. В конце произведения нечто заставляет исчезнуть градоначальника Угрюм-Бурчеева. Великий сатирик верил, что однажды народ станет так же силен, как природная стихия.
М. Е. САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН 1869. История одного города
Краткое содержание романа.
Данная повесть — «подлинная» летопись города Глупова, «Глуповский Летописец», обнимающая период времени с 1731 по 1825 г., которую «преемственно слагали» четыре глуповских архивариуса. В главе «От издателя» автор особенно настаивает на подлинности «Летописца» и предлагает читателю «уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах».
«Летописец» открывается «Обращением к читателю от последнего архивариуса-летописца». Архивариус видит задачу летописца в том, чтобы «быть изобразителем» «трогательного соответствия» — власти, «в меру дерзающей», и народа, «в меру благодарящего». История, таким образом, представляет собой историю правления различных градоначальников.
Сначала приводится глава доисторическая «О корени происхождения глуповцев», где повествуется о том, как древний народ головотяпов победил соседние племена моржеедов, лукоедов, кособрюхих и т. д. Но, не зная, что делать, чтобы был порядок, головотяпы пошли искать себе князя. Не к одному князю обращались они, но даже самые глупые князья не хотели «володеть глупыми» и, поучив жезлом, отпускали их с честию. Тогда призвали головотяпы вора-новотора, который помог им найти князя. Князь «володеть» ими согласился, но жить к ним не пошёл, послав вместо себя вора-новотора. Самих же головотяпов назвал князь «глуповцами», отсюда и пошло название города.
Глуповцы были народом покорным, но новотору нужны были бунты, чтобы их усмирять. Но вскоре он до того проворовался, что князь «послал неверному рабу петлю». Но новотор «и тут увернулся: <…> не выждав петли, зарезался огурцом».
Присылал князь и ещё правителей — одоевца, орловца, калязинца, — но все они оказались сущие воры. Тогда князь «...прибых собственною персоною в Глупов и возопи: „Запорю!“. С этими словами начались исторические времена».
В 1762 г. в Глупов прибыл Дементий Варламович Брудастый. Он сразу поразил глуповцев угрюмостью и немногословием. Его единственными словами были «Не потерплю!» и «Разорю!». Город терялся в догадках, пока однажды письмоводитель, войдя с докладом, не увидел странное зрелище: тело градоначальника, как обычно, сидело за столом, голова же лежала на столе совершенно пустая. Глупов был потрясён. Но тут вспомнили про часовых и органных дел мастера Байбакова, секретно посещавшего градоначальника, и, призвав его, все выяснили. В голове градоначальника, в одном углу, помещался органчик, могущий исполнять две музыкальные пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!». Но в дороге голова отсырела и нуждалась в починке. Сам Байбаков справиться не смог и обратился за помощью в Санкт-Петербург, откуда обещали выслать новую голову, но голова почему-то задерживалась.
Настало безначалие, окончившееся появлением сразу двух одинаковых градоначальников. «Самозванцы встретили и смерили друг друга глазами. Толпа медленно и в молчании разошлась». Из губернии тут же прибыл рассыльный и забрал обоих самозванцев. А глуповцы, оставшись без градоначальника, немедленно впали в анархию.
Анархия продолжалась всю следующую неделю, в течение которой в городе сменилось шесть градоначальниц. Обыватели метались от Ираиды Лукиничны Палеологовой к Клемантинке де Бурбон, а от неё к Амалии Карловне Штокфиш. Притязания первой основывались на кратковременной градоначальнической деятельности её мужа, второй — отца, а третья — и сама была градоначальнической помпадуршей. Притязания Нельки Лядоховской, а затем Дуньки-толстопятой и Матренки-ноздри были ещё менее обоснованны. В перерывах между военными действиями глуповцы сбрасывали с колокольни одних граждан и топили других. Но и они устали от анархии. Наконец в город прибыл новый градоначальник — Семен Константинович Двоекуров. Его деятельность в Глупове была благотворна. «Он ввёл медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа», а также хотел учредить в Глупове академию.
При следующем правителе, Петре Петровиче Фердыщенке, город процветал шесть лет. Но на седьмой год «Фердыщенку смутил бес». Градоправитель воспылал любовью к ямщиковой жене Аленке. Но Аленка ответила ему отказом. Тогда при помощи ряда последовательных мер мужа Аленки, Митьку, заклеймили и отправили в Сибирь, а Аленка образумилась. На Глупов же через градоначальниковы грехи обрушилась засуха, а за ней пришёл и голод. Люди начали умирать. Пришёл тогда конец и глуповскому терпению. Сначала послали к Фердыщенке ходока, но ходок не вернулся. Потом отправили прошение, но и это не помогло. Тогда добрались-таки до Аленки, сбросили и её с колокольни. Но и Фердыщенко не дремал, а писал рапорты начальству. Хлеба ему не прислали, но команда солдат прибыла.
Через следующее увлечение Фердыщенки, стрельчиху Домашку, в город пришли пожары. Горела Пушкарская слобода, за ней слободы Болотная и Негодница. Фердыщенко опять стушевался, вернул Домашку «опчеству» и вызвал команду.
Закончилось правление Фердыщенки путешествием. Градоправитель отправился на городской выгон. В разных местах его приветствовали горожане и ждал обед. На третий день путешествия Фердыщенко умер от объедания.
Преемник Фердыщенки, Василиск Семенович Бородавкин, к должности приступил решительно. Изучив историю Глупова, он нашёл только один образец для подражания — Двоекурова. Но его достижения были уже забыты, и глуповцы даже перестали сеять горчицу. Бородавкин повелел исправить эту ошибку, а в наказание прибавил прованское масло. Но глуповцы не поддавались. Тогда Бородавкин отправился в военный поход на Стрелецкую слободу. Не все в девятидневном походе было удачно. В темноте свои бились со своими. Многих настоящих солдат уволили и заменили оловянными солдатиками. Но Бородавкин выстоял. Дойдя до слободы и никого не застав, он стал растаскивать дома на бревна. И тогда слобода, а за ней и весь город сдались. Впоследствии было ещё несколько войн за просвещение. В целом же правление привело к оскудению города, окончательно завершившемуся при следующем правителе, Негодяеве. В таком состоянии Глупов и застал черкешенин Микеладзе.
В это правление не проводилось никаких мероприятий. Микеладзе отстранился от административных мер и занимался только женским полом, до которого был большой охотник. Город отдыхал. «Видимых фактов было мало, но следствия бесчисленны».
Сменил черкешенина Феофилакт Иринархович Беневоленский, друг и товарищ Сперанского по семинарии. Его отличала страсть к законодательству. Но поскольку градоначальник не имел права издавать свои законы, Беневоленский издавал законы тайно, в доме купчихи Распоповой, и ночью разбрасывал их по городу. Однако вскоре был уволен за сношения с Наполеоном.
Следующим был подполковник Прыщ. Делами он совсем не занимался, но город расцвёл. Урожаи были огромны. Глуповцы насторожились. И тайна Прыща была раскрыта предводителем дворянства. Большой любитель фарша, предводитель почуял, что от головы градоначальника пахнет трюфелями и, не выдержав, напал и съел фаршированную голову.
После того в город прибыл статский советник Иванов, но «оказался столь малого роста, что не мог вмещать ничего пространного», и умер. Его преемник, эмигрант виконт де Шарио, постоянно веселился и был по распоряжению начальства выслан за границу. По рассмотрении оказался девицею.
Наконец в Глупов явился статский советник Эраст Андреевич Грустилов. К этому времени глуповцы забыли истинного Бога и прилепились к идолам. При нем же город окончательно погряз в разврате и лени. Понадеявшись на своё счастье, перестали сеять, и в город пришёл голод. Грустилов же был занят ежедневными балами. Но все вдруг переменилось, когда ему явилась о н а. Жена аптекаря Пфейфера указала Грустилову путь добра. Юродивые и убогие, переживавшие тяжёлые дни во время поклонения идолам, стали главными людьми в городе. Глуповцы покаялись, но поля так и стояли пустые. Глуповский бомонд собирался по ночам для чтения г. Страхова и «восхищения», о чем вскоре узнало начальство, и Грустилова сместили.
Последний глуповский градоначальник — Угрюм-Бурчеев — был идиот. Он поставил цель — превратить Глупов в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск» с прямыми одинаковыми улицами, «ротами», одинаковыми домами для одинаковых семей и т. д. Угрюм-Бурчеев в деталях продумал план и приступил к исполнению. Город был разрушен до основания, и можно было приступать к строительству, но мешала река. Она не укладывалась в планы Угрюм-Бурчеева. Неутомимый градоначальник повёл на неё наступление. В дело был пущен весь мусор, все, что осталось от города, но река размывала все плотины. И тогда Угрюм-Бурчеев развернулся и зашагал от реки, уводя с собой глуповцев. Для города была выбрана совершенно ровная низина, и строительство началось. Но что-то изменилось. Однако тетрадки с подробностями этой истории утратились, и издатель приводит только развязку: «...земля затряслась, солнце померкло <…> Оно пришло». Не объясняя, что именно, автор лишь сообщает, что «прохвост моментально исчез, словно растворился в воздухе. История прекратила течение своё».
Повесть замыкают «оправдательные документы», т. е. сочинения различных градоначальников, как-то: Бородавкина, Микеладзе и Беневоленского, писанные в назидание прочим градоначальникам. Пересказала Е. С. Островская
«История одного города» история угнетения народа и решительное осуждение безропотного смирения, которое и сделало возможным существование насквозь прогнившего реакционного строя.
«История одного города» написана от имени глуповских летописцев, запечатлевших важнейшие деяния глуповских градоначальников с 1731 по 1825 год. Сам автор объявляет себя издателем найденной им в глуповском городском архиве объемистой тетради, поясняя и комментируя которую, становится в позу мнимого простодушия, что позволило ему выразить самые смелые мысли под видом наивных рассуждений недалекого провинциального архивариуса.
Хронологические рамки повествования достаточно услов ны. Сам автор вольно обращается с ними. Он то высмеивает монархическую легенду о призвании варягов, тем самым относя действие повествования к далеким временам основания Русского государства, то переносится к современным ему событиям.
В «Описи градоначальников, в разное время в город Глупов от российского правительства поставленных» подчеркнуты такие свойства этих градоначальников, кото-рые роднят их с реальными фигурами. Шаржированные, доведенные до гротеска образы щедринских администраторов воплощали черты современных автору исторических лиц. О статском советнике Грустилове, например, сказано: «Друг Карамзина. Отличался нежностью и чувствительностью сердца, любил пить чай в городской роще, и не мог без слез видеть, как токуют тетерева. Оставил после себя несколько сочинений идиллического содержания и умер от меланхолии в 1825 году». Эта биографическая справка завершена кратким замечанием: «Дань с откупа возвысил до пяти тысяч рублей в год». Можно говорить об императоре Александре I как историческом прототипе Грустилова. Но Грустилов в такой же мере злая насмешка над правлением Александра II.
Ограниченность и тупоумие начальства разливается в «Истории одного города» таким широким потоком, что на этом фоне выглядит достоверно совершенно фантастический гротеск, когда градоначальником впопыхах был назначен Де-ментий Варламович Брудастый, в черепную коробку которого был вмонтирован несложный механизм, способный выкрикивать два слова: «не потерплю» и «разорю». Однако это примитивное устройство не помешало органчику исправно исполнять главную обязанность: «привести в порядок недоимки, запущенные его предшественником».
Изобразив все стадии глуповского распутства, Щедрин показывает, как аппарат самодержавной власти все более тупеет и разлагается. И как результат вырождается в некое чудовище, сосредоточившее остатки своих сил, чтобы погубить народ.
Последний правитель, Угрюм-Бурчеев, «принадлежал к числу самых фантастических нивеляторов... Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и при этом с таким непременным расчетом, чтобы нельзя было повернуться ни взад, ни вперед, ни направо». Весь мир представлялся ему образцовой казармой. Чтобы достичь такого образца, он задумал не только остановить ход истории, но повернуть его назад.
Угрюм-Бурчеев это монументальный гротескно-сатирический образ, представляющий собой сочетание самых отвратительных, враждебных человеку качеств. Это человекоподобный истукан «с каким-то деревянным лицом», который «всякое естество в себе победил», для которого характерно «умственное окаменение». Это «со всех сторон, наглухо закупоренное существо», которому чужды любые «естественные проявления человеческой природы» и которое действует «с регулярностью самого отчетливого механизма». Если в Брудастом было лишь нечто от вещи (органчик вместо мозга), то Угрюм-Бурчеев целиком представляет собой некий бездушный автомат, стремящийся все живое вокруг уничтожить, землю превратить в пустыню, а людей в обезличенные тени, способные лишь молча маршировать и исчезать в каком-то фантастическом провале. Вот почему Угрюм-Бурчеев фигура не только комическая, но и страшная. «Он был ужасен» эта фраза дважды повторяется в начале главы, посвященной всевластному идиоту. Обитателям города Глу-пова внешность и действия Угрюм-Бурчеева вселяли только одно чувство: «всеобщий панический страх». Так в «Истории одного города» великий сатирик показал, что призраку государства служат главным образом люди ограниченные, и служение это приводит к тому, что они лишаются всяких индивидуальных черт и становятся если не бездушными рабами, то полными идиотами.
Приемы политического памфлета усилены такими средствами художественного изображения, как фантастика и гротеск.
Чуть ли не главной особенностью этого произведения, безусловно зас-луживающей внимания, является галерея образов градоначальников, не заботящихся о судьбе отданного им во города, думающих лишь о собственном благе и выгоде, либо вообще ни о чем не думающих, так как некоторые просто не способны к мыслительному процессу. Показывая образы градоначальников Глупова, Салтыков-Щедрин часто описывает настоящих правителей России, со всеми их недостатками. В глуповских градоначальниках можно без труда узнать и А. Меншикова, и Петра I, и Александра I, и Петра III, и Аракчеева, неприглядную сущность которого показал писатель в образе Угрюм-Бурчеева, правившего в самое трагическое время существования Глупова.
Но сатира Щедрина своеобразна тем, что она не щадит не только правящие круги, вплоть до императоров, но и обычного, заурядного, серого человека, подчиняющегося правителям-самодурам. В этой своей серости и невежестве простой гражданин Глупова готов слепо повиноваться любым, самым нелепым и абсурдным приказам, безоглядно веря в царя-батюшку. И нигде Салтыков-Щедрин так не осуждает начальниколюбие, чинопочитание, как в Истории одного города. В одной из первых глав произведения глуповцы, еще именовавшиеся головотяпами, сбиваются с ног в поисках рабских оков, в поисках князя, который будет ими управлять. Причем ищут они не любого, а самого что ни на есть глупого. Но даже самый глупый князь не может не заметить еще большую глупость пришедшего поклониться ему народа. Таким народом он просто отказывается управлять, лишь благосклонно приняв дань и поставив вместо себя в градоначальники вора-новатора. Таким образом Салтыков-Щедрин показывает бездеятельность русских правителей, их нежелание сделать что-либо полезное для государства. Сатира Салтыкова-Щедрина разоблачает приспешников государя, льстецов, разворовывающих страну и казну. С особой силой сатирический талант писателя проявился в главе, посвященной Брудастому-Органчику. Этот градоначальник день и ночь писал все новые и новые понуждения, по которым хватали и ловили, секли и пороли, описывали и продавали. С глуповцами он объяснялся только при помощи двух реплик: разорю! и не потерплю!. Именно для этого и был необходим порожний сосуд вместо головы. Но апофеозом начальственного идиотизма является в Истории одного города Угрюм-Бурчеев. Это самая зловещая фигура во всей галерее глуповских градоначальников. Салтыков-Щедрин называет его и угрюмым идиотом, и угрюмым прохвостом, и тугохвостом до мозга костей. Он не признает ни школ, ни грамотности, а только науку чисел, преподаваемых на пальцах. Главная цель всех его трудов - превратить город в казарму, заставить всех маршировать, беспрекословно выполнять абсурдные приказы. По его замыслу даже женихи и невесты должны быть одного роста и телосложения. Налетевший смерч уносит Угрюм-Бурчеева. Такой конец идиота-градоначальника воспринимался современниками Салтыкова-Щедрина как очистительная сила, как символ народного гнева.
Эта галерея всевозможных прохвостов вызывает не просто гомерический хохот, но и тревогу за страну, в которой безголовый манекен может управлять огромной страной.
Конечно, литературное произведение не может решить политических вопросов, поставленных в нем. Но то, что эти вопросы заданы, означает, что кто-то над ними задумался, попытался что-то исправить. Беспощадная сатира Салтыкова похожа на горькое лекарство, необходимое для излечения. Цель писателя - заставить читателя задуматься о льном неблагополучии, о неправильном государственном устройстве России. Остается надеяться, что произведения Салтыкова-Щедрина достигли цели, помогли хотя бы частично осознать ошибки, хотя бы некоторые из них больше не повторять.
Нужно скачать сочиненение? Жми и сохраняй - » Монументальная фигура Угрюм-Бурчеева . И в закладках появилось готовое сочинение. Он был ужасен. Но он сознавал это лишь в слабой степени и с какою-то суровою скромностью оговаривался. «Идет некто за мной, — говорил он, — который будет еще ужаснее меня». Он был ужасен; но, сверх того, он был краток и с изумительною ограниченностью соединял непреклонность, почти граничившую с идиотством. Никто не мог обвинить его в воинственной предприимчивости, как обвиняли, например, Бородавкина, ни в порывах безумной ярости, которым были подвержены Брудастый, Негодяев и многие другие. Страстность была вычеркнута из числа элементов, составлявших его природу, и заменена непреклонностью, действовавшею с регулярностью самого отчетливого механизма. Он не жестикулировал, не возвышал голоса, не скрежетал зубами, не гоготал, не топал ногами, не заливался начальственно-язвительным смехом; казалось, он даже не подозревал нужды в административных проявлениях подобного рода. Совершенно беззвучным голосом выражал он свои требования, и неизбежность их выполнения подтверждал устремлением пристального взора, в котором выражалась какая-то неизреченная бесстыжесть. Человек, на котором останавливался этот взор, не мог выносить его. Рождалось какое-то совсем особенное чувство, в котором первенствующее значение принадлежало не столько инстинкту личного самосохранения, сколько опасению за человеческую природу вообще. В этом смутном опасении утопали всевозможные предчувствия таинственных и непреодолимых угроз. Думалось, что небо обрушится, земля разверзнется под ногами, что налетит откуда-то смерч и все поглотит, все разом... То был взор, светлый как сталь, взор, совершенно свободный от мысли, и потому недоступный ни для оттенков, ни для колебаний. Голая решимость — и ничего более. Как человек ограниченный, он ничего не преследовал, кроме правильности построений. Прямая линия, отсутствие пестроты, простота, доведенная до наготы, — вот идеалы, которые он знал и к осуществлению которых стремился. Его понятие о «долге» не шло далее всеобщего равенства перед шпицрутеном; его представление о «простоте» не переступало далее простоты зверя, обличавшей совершенную наготу потребностей. Разума он не признавал вовсе, и даже считал его злейшим врагом, опутывающим человека сетью обольщений и опасных привередничеств. Перед всем, что напоминало веселье или просто досуг, он останавливался в недоумении. Нельзя сказать, чтоб эти естественные проявления человеческой природы приводили его в негодование: нет, он просто-напросто не понимал их. Он никогда не бесновался, не закипал, не мстил, не преследовал, а, подобно всякой другой бессознательно действующей силе природы, шел вперед, сметая с лица земли все, что не успевало посторониться с дороги. «Зачем?» — вот единственное слово, которым он выражал движения своей души. Вовремя посторониться — вот все, что было нужно. Район, который обнимал кругозор этого идиота, был очень узок; вне этого района можно было и болтать руками, и громко говорить, и дышать, и даже ходить распоясавшись; он ничего не замечал; внутри района — можно было только маршировать. Если б глуповцы своевременно поняли это, им стоило только встать несколько в стороне и ждать. Но они сообразили это поздно, и в первое время, по примеру всех начальстволюбивых народов, как нарочно совались ему на глаза. Отсюда бесчисленное множество вольных истязаний, которые, словно сетью, охватили существование обывателей, отсюда же — далеко не заслуженное название «сатаны», которое народная молва присвоила Угрюм-Бурчееву. Когда у глуповцев спрашивали, что послужило поводом для такого необычного эпитета, они ничего толком не объясняли, а только дрожали. Молча указывали они на вытянутые в струну дома свои, на разбитые перед этими домами палисадники, на форменные казакины, в которые однообразно были обмундированы все жители до одного, — и трепетные губы их шептали: сатана! Сам летописец, вообще довольно благосклонный к градоначальникам, не может скрыть смутного чувства страха, приступая к описанию действий Угрюм-Бурчеева. «Была в то время, — так начинает он свое повествование, — в одном из городских храмов картина, изображавшая мучения грешников в присутствии врага рода человеческого. Сатана представлен стоящим на верхней ступени адского трона, с повелительно простертою вперед рукою и с мутным взором, устремленным в пространство. Ни в фигуре, ни даже в лице врага человеческого не усматривается особливой страсти к мучительству, а видится лишь нарочитое упразднение естества. Упразднение сие произвело только одно явственное действие: повелительный жест, — и затем, сосредоточившись само в себе, перешло в окаменение. Но что весьма достойно примечания: как ни ужасны пытки и мучения, в изобилии по всей картине рассеянные, и как ни удручают душу кривлянья и судороги злодеев, для коих те муки приуготовлены, но каждому зрителю непременно сдается, что даже и сии страдания менее мучительны, нежели страдания сего подлинного изверга, который до того всякое естество в себе победил, что и на сии неслыханные истязания хладным и непонятливым оком взирать может». Таково начало летописного рассказа, и хотя далее следует перерыв и летописец уже не возвращается к воспоминанию о картине, но нельзя не догадываться, что воспоминание это брошено здесь недаром. В городском архиве до сих пор сохранился портрет Угрюм-Бурчеева. Это мужчина среднего роста, с каким-то деревянным лицом, очевидно никогда не освещавшимся улыбкой. Густые, остриженные под гребенку и как смоль черные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамливают узкий и покатый лоб. Глаза серые, впавшие, осененные несколько припухшими веками; взгляд чистый, без колебаний; нос сухой, спускающийся от лба почти в прямом направлении книзу; губы тонкие, бледные, опушенные подстриженною щетиной усов; челюсти развитые, но без выдающегося выражения плотоядности, а с каким-то необъяснимым букетом готовности раздробить или перекусить пополам. Вся фигура сухощавая с узкими плечами, приподнятыми кверху, с искусственно выпяченною вперед грудью и с длинными, мускулистыми руками. Одет в военного покроя сюртук, застегнутый на все пуговицы, и держит в правой руке сочиненный Бородавкиным «Устав о неуклонном сечении», но, по-видимому, не читает его, а как бы удивляется, что могут существовать на свете люди, которые даже эту неуклонность считают нужным обеспечивать какими-то уставами! Кругом — пейзаж, изображающий пустыню, посреди которой стоит острог; сверху, вместо неба, нависла серая солдатская шинель... Портрет этот производит впечатление очень тяжелое. Перед глазами зрителя восстает чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение. Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они непременно злы (в идиоте злость или доброта — совершенно безразличные качества), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним. Издали может показаться, что это люди хотя и суровых, но крепко сложившихся убеждений, которые сознательно стремятся к твердо намеченной цели. Однако ж это оптический обман, которым отнюдь не следует увлекаться. Это просто со всех сторон наглухо закупоренные существа, которые ломят вперед, потому что не в состоянии сознать себя в связи с каким бы то ни было порядком явлений... Обыкновенно противу идиотов принимаются известные меры, чтоб они, в неразумной стремительности, не все опрокидывали, что встречается им на пути. Но меры эти почти всегда касаются только простых идиотов; когда же придатком к идиотству является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется. В этом случае грозящая опасность увеличивается всею суммою неприкрытости, в жертву которой, в известные исторические моменты, кажется отданною жизнь... Там, где простой идиот расшибает себе голову или наскакивает на рожон, идиот властный раздробляет пополам всевозможные рожны и совершает свои, так сказать, бессознательные злодеяния вполне беспрепятственно. Даже в самой бесплодности или очевидном вреде этих злодеяний он не почерпает никаких для себя поучений. Ему нет дела ни до каких результатов, потому что результаты эти выясняются не на нем (он слишком окаменел, чтобы на нем могло что-нибудь отражаться), а на чем-то ином, с чем у него не существует никакой органической связи. Если бы, вследствие усиленной идиотской деятельности, даже весь мир обратился в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота. Кто знает, быть может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собой идеал человеческого общежития? Вот это-то отвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатски-невозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены. Какие это вопросы? Как они решены? — это загадка до того мучительная, что рискуешь перебрать всевозможные вопросы и решения и не напасть именно на те, о которых идет речь. Может быть, это решенный вопрос о всеобщем истреблении, а может быть, только о том, чтобы все люди имели грудь выпяченную вперед на манер колеса. Ничего неизвестно. Известно только, что этот неизвестный вопрос во что бы ни стало будет приведен в действие. А так как подобное противоестественное приурочение известного к неизвестному запутывает еще более, то последствие такого положения может быть только одно: всеобщий панический страх. Самый образ жизни Угрюм-Бурчеева был таков, что еще более усугублял ужас, наводимый его наружностию. Он спал на голой земле, и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под голову камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тотчас же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские солдаты и те краснели, когда до обоняния их доходил запах ее; ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы. В заключение, по три часа в сутки маршировал на дворе градоначальнического дома, один, без товарищей, произнося самому себе командные возгласы и сам себя подвергая дисциплинарным взысканиям и даже шпицрутенам («причем бичевал себя не притворно, как предшественник его, Грустилов, а по точному разуму законов», прибавляет летописец). Было у него и семейство; но покуда он градоначальство-вал, никто из обывателей не видал ни жены, ни детей его. Был слух, что они томились где-то в подвале градоначальнического дома и что он самолично раз в день, через железную решетку, подавал им хлеб и воду. И действительно, когда последовало его административное исчезновение, были найдены в подвале какие-то нагие и совершенно дикие существа, которые кусались, визжали, впивались друг в друга когтями и огрызались на окружающих. Их вывели на свежий воздух и дали горячих щей; сначала, увидев пар, они фыркали и выказывали суеверный страх; но потом обручнели и с такою зверскою жадностию набросились на пищу, что тут же объелись и испустили дух. Рассказывали, что возвышением своим Угрюм-Бурчеев обязан был совершенно особенному случаю. Жил будто бы на свете какой-то начальник, который вдруг встревожился мыслию, что никто из подчиненных не любит его. — Любим, вашество! — уверяли подчиненные. — Все вы так на досуге говорите, — настаивал на своем начальник, — а дойди до дела, так никто и пальцем для меня не пожертвует. Мало-помалу, несмотря на протесты, идея эта до того окрепла в голове ревнивого начальника, что он решился испытать своих подчиненных и кликнул клич. — Кто хочет доказать, что любит меня, — глашал он, — тот пусть отрубит указательный палец правой руки своей! Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не выходили вперед, потому что были изнежены и знали, что порубление пальца сопряжено с болью; другие не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и опасаясь, чтоб их не сочли за бунтовщиков, по обычаю во весь рот зевали: «Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!» — Кто хочет доказать? выходи! не бойся! — повторил свой клич ревнивый начальник. Но и на этот раз ответом было молчание или же такие крики, которые совсем не исчерпывали вопроса. Лицо начальника сперва побагровело, потом как-то грустно поникло. — Сви... Но не успел он кончить, как из рядов вышел простой, изнуренный шпицрутенами прохвост и велиим голосом возопил: — Я хочу доказать! С этим словом, положив палец на перекладину, он тупым тесаком раздробил его. Сделавши это, он улыбнулся. Это был единственный случай во всей многоизбиенной его жизни, когда в лице его мелькнуло что-то человеческое. Многие думали, что он совершил этот подвиг только ради освобождения своей спины от палок; но нет, у этого прохвоста созрела своего рода идея... При виде раздробленного пальца, упавшего к ногам его, начальник сначала изумился, но потом пришел в умиление. — Ты меня возлюбил, — воскликнул он, — а я тебя возлюблю сторицею! И послал его в Глупов. В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не менее нивелляторство существовало, и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы «хождения в струне», нивелляторы «бараньего рога», нивелляторы «ежовых рукавиц» и проч. и проч. Но никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы. Казалось, что ежели человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично для него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но для сохранения общественной гармонии это полезно, и даже необходимо. Сами нивелляторы отнюдь не подозревали, что они — нивелляторы, а называли себя добрыми и благопопечительными устроителями, в мере усмотрения радеющими о счастии подчиненных и подвластных им лиц... Такова была простота нравов того времени, что мы, свидетели эпохи позднейшей, с трудом можем перенестись даже воображением в те недавние времена, когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего конца до нижнего. Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанатических нивелляторов этой школы. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было повернуться ни взад ни вперед, ни направо, ни налево. Предполагал ли он при этом сделаться благодетелем человечества? — утвердительно отвечать на этот вопрос трудно. Скорее, однако ж, можно думать, что в голове его вообще никаких предположений ни о чем не существовало. Лишь в позднейшие времена (почти на наших глазах) мысль о сочетании идеи прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную теорию, но нивелляторы старого закала, подобные Угрюм-Бурчееву, действовали в простоте души, единственно по инстинктивному отвращению от кривой линии и всяких зигзагов и извилин. Угрюм-Бурчеев был прохвост в полном смысле этого слова. Не потому только, что он занимал эту должность в полку, но прохвост всем своим существом, всеми помыслами. Прямая линия соблазняла его не ради того, что она в то же время есть и кратчайшая — ему нечего было делать с краткостью, — а ради того, что по ней можно было весь век маршировать и ни до чего не домаршироваться. Виртуозность прямолинейности, словно ивовый кол, засела в его скорбной голове и пустила там целую непроглядную сеть корней и разветвлений. Это был какой-то таинственный лес, преисполненный волшебных сновидений. Таинственные тени гуськом шли одна за другой, застегнутые, выстриженные, однообразным шагом, в однообразных одеждах, всё шли, всё шли... Все они были снабжены одинаковыми физиономиями, все одинаково молчали и все одинаково куда-то исчезали. Куда? Казалось, за этим сонно-фантастическим миром существовал еще более фантастический провал, который разрешал все затруднения тем, что в нем все пропадало, — все без остатка. Когда фантастический провал поглощал достаточное количество фантастических теней, Угрюм-Бурчеев, если можно так выразиться, перевертывался на другой бок и снова начинал другой такой же сон. Опять шли гуськом тени одна за другой, все шли, все шли... Еще задолго до прибытия в Глупов, он уже составил в своей голове целый систематический бред, в котором, до последней мелочи, были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии. На основании этого бреда вот в какой приблизительно форме представлялся тот город, который он вознамерился возвести на степень образцового. Посредине — площадь, от которой радиусами разбегаются во все стороны улицы, или, как он мысленно называл их, роты. По мере удаления от центра, роты пересекаются бульварами, которые в двух местах опоясывают город и в то же время представляют защиту от внешних врагов. Затем форштадт, земляной вал — и темная занавесь, то есть конец свету. Ни реки, ни ручья, ни оврага, ни пригорка — словом, ничего такого, что могло бы служить препятствием для вольной ходьбы, он не предусмотрел. Каждая рота имеет шесть сажен ширины — не больше и не меньше; каждый дом имеет три окна, выдающиеся в палисадник, в котором растут: барская спесь, царские кудри, бураки и татарское мыло. Все дома окрашены светло-серою краской, и хотя в натуре одна сторона улицы всегда обращена на север или восток, а другая на юг или запад, но даже и это упущено было из вида, а предполагалось, что и солнце и луна все стороны освещают одинаково и в одно и то же время дня и ночи. В каждом доме живут по двое престарелых, по двое взрослых, по двое подростков и по двое малолетков, причем лица различных полов не стыдятся друг друга. Одинаковость лет сопрягается с одинаковостию роста. В некоторых ротах живут исключительно великорослые, в других — исключительно малорослые, или застрельщики. Дети, которые при рождении оказываются необещающими быть твердыми в бедствиях, умерщвляются; люди крайне престарелые и негодные для работ тоже могут быть умерщвляемы, но только в таком случае, если, по соображениям околоточных надзирателей, в общей экономии наличных сил города чувствуется излишек. В каждом доме находится по экземпляру каждого полезного животного мужеского и женского пола, которые обязаны, во-первых, исполнять свойственные им работы и, во-вторых, — размножаться. На площади сосредоточиваются каменные здания, в которых помещаются общественные заведения, как-то: присутственные места и всевозможные манежи: для обучения гимнастике, фехтованию и пехотному строю, для принятия пищи, для общих коленопреклонений и проч. Присутственные места называются штабами, а служащие в них — писарями. Школ нет, и грамотности не полагается; наука числ преподается по пальцам. Нет ни прошедшего, ни будущего, а потому летосчисление упраздняется. Праздников два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется «Праздником неуклонности» и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой — осенью, называется «Праздником предержащих властей» и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке. Такова была внешняя постройка этого бреда. Затем предстояло урегулировать внутреннюю обстановку живых существ, в нем захваченных. В этом отношении фантазия Угрюм-Бурчеева доходила до определительности поистине изумительной. Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего командира и своего шпиона (на шпионе он особенно настаивал) и принадлежащая к десятку, носящему название взвода. Взвод, в свою очередь, имеет командира и шпиона; пять взводов составляют роту, пять рот — полк. Всех полков четыре, которые образуют, во-первых, две бригады и, во-вторых, дивизию; в каждом из этих подразделений имеется командир и шпион. Затем следует собственно Город, который из Глупова переименовывается в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск». Над городом парит окруженный облаком градоначальник или, иначе, сухопутных и морских сил города Непреклонска обер-комендант, который со всеми входит в пререкания и всем дает чувствовать свою власть. Около него... шпион!! В каждой поселенной единице время распределяется самым строгим образом. С восходом солнца все в доме поднимаются; взрослые и подростки облекаются в единообразные одежды (по особым, апробованным градоначальником рисункам), подчищаются и подтягивают ремешки. Малолетные сосут на скорую руку материнскую грудь; престарелые произносят краткое поучение, неизменно оканчивающееся непечатным словом; шпионы спешат с рапортами. Через полчаса в доме остаются лишь престарелые и малолетки, потому что прочие уже отправились к исполнению возложенных на них обязанностей. Сперва они вступают в «манеж для коленопреклонений», где наскоро прочитывают молитву; потом направляют стопы в «манеж для телесных упражнений», где укрепляют организм фехтованием и гимнастикой; наконец, идут в «манеж для принятия пищи», где получают по куску черного хлеба, посыпанного солью. По принятии пищи выстраиваются на площади в каре, и оттуда, под предводительством командиров, повзводно разводятся на общественные работы. Работы производятся по команде. Обыватели разом нагибаются и выпрямляются; сверкают лезвия кос, взмахивают грабли, стучат заступы, сохи бороздят землю, — всё по команде. Землю пашут, стараясь выводить сохами вензеля, изображающие начальные буквы имен тех исторических деятелей, которые наиболее прославились неуклонностию. Около каждого рабочего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем, и через каждые пять минут стреляет в солнце. Посреди этих взмахов, нагибаний и выпрямлений прохаживается по прямой линии сам Угрюм-Бурчеев, весь покрытый по́том, весь преисполненный казарменным запахом, и затягивает:Раз — перво́й! раз — другой! —
А за ним все работающие подхватывают:
Ухнем!
Дубинушка, ухнем!