Лев николаевич толстой севастопольские рассказы читать. Читать книгу «Севастопольские рассказы» онлайн полностью бесплатно — Лев Толстой — MyBook. Лев Николаевич ТолстойСевастопольские рассказы

Лев Николаевич ТОЛСТОЙ

В 1851-53 Толстой на Кавказе участвует в военных действиях (сначала в качестве волонтёра, затем – артилеристского офицера), а в 1854 отправляется в Дунайскую армию. Вскоре после начала Крымской войны его по личной просьбе переводят в Севастополь (в осажденном городе он сражается на знаменитом 4-м бастионе). Армейский быт и эпизоды войны дали Толстому материал для рассказов «Набег» (1853), «Рубка леса» (1853-55), а также для художественных очерков «Севастополь в декабре месяце», «Севастополь в мае», «Севастополь в августе 1855 года» (все опубликовано в «Современнике» в 1855-56). Эти очерки, получившие по традиции название «Севастопольские рассказы», смело объединили документ, репортаж и сюжетное повествование; они произвели огромное впечатление на русское общество. Война предстала в них безобразной кровавой бойней, противной человеческой природе. Заключительные слова одного из очерков, что единственным его героем является правда, стали девизом всей дальнейшей литературной деятельности писателя. Пытаясь определить своеобразие этой правды, Н. Г. Чернышевский проницательно указал на две характерные черты таланта Толстого – «диалектику души» как особую форму психологического анализа и «непосредственную чистоту нравственного чувства» (Полн. собр. соч., т. 3, 1947, с. 423, 428).

СЕВАСТОПОЛЬ В ДЕКАБРЕ МЕСЯЦЕ

Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет – все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка.

На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани – особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов – дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. – кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом – солдатами, моряками, купцами, женщинами, – причаливают и отчаливают от пристани.

– На Графскую, ваше благородие? Пожалуйте, – предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов.

Вы выбираете тот, который к вам поближе, шагаете через полусгнивший труп какой-то гнедой лошади, которая тут в грязи лежит около лодки, и проходите к рулю. Вы отчалили от берега. Кругом вас блестящее уже на утреннем солнце море, впереди – старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами. Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона и затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов весел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе.

Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…

– Ваше благородие! прямо под Кистентина держите, – скажет вам старик матрос, оборотясь назад, чтобы поверить направление, которое вы даете лодке, – вправо руля.

– А на нем пушки-то еще все, – заметит беловолосый парень, проходя мимо корабля и разглядывая его.

– А то как же: он новый, на нем Корнилов жил, – заметит старик, тоже взглядывая на корабль.

– Вишь ты, где разорвало! – скажет мальчик после долгого молчания, взглядывая на белое облачко расходящегося дыма, вдруг появившегося высоко над Южной бухтой и сопровождаемого резким звуком разрыва бомбы.

– Это он с новой батареи нынче палит, – прибавит старик, равнодушно поплевывая на руку. – Ну, навались, Мишка, баркас перегоним. – И ваш ялик быстрее подвигается вперед по широкой зыби бухты, действительно перегоняет тяжелый баркас, на котором навалены какие-то кули и неровно гребут неловкие солдаты, и пристает между множеством причаленных всякого рода лодок к Графской пристани.

На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат сбитень горячий, и тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные кузла; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, – везде вы видите неприятные следы военного лагеря. Первое впечатление ваше непременно самое неприятное: странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают, что делать. Но вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика, который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело, какое бы оно ни было – поить лошадей или таскать орудия, – так же спокойно, и самоуверенно, и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске. То же выражение читаете вы и на лице этого офицера, который в безукоризненно белых перчатках проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает чрез улицу.

Севастополь в декабре
Прекрасно и декабрьское море в Севастополе. Но затопленные русские корабли говорят о войне и зловеще чернеет вдали неприятельский флот.

На набережной — толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы торгуют, девицы в нарядных платьях перепрыгивают по камешкам лужи — и все это среди ржавых ядер и рассыпанной картечи.

В самом Севастополе идет будничная жизнь.

А в залах бывшего Собрания — госпиталь. «Запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас».

— Как же ты это был ранен?

— На пятом баксионе, ваше благородие, как первая бандировка была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет.

Сестра милосердия рассказывает об этом матросе: «Бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему двадцать пять рублей, и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может».

«Вы начинаете понимать защитников Севастополя; вам становится почему-то совестно за самого себя перед этим человеком. Вам хотелось бы сказать ему слишком много, чтобы выразить ему свое сочувствие и удивление; но вы не находите слов или недовольны теми, которые приходят вам в голову, — и вы молча склоняетесь перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью перед собственным достоинством».

Ужасно зрелище перевязки и операции. Доктора с окровавленными по локти руками и бледными угрюмыми физиономиями заняты страшным, Но благодетельным делом ампутации.

«Вы увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти».

В городе офицеры за котлетами с горошком и бутылкой кислого обсуждают события на бастионах — особенно на героическом четвертом бастионе. Одни считают, что это укрепление — верная могила для каждого, кто туда попадет, другие просто живут на нем и скажут вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке.

Поднимаясь вверх по широкой дороге, ведущей из города, вы увидите разрушенные, покинутые жителями дома, услышите свист снаряда, вокруг зажужжат пули. Не прыгнуть ли в траншею на обочине дороги? Но она заполнена желтой вонючей липкой грязью.

Попав на четвертый бастион, вы заметите на лицах выражение простоты и упрямства, «следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства».

Каждый день на четвертом бастионе при артиллерийском обстреле теряют ранеными или убитыми семь-восемь человек.

«Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа».

Севастополь в мае
Пехотный штабс-капитан Михайлов, ничего не значащий, неловкий и робкий, мечтает о грядущих подвигах и продвижении по службе, о том, как посмотрит на него Наташа — вдова товарища. Товарищ, правда, пока жив — но в мечтах Михайлова Наташа уже вдова.

В центре осажденного Севастополя идет гулянье, в павильоне играет музыка. Не о войне думает Михайлов, а о том, ответят ли на его поклон местные аристократы. В осажденном Севастополе существует свой высший свет, своя иерархия.

«Для капитана Обжогова штабс-капитан Михайлов аристократ, потому что у него чистая шинель и перчатки, и он его за это терпеть не может, хотя уважает немного; для штабс-канитана Михайлова адъютант Калугин аристократ, потому что он адъютант и на «ты» с другим адъютантом, и за это он не совсем хорошо расположен к нему, хотя и боится его. Для адъютанта Калугина граф Нордов аристократ, и он его всегда ругает и презирает в душе за то, что он флигель-адъютант. Ужасное слово аристократ ».

Михайлов прогуливается с компанией офицеров, заигрывая с симпатичной девушкой в красном платочке, но нет-нет да и думает о том, что сегодня ему в ночь нужно идти на бастион вместо заболевшего Непшитшетского — и его непременно убьют: всегда убивают тех, кто напрашивается.

Штабс-капитан уже забыл, что дурное предчувствие всегда появляется у всех, кто идет в дело. Нервничая, он пишет письмо отцу и оставляет его на столе. От взвинченных же нервов ругает как обычно пьяного слугу Никиту, а потом чувствительно прощается с ним. Никита разражается принужденными рыданиями — не иначе как под влиянием вина.

Старуха-матроска тоже утирает глаза и в сотый раз рассказывает, как ее мужа убили «еще в первую бандировку» (бомбардировку).

По траншее Михайлов безопасно добрался до бастиона.

Аристократия (князь Гальцин и другие) проводит приятный вечер: фортепьяно, чай со сливками... В отсутствие пехотных офицеров им не перед кем задирать нос и они ведут себя естественно, просто.

Но презрение к окопным пехотинцам нет-нет да и проскальзывает в их разговорах:

— Не понимаю и, признаюсь, не могу верить, — сказал Гальцин, — чтобы люди в грязном белье, во вшах и с неумытыми руками могли бы быть храбры.

Калугин сердито возражает:

— Это герои, удивительные люди.

Калугин и Гальцин наблюдают издали разрывы бомб и огни перестрелки.

Прибывший пехотный офицер сообщает, что положение тяжелое, полковой командир убит, французы заняли несколько окопов, но были выбиты. Много жертв, необходимо подкрепление.

Калугин отправляется на бастион.

«Все больше и больше раненых на носилках и пешком, поддерживаемых одни другими и громко разговаривающих между собой, встречалось князю Гальцину.

— Как они подскочили, братцы мои, — говорил басом один высокий солдат, несший два ружья за плечами, — как подскочили, как крикнут: алла, алла!

Наши солдаты, воюя с турками, так привыкли к этому крику врагов, что теперь всегда рассказывают, что французы тоже кричат «алла!».

Поручик Непшитшетский играет в карты и пьет водку, чтобы не было так страшно. Изредка он выходит на улицу и расспрашивает, как и что. Князь Гальцин бестолково ходит взад-вперед, чтобы унять беспокойство.

Они вдвоем напускаются на раненых солдат с упреками в трусости:

— Как вам не стыдно отдавать наши окопы!

На самом деле траншея осталась за русскими войсками, но один из раненых ошибочно посчитал, что она сдана — уж очень страшным был бой.

Князю Гальцину вдруг ужасно стыдно стало за поручика Непшит-шетского и еще больше за себя. Он пошел на перевязочный пункт. Однако тут же выбежал прочь — это было невыносимое зрелище!

Несчастные лежали на полу, мокли в крови друг друга... Стоны, вздохи, хрипы, пронзительные крики. Сестры со спокойными лицами, выражающими деятельное практическое участие, с лекарством, водой, бинтами мелькали между окровавленными шинелями и рубахами.

Доктора с мрачными лицами исследуют и обрабатывают раны, под ужасающие крики раненых.

Калугин отправляется на бастион. Припоминая различные рассказы о героях, он и сам воображает себя таким героем. Но вот неподалеку (но все же не рядом) разорвался снаряд — и офицер упал на землю. Стыд и страх смешались в его душе.

Ускоренными шагами и чуть ли не ползком передвигался он по траншее. Вот и блиндаж командования.

— Мне генерал приказал узнать, — доложил Калугин, — могут ли ваши орудия стрелять по траншее картечью? Пойдемте посмотрим.

Капитан нахмурился и сердито крякнул.

— Уж я всю ночь там простоял, пришел хоть отдохнуть немного, — сказал он, — нельзя ли вам одним сходить? Там мой помощник, лейтенант Карц, вам все покажет.

Калугин отчаянно трусит, но поскольку все обходится хорошо, начинает мечтать о награждении и всеобщем восхищении.

Возле Михайлова и ординарца Праскухина падает бомба. Оба они в эти две секунды, во время которых бомба лежала неразорванною, много передумали и перечувствовали.

Праскухин был убит осколком в грудь, а Михайлов камнем легко ранен в голову. Он не возвращается в медицинский пункт, а остается в роте, думая, опять же, о награде: ранен, а роту не покинул! Это должно быть оценено.

На следующий день после жаркой битвы штабные офицеры хранят на лицах выражение официальной печали о погибших, но каждый из тех, кто был на позициях (Калугин), старается подчеркнуть свою храбрость и при этом унизить других.

После битвы идут переговоры о перемирии — русские и французские солдаты и офицеры беседуют друг с другом, то выказывая уважение, то стараясь подшутить.

Пока на бастионе и на траншее «выставлены белые флаги, тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу... Но белые тряпки спрятаны — и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия».

«Ни Калугин со своей блестящей храбростью дворянина и тщеславием, двигателем всех поступков, ни Праскухин, пустой, безвредный человек, хотя и павший на брани за веру, престол и отечество, ни Михайлов со своей робостью и ограниченным взглядом, ни Пест — ребенок без твердых убеждений и правил, не могут быть ни злодеями, ни героями повести.

Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен,— правда».

Севастополь в августе 1855 года
Поручик Козельцов, самолюбивый, энергичный, наделенный многими способностями (отлично пишет казенные бумаги, играет на гитаре, душа компании) возвращается в Севастополь, оправившись после ранения.

На почтовой станции офицеры бранятся с ее начальником из-за лошадей — нету лошадей и все тут!

На постоялом дворе офицеры курят, пьют чай, закусывают.

Козельцов, истый фронтовой хороший офицер, слушает рассказы двух растерявшихся штабных, которые не знают, где стоит их полк — в Севастополе или в Одессе, не получили причитающихся им подъемных денег, а свои потратили на дорогую и притом хромую лошадь.

Страшная неразбериха царит в армии.

Один офицер бросил свою квартиру, знакомства, надежды на выгодную женитьбу, — все, чтобы стать героем Севастополя.

Но он так долго ждал разрешения на выезд, так долго добирался до места назначения — и все никак не мог добраться, — что его энтузиазм совершенно угас.

Козельцов неожиданно встречает своего младшего (семнадцатилетнего) брата, которому «как-то совестно жить в Петербурге, когда тут умирают за отечество. Да и с тобой мне хотелось быть...»

Старший брат выплачивает долги брата, сделанные дорогою, и берет его с собой. Младший погружен в мечты: «А как бы славно нам было вдвоем в Севастополе! Два брата, дружные между собой, оба сражаются со врагом: один старый уже, хотя не очень образованный, но храбрый воин, и другой — молодой, но тоже молодец... Через неделю я бы всем доказал, что я уж не очень молоденький! Я и краснеть перестану, в лице будет мужество, да и усы — небольшие, но порядочные вырастут к тому времени...»

До того домечтался, что уже представил, как они с братом перебили кучу французов и сами геройски погибли.

На вопрос, был ли он в схватке, старший брат отвечает, что ни разу не был и ранен на работах.

— Война совсем не так делается, как ты думаешь, Володя!

Старший Козельцов расспрашивает о переменах.

— Ну, а квартерка моя на Морской цела?

— И, батюшка! уж давно всю разбили бомбами. Вы не узнаете теперь Севастополя; уж женщин ни души нет, ни трактиров, ни музыки...

Братья посещают товарища старшего Козельцова, которому оторвало ногу. Вид лазарета невероятно поражает Володю. Ему становится страшно.

«Братья еще на Северной решили идти вместе на пятый бастион; но, выходя из Николаевской батареи, они как будто условились не подвергаться напрасно опасности и, ничего не говоря об этом предмете, решили идти каждому порознь.

— Только как ты найдешь, Володя? — сказал старший. — Впрочем, Николаев тебя проводит на Корабельную, а я пойду один и завтра у тебя буду.

Больше ничего не было сказано в это последнее прощанье между двумя братьями».

Володя является на свою батарею. Он испытывает «чувство одиночества в опасности» и презирает себя.

Старший Козельцов приходит к своему новому полковому командиру. Его поражает роскошь блиндажа — даже пол паркетный — и холодная подозрительность командира, который говорит ему:

— Что-то вы долго лечились...

Козельцов отправляется в свою роту. Видно, что солдаты его помнят и любят.

В офицерской казарме идет игра в карты. Козельцов выпил водки и подсел к играющим.

«В непродолжительном времени, выпив еще три рюмки водки и несколько стаканов портера, он был уже совершенно в духе всего общества, то есть в тумане и забвении действительности, и проигрывал последние три рубля».

Некрасиво, конечно, но «на дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устает гореть ярко, — придет роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит великие дела».

Володя в своей части наслушался от офицеров много неожиданного для него, в частности о том, как наживаются на войне высшие военные чины.

Не успел юный прапорщик осмотреться, как по жребию выпало ему вести солдат на Малахов курган, который постоянно обстреливают. Солдаты даже не успевали убирать тела на бастионах и выкидывали их в ров, чтобы они не мешали на батареях.

За один только долгий день Володя не раз был на волоске от смерти. «По счастию, в помощь ему назначен был огромного роста комендор, моряк, с начала осады бывший при мортирах и убедивший его в возможности еще действовать из них, с фонарем водивший его ночью по всему бастиону, точно как по своему огороду, и обещавший к завтраму все устроить» .

Володя сидит на пороге блиндажа, наблюдая с молодым любопытством за бомбардировкой.

«Под конец вечера уж он знал, откуда сколько стреляет орудий и куда ложатся их снаряды».

Утром Володя расхаживает по бастиону, гордясь своей храбростью.

Французы начинают штурм Малахова кургана.

Козельцов-старший ведет за собой солдат, им удается выбить французов из занятых было траншей, но офицера ранило в грудь. В лазарете священник дает ему поцеловать крест — знак скорой смерти. Но Козельцов не чувствует горечи и страха, он сделал геройское дело и умирает счастливым, желая брату такой же участи.

Володя отчаянно командует своими мортирами, но французы обходят с флангов и занимают бастион. Володя убит.

«...Севастопольское войско, как море в зыбливую мрачную ночь, сливаясь, развиваясь и тревожно трепеща всей своей массой, колыхаясь у бухты по мосту и на Северной, медленно двигалось в непроницаемой темноте прочь от места, на котором столько оно оставило храбрых братьев, от места, всего облитого его кровью; от места, одиннадцать месяцев отстаиваемого от вдвое сильнейшего врага, и которое теперь велено было оставить без боя...

Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился. Но за этим чувством было другое, тяжелое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам».

© Тарле Е. В., наследники, вступительная статья, 1951

© Высоцкий В. П., наследники, иллюстрации, 1969

© Высоцкий П. В., рисунки на переплете, 2002

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2002

* * *

О «Севастопольских рассказах»

В осажденном Севастополе зимой, весной и летом 1855 года в самых отдаленных один от другого пунктах оборонительной линии неоднократно замечали невысокого сухощавого офицера, некрасивого лицом, с глубоко впавшими, пронзительными, жадно вглядывавшимися во все глазами.

Он появлялся сплошь и рядом в тех местах, где вовсе не обязан был по службе находиться, и преимущественно в самых опасных траншеях и бастионах. Это и был очень мало кому тогда известный молодой поручик и писатель, которому суждено было так прославить и себя и породивший его русский народ, – Лев Николаевич Толстой. Наблюдавшие его тогда люди недоумевали впоследствии, каким образом он умудрился уцелеть среди непрерывного, страшного побоища, когда он будто нарочно нарывался каждый день на опасности.

В молодом, начинавшем свою великую жизнь Льве Толстом жили тогда два человека: защитник осажденного врагами русского города и гениальный художник, всматривавшийся и вслушивавшийся во все, что вокруг него происходило. Но было в нем тогда одно чувство, которое и руководило его военными, служебными действиями и направляло и вдохновляло его писательский дар: чувство любви к родине, попавшей в тяжкую беду, чувство самого горячего патриотизма в лучшем значении этого слова. Лев Толстой нигде не распространялся о том, как он любит страдающую Россию, но это чувство проникает все три севастопольских рассказа и каждую страницу в каждом из них. Великий художник вместе с тем, описывая людей и события, говоря о себе самом и о других людях, рассказывая о русских и о неприятеле, об офицерах и солдатах, ставит себе прямой целью решительно ничего не приукрашивать, а давать читателю правду – и ничего, кроме правды.

«Герой же моей повести, – так кончает Толстой второй свой рассказ, – которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».

И вот перед нами воскресает под гениальным пером героическая оборона Севастополя.

Взяты только три момента, выхвачены только три картины из отчаянной, неравной борьбы, почти целый год не стихавшей и не умолкавшей под Севастополем. Но как много дают эти картины!

Эта небольшая книжка – не только великое художественное произведение, но и правдивый исторический документ, свидетельство проницательного и беспристрастного очевидца, драгоценное для историка показание участника.

Первый рассказ говорит о Севастополе в декабре 1854 года. Это был момент некоторого ослабления и замедления военных действий, промежуток между кровавой битвой под Инкерманом (24 октября/5 ноября 1854 года) и битвой под Евпаторией (5/17 февраля 1855 года).

Но если могла несколько поотдохнуть и поправиться полевая русская армия, стоявшая в окрестностях Севастополя, то город Севастополь и его гарнизон и в декабре не знали передышки и забыли, что значит слово «покой».

Бомбардировка города французской и английской артиллерией не прекращалась. Руководитель инженерной обороны Севастополя полковник Тотлебен очень торопился с земляными работами, с возведением новых и новых укреплений.

Солдаты, матросы, рабочие трудились под снегом, под холодным дождем без зимней одежды, полуголодные, и трудились так, что неприятельский главнокомандующий, французский генерал Канробер, спустя сорок лет не мог без восторга вспомнить об этих севастопольских рабочих, об их самоотвержении и бесстрашии, о несокрушимо стойких солдатах, об этих, наконец, шестнадцати тысячах моряков, которые почти все полегли вместе со своими тремя адмиралами – Корниловым, Нахимовым и Истоминым, но не уступали порученных им в обороне Севастополя рубежей.

Толстой рассказывает о матросе с оторванной ногой, которого несут на носилках, а он просит остановить носилки, чтобы посмотреть на залп нашей батареи. Подлинные документы, сохранившиеся в наших архивах, приводят сколько угодно точно таких же фактов. «Ничего, нас тут двести человек на бастионе, дня на два еще нас хватит! » Такие ответы давали солдаты и матросы, и никто из них при этом даже не подозревал, каким надо быть мужественным, презирающим смерть человеком, чтобы так просто, спокойно, деловито говорить о своей собственной завтрашней или послезавтрашней неизбежной гибели! А когда мы читаем, что в этих рассказах Толстой говорит о женщинах, то ведь каждая его строка может быть подтверждена десятком неопровержимых документальных свидетельств.

Жены рабочих, солдат, матросов каждый день носили мужьям обед в их бастионы, и нередко одна бомба кончала со всей семьей, хлебавшей щи из принесенного горшка. Безропотно переносили страшные увечья и смерть эти достойные своих мужей подруги. В разгар штурма 6/18 июня жены солдат и матросов разносили воду и квас по бастионам – и сколько их легло на месте!

Второй рассказ относится к маю 1855 года, а помечен этот рассказ уже 26 июня 1855 года. В мае произошла кровавая битва гарнизона против почти всей осаждающей армии неприятеля, желавшей во что бы то ни стало овладеть тремя передовыми укреплениями, выдвинутыми перед Малаховым курганом: Селенгинским и Волынским редутами и Камчатским люнетом. Эти три укрепления пришлось после отчаянной битвы оставить, но зато 6/18 июня русские защитники города одержали блестящую победу, отбив с тяжкими для неприятеля потерями общий штурм, предпринятый французами и англичанами. Толстой не описывает этих кровавых майских и июньских встреч, но читателю рассказа ясно по всему, что совсем недавно, только что произошли очень крупные события у осажденного города.

Толстой, между прочим, описывает одно короткое перемирие и прислушивается к мирным разговорам между русскими и французами. Очевидно, он имеет в виду то перемирие, которое было объявлено обеими сторонами тотчас после битвы 26 мая/7 июня, чтобы успеть убрать и схоронить множество трупов, покрывавших землю около Камчатского люнета и обоих редутов.

В этом описании перемирия нынешнего читателя поразит, вероятно, картина, рисуемая здесь Толстым. Неужели враги, только что в яростной рукопашной борьбе резавшие и коловшие друг друга, могут так дружелюбно разговаривать, с такой лаской, так любезно и предупредительно относиться друг к другу?

Но и здесь, как и везде, Толстой строжайше правдив и его рассказ вполне согласуется с историей. Когда я работал над документами по обороне Севастополя, мне беспрестанно приходилось наталкиваться на такие точь-в-точь описания перемирий, а ведь их было за время Крымской войны несколько.

Третий рассказ Толстого относится к Севастополю в августе 1855 года. Это был последний, самый страшный месяц долгой осады, месяц непрерывных, жесточайших, днем и ночью не утихавших бомбардировок, месяц, окончившийся падением Севастополя 27 августа 1855 года. Как и в предыдущих своих двух рассказах, Толстой описывает события так, как они развертываются перед глазами выбранных им двух-трех участников и наблюдателей всего происходящего.

Одному из величайших сынов России, Льву Толстому, выпало на долю прославить своими никем не превзойденными творениями две русские национальные эпопеи: сначала Крымскую войну в «Севастопольских рассказах», а впоследствии победу над Наполеоном в «Войне и мире».

Е. Тарле

Севастополь в декабре месяце


Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет – все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка.

На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара 1
Маджа?ра – большая телега.

На верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани – особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов – дрова, мясо, туры2
Ту?ры – особого устройства плетенки из прутьев, наполненные землей.

Мука, железо и т. п. – кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом – солдатами, моряками, купцами, женщинами, – причаливают и отчаливают от пристани.

– На Графскую, ваше благородие? Пожалуйте, – предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов.

Вы выбираете тот, который к вам поближе, шагаете через полусгнивший труп какой-то гнедой лошади, которая тут в грязи лежит около лодки, и проходите к рулю. Вы отчалили от берега. Кругом вас блестящее уже на утреннем солнце море, впереди – старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами. Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона3
Бон – заграждение в бухте из бревен, цепей или канатов.

И затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов весел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе.

Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…

– Ваше благородие! прямо под Кистентина4
Корабль «Константин». (Примеч. Л. Н. Толстого .)

Держите, – скажет вам старик матрос, оборотясь назад, чтобы поверить направление, которое вы даете лодке, – вправо руля.

– А на нем пушки-то еще все, – заметит беловолосый парень, проходя мимо корабля и разглядывая его.

– А то как же: он новый, на нем Корнилов жил, – заметит старик, тоже взглядывая на корабль.

– Вишь ты, где разорвало! – скажет мальчик после долгого молчания, взглядывая на белое облачко расходящегося дыма, вдруг появившегося высоко над Южной бухтой и сопровождаемого резким звуком разрыва бомбы.

– Это он с новой батареи нынче палит, – прибавит старик, равнодушно поплевывая на руку. – Ну, навались, Мишка, баркас перегоним. – И ваш ялик быстрее подвигается вперед по широкой зыби бухты, действительно перегоняет тяжелый баркас, на котором навалены какие-то кули и неровно гребут неловкие солдаты, и пристает между множеством причаленных всякого рода лодок к Графской пристани.

На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат: сбитень горячий 5
Сбитень горячий – напиток из меда с пряностями.

И тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные ко?злы; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, – везде вы видите неприятные следы военного лагеря. Первое впечатление ваше непременно самое неприятное: странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают, что делать. Но вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика6
Фурштатский солдат – солдат из обозной части.

Который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело, какое бы оно ни было – поить лошадей или таскать орудия, – так же спокойно, и самоуверенно, и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске. То же выражение читаете вы и на лице этого офицера, который в безукоризненно белых перчатках проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает через улицу.



Да! вам непременно предстоит разочарование, ежели вы в первый раз въезжаете в Севастополь. Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости, – ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям и вида и звуков с Северной стороны. Но прежде чем сомневаться, сходите на бастионы7
Бастио?н – пятистороннее оборонительное укрепление, состоящее из двух фасов (передние стороны), двух фланков (боковые стороны) и горжи (тыльная часть).

Посмотрите защитников Севастополя на самом месте защиты или, лучше, зайдите прямо напротив в этот дом, бывший прежде Севастопольским собранием и на крыльце которого стоят солдаты с носилками, – вы увидите там защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища.

Вы входите в большую залу Собрания. Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, – это дурное чувство, – идите вперед, не стыдитесь того, что вы как будто пришли смотреть на страдальцев, не стыдитесь подойти и поговорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия. Вы проходите посередине постелей и ищете лицо менее строгое и страдающее, к которому вы решитесь подойти, чтобы побеседовать.

– Ты куда ранен? – спрашиваете вы нерешительно и робко у одного старого исхудалого солдата, который, сидя на койке, следит за вами добродушным взглядом и как будто приглашает подойти к себе. Я говорю: «робко спрашиваете», потому что страдания, кроме глубокого сочувствия, внушают почему-то страх оскорбить и высокое уважение к тому, кто перенесет их.

– В ногу, – отвечает солдат; но в это самое время вы сами замечаете по складкам одеяла, что у него ноги нет выше колена. – Слава Богу теперь, – прибавляет он, – на выписку хочу.

– А давно ты уже ранен?

– Да вот шестая неделя пошла, ваше благородие!

– Что же, болит у тебя теперь?

– Нет, теперь не болит, ничего; только как будто в икре ноет, когда непогода, а то ничего.

– Как же ты это был ранен?

– На пятом баксионе, ваше благородие, как первая бандировка была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет.

– Неужели больно не было в эту первую минуту?

– Ничего; только как горячим чем меня пхнули в ногу.

– Ну, а потом?

– И потом ничего; только как кожу натягивать стали, так саднило как будто. Оно первое дело, ваше благородие, не думать много : как не думаешь, оно тебе и ничего. Все больше оттого, что думает человек.

В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье и повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он был четыре недели, про то, как, бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему двадцать пять рублей и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может. Говоря все это одним духом, женщина эта смотрит то на вас, то на матроса, который, отвернувшись и как будто не слушая ее, щиплет у себя на подушке корпию8
Ко?рпия – нащипанные из чистых тряпок нитки, которые употреблялись при перевязке вместо ваты.

И глаза ее блестят каким-то особенным восторгом.



– Это хозяйка моя, ваше благородие! – замечает вам матрос с таким выражением, как будто говорит: «Уж вы ее извините. Известно, бабье дело – глупые слова говорит».

Вы начинаете понимать защитников Севастополя; вам становится почему-то совестно за самого себя перед этим человеком. Вам хотелось бы сказать ему слишком много, чтобы выразить ему свое сочувствие и удивление; но вы не находите слов или недовольны теми, которые приходят вам в голову, – и вы молча склоняетесь перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью перед собственным достоинством.

– Ну, дай Бог тебе поскорее поправиться, – говорите вы ему и останавливаетесь перед другим больным, который лежит на полу и, как кажется, в нестерпимых страданиях ожидает смерти.

Это белокурый, с пухлым и бледным лицом человек. Он лежит навзничь, закинув назад левую руку, в положении, выражающем жестокое страдание. Сухой открытый рот с трудом выпускает хрипящее дыхание; голубые оловянные глаза закачены кверху, и из-под сбившегося одеяла высунут остаток правой руки, обвернутый бинтами. Тяжелый запах мертвого тела сильнее поражает вас, и пожирающий внутренний жар, проникающий все члены страдальца, проникает как будто и вас.

– Что?, он без памяти? – спрашиваете вы у женщины, которая идет за вами и ласково, как на родного, смотрит на вас.

– Нет, еще слышит, да уж очень плох, – прибавляет она шепотом. – Я его нынче чаем поила – что ж, хоть и чужой, все надо жалость иметь, – так уж не пил почти.

– Как ты себя чувствуешь? – спрашиваете вы его.

– У сердце гхорить.

Немного далее вы видите старого солдата, который переменяет белье. Лицо и тело его какого-то коричневого цвета и худы, как скелет. Руки у него совсем нет: она вылущена в плече. Он сидит бодро, он поправился; но по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни.

С другой стороны вы увидите на койке страдальческое бледное и нежное лицо женщины, на котором играет во всю щеку горячечный румянец.

– Это нашу матроску пятого числа в ногу задело бомбой, – скажет вам ваша путеводительница, – она мужу на бастион обедать носила.

– Что ж, отрезали?

– Выше колена отрезали.

Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными, угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благодетельным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, – увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении – в крови, в страданиях, в смерти…

Выходя из этого дома страданий, вы непременно испытаете отрадное чувство, полнее вдохнете в себя свежий воздух, почувствуете удовольствие в сознании своего здоровья, но вместе с тем в созерцании этих страданий почерпнете сознание своего ничтожества и спокойно, без нерешимости пойдете на бастионы…

«Что значат смерть и страдание такого ничтожного червяка, как я, в сравнении с столькими смертями и столькими страданиями? «Но вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города, отворенной церкви и движущегося по разным направлениям военного люда скоро приведет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим.

Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки – весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте.

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Лев Николаевич Толстой
Севастопольские рассказы

© Тарле Е. В., наследники, вступительная статья, 1951

© Высоцкий В. П., наследники, иллюстрации, 1969

© Высоцкий П. В., рисунки на переплете, 2002

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2002

* * *

О «Севастопольских рассказах»

В осажденном Севастополе зимой, весной и летом 1855 года в самых отдаленных один от другого пунктах оборонительной линии неоднократно замечали невысокого сухощавого офицера, некрасивого лицом, с глубоко впавшими, пронзительными, жадно вглядывавшимися во все глазами.

Он появлялся сплошь и рядом в тех местах, где вовсе не обязан был по службе находиться, и преимущественно в самых опасных траншеях и бастионах. Это и был очень мало кому тогда известный молодой поручик и писатель, которому суждено было так прославить и себя и породивший его русский народ, – Лев Николаевич Толстой. Наблюдавшие его тогда люди недоумевали впоследствии, каким образом он умудрился уцелеть среди непрерывного, страшного побоища, когда он будто нарочно нарывался каждый день на опасности.

В молодом, начинавшем свою великую жизнь Льве Толстом жили тогда два человека: защитник осажденного врагами русского города и гениальный художник, всматривавшийся и вслушивавшийся во все, что вокруг него происходило. Но было в нем тогда одно чувство, которое и руководило его военными, служебными действиями и направляло и вдохновляло его писательский дар: чувство любви к родине, попавшей в тяжкую беду, чувство самого горячего патриотизма в лучшем значении этого слова. Лев Толстой нигде не распространялся о том, как он любит страдающую Россию, но это чувство проникает все три севастопольских рассказа и каждую страницу в каждом из них. Великий художник вместе с тем, описывая людей и события, говоря о себе самом и о других людях, рассказывая о русских и о неприятеле, об офицерах и солдатах, ставит себе прямой целью решительно ничего не приукрашивать, а давать читателю правду – и ничего, кроме правды.

«Герой же моей повести, – так кончает Толстой второй свой рассказ, – которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».

И вот перед нами воскресает под гениальным пером героическая оборона Севастополя.

Взяты только три момента, выхвачены только три картины из отчаянной, неравной борьбы, почти целый год не стихавшей и не умолкавшей под Севастополем. Но как много дают эти картины!

Эта небольшая книжка – не только великое художественное произведение, но и правдивый исторический документ, свидетельство проницательного и беспристрастного очевидца, драгоценное для историка показание участника.

Первый рассказ говорит о Севастополе в декабре 1854 года. Это был момент некоторого ослабления и замедления военных действий, промежуток между кровавой битвой под Инкерманом (24 октября/5 ноября 1854 года) и битвой под Евпаторией (5/17 февраля 1855 года). Но если могла несколько поотдохнуть и поправиться полевая русская армия, стоявшая в окрестностях Севастополя, то город Севастополь и его гарнизон и в декабре не знали передышки и забыли, что значит слово «покой».

Бомбардировка города французской и английской артиллерией не прекращалась. Руководитель инженерной обороны Севастополя полковник Тотлебен очень торопился с земляными работами, с возведением новых и новых укреплений.

Солдаты, матросы, рабочие трудились под снегом, под холодным дождем без зимней одежды, полуголодные, и трудились так, что неприятельский главнокомандующий, французский генерал Канробер, спустя сорок лет не мог без восторга вспомнить об этих севастопольских рабочих, об их самоотвержении и бесстрашии, о несокрушимо стойких солдатах, об этих, наконец, шестнадцати тысячах моряков, которые почти все полегли вместе со своими тремя адмиралами – Корниловым, Нахимовым и Истоминым, но не уступали порученных им в обороне Севастополя рубежей.

Толстой рассказывает о матросе с оторванной ногой, которого несут на носилках, а он просит остановить носилки, чтобы посмотреть на залп нашей батареи. Подлинные документы, сохранившиеся в наших архивах, приводят сколько угодно точно таких же фактов. «Ничего, нас тут двести человек на бастионе, дня на два еще нас хватит! » Такие ответы давали солдаты и матросы, и никто из них при этом даже не подозревал, каким надо быть мужественным, презирающим смерть человеком, чтобы так просто, спокойно, деловито говорить о своей собственной завтрашней или послезавтрашней неизбежной гибели! А когда мы читаем, что в этих рассказах Толстой говорит о женщинах, то ведь каждая его строка может быть подтверждена десятком неопровержимых документальных свидетельств.

Жены рабочих, солдат, матросов каждый день носили мужьям обед в их бастионы, и нередко одна бомба кончала со всей семьей, хлебавшей щи из принесенного горшка. Безропотно переносили страшные увечья и смерть эти достойные своих мужей подруги. В разгар штурма 6/18 июня жены солдат и матросов разносили воду и квас по бастионам – и сколько их легло на месте!

Второй рассказ относится к маю 1855 года, а помечен этот рассказ уже 26 июня 1855 года. В мае произошла кровавая битва гарнизона против почти всей осаждающей армии неприятеля, желавшей во что бы то ни стало овладеть тремя передовыми укреплениями, выдвинутыми перед Малаховым курганом: Селенгинским и Волынским редутами и Камчатским люнетом. Эти три укрепления пришлось после отчаянной битвы оставить, но зато 6/18 июня русские защитники города одержали блестящую победу, отбив с тяжкими для неприятеля потерями общий штурм, предпринятый французами и англичанами. Толстой не описывает этих кровавых майских и июньских встреч, но читателю рассказа ясно по всему, что совсем недавно, только что произошли очень крупные события у осажденного города.

Толстой, между прочим, описывает одно короткое перемирие и прислушивается к мирным разговорам между русскими и французами. Очевидно, он имеет в виду то перемирие, которое было объявлено обеими сторонами тотчас после битвы 26 мая/7 июня, чтобы успеть убрать и схоронить множество трупов, покрывавших землю около Камчатского люнета и обоих редутов.

В этом описании перемирия нынешнего читателя поразит, вероятно, картина, рисуемая здесь Толстым. Неужели враги, только что в яростной рукопашной борьбе резавшие и коловшие друг друга, могут так дружелюбно разговаривать, с такой лаской, так любезно и предупредительно относиться друг к другу?

Но и здесь, как и везде, Толстой строжайше правдив и его рассказ вполне согласуется с историей. Когда я работал над документами по обороне Севастополя, мне беспрестанно приходилось наталкиваться на такие точь-в-точь описания перемирий, а ведь их было за время Крымской войны несколько.

Третий рассказ Толстого относится к Севастополю в августе 1855 года. Это был последний, самый страшный месяц долгой осады, месяц непрерывных, жесточайших, днем и ночью не утихавших бомбардировок, месяц, окончившийся падением Севастополя 27 августа 1855 года. Как и в предыдущих своих двух рассказах, Толстой описывает события так, как они развертываются перед глазами выбранных им двух-трех участников и наблюдателей всего происходящего.

Одному из величайших сынов России, Льву Толстому, выпало на долю прославить своими никем не превзойденными творениями две русские национальные эпопеи: сначала Крымскую войну в «Севастопольских рассказах», а впоследствии победу над Наполеоном в «Войне и мире».

Е. Тарле

Севастополь в декабре месяце


Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет – все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка.

На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара 1
Маджа́ра – большая телега.

На верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани – особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов – дрова, мясо, туры2
Ту́ры – особого устройства плетенки из прутьев, наполненные землей.

Мука, железо и т. п. – кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом – солдатами, моряками, купцами, женщинами, – причаливают и отчаливают от пристани.

– На Графскую, ваше благородие? Пожалуйте, – предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов.

Вы выбираете тот, который к вам поближе, шагаете через полусгнивший труп какой-то гнедой лошади, которая тут в грязи лежит около лодки, и проходите к рулю. Вы отчалили от берега. Кругом вас блестящее уже на утреннем солнце море, впереди – старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами. Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона3
Бон – заграждение в бухте из бревен, цепей или канатов.

И затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов весел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе.

Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…

– Ваше благородие! прямо под Кистентина4
Корабль «Константин». (Примеч. Л. Н. Толстого .)

Держите, – скажет вам старик матрос, оборотясь назад, чтобы поверить направление, которое вы даете лодке, – вправо руля.

– А на нем пушки-то еще все, – заметит беловолосый парень, проходя мимо корабля и разглядывая его.

– А то как же: он новый, на нем Корнилов жил, – заметит старик, тоже взглядывая на корабль.

– Вишь ты, где разорвало! – скажет мальчик после долгого молчания, взглядывая на белое облачко расходящегося дыма, вдруг появившегося высоко над Южной бухтой и сопровождаемого резким звуком разрыва бомбы.

– Это он с новой батареи нынче палит, – прибавит старик, равнодушно поплевывая на руку. – Ну, навались, Мишка, баркас перегоним. – И ваш ялик быстрее подвигается вперед по широкой зыби бухты, действительно перегоняет тяжелый баркас, на котором навалены какие-то кули и неровно гребут неловкие солдаты, и пристает между множеством причаленных всякого рода лодок к Графской пристани.

На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат: сбитень горячий 5
Сбитень горячий – напиток из меда с пряностями.

И тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные ко́злы; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, – везде вы видите неприятные следы военного лагеря. Первое впечатление ваше непременно самое неприятное: странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают, что делать. Но вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика6
Фурштатский солдат – солдат из обозной части.

Который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело, какое бы оно ни было – поить лошадей или таскать орудия, – так же спокойно, и самоуверенно, и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске. То же выражение читаете вы и на лице этого офицера, который в безукоризненно белых перчатках проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает через улицу.



Да! вам непременно предстоит разочарование, ежели вы в первый раз въезжаете в Севастополь. Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости, – ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям и вида и звуков с Северной стороны. Но прежде чем сомневаться, сходите на бастионы7
Бастио́н – пятистороннее оборонительное укрепление, состоящее из двух фасов (передние стороны), двух фланков (боковые стороны) и горжи (тыльная часть).

Посмотрите защитников Севастополя на самом месте защиты или, лучше, зайдите прямо напротив в этот дом, бывший прежде Севастопольским собранием и на крыльце которого стоят солдаты с носилками, – вы увидите там защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища.

Вы входите в большую залу Собрания. Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, – это дурное чувство, – идите вперед, не стыдитесь того, что вы как будто пришли смотреть на страдальцев, не стыдитесь подойти и поговорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия. Вы проходите посередине постелей и ищете лицо менее строгое и страдающее, к которому вы решитесь подойти, чтобы побеседовать.

– Ты куда ранен? – спрашиваете вы нерешительно и робко у одного старого исхудалого солдата, который, сидя на койке, следит за вами добродушным взглядом и как будто приглашает подойти к себе. Я говорю: «робко спрашиваете», потому что страдания, кроме глубокого сочувствия, внушают почему-то страх оскорбить и высокое уважение к тому, кто перенесет их.

– В ногу, – отвечает солдат; но в это самое время вы сами замечаете по складкам одеяла, что у него ноги нет выше колена. – Слава Богу теперь, – прибавляет он, – на выписку хочу.

– А давно ты уже ранен?

– Да вот шестая неделя пошла, ваше благородие!

– Что же, болит у тебя теперь?

– Нет, теперь не болит, ничего; только как будто в икре ноет, когда непогода, а то ничего.

– Как же ты это был ранен?

– На пятом баксионе, ваше благородие, как первая бандировка была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет.

– Неужели больно не было в эту первую минуту?

– Ничего; только как горячим чем меня пхнули в ногу.

– Ну, а потом?

– И потом ничего; только как кожу натягивать стали, так саднило как будто. Оно первое дело, ваше благородие, не думать много : как не думаешь, оно тебе и ничего. Все больше оттого, что думает человек.

В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье и повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он был четыре недели, про то, как, бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему двадцать пять рублей и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может. Говоря все это одним духом, женщина эта смотрит то на вас, то на матроса, который, отвернувшись и как будто не слушая ее, щиплет у себя на подушке корпию8
Ко́рпия – нащипанные из чистых тряпок нитки, которые употреблялись при перевязке вместо ваты.

И глаза ее блестят каким-то особенным восторгом.



– Это хозяйка моя, ваше благородие! – замечает вам матрос с таким выражением, как будто говорит: «Уж вы ее извините. Известно, бабье дело – глупые слова говорит».

Вы начинаете понимать защитников Севастополя; вам становится почему-то совестно за самого себя перед этим человеком. Вам хотелось бы сказать ему слишком много, чтобы выразить ему свое сочувствие и удивление; но вы не находите слов или недовольны теми, которые приходят вам в голову, – и вы молча склоняетесь перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью перед собственным достоинством.

– Ну, дай Бог тебе поскорее поправиться, – говорите вы ему и останавливаетесь перед другим больным, который лежит на полу и, как кажется, в нестерпимых страданиях ожидает смерти.

Это белокурый, с пухлым и бледным лицом человек. Он лежит навзничь, закинув назад левую руку, в положении, выражающем жестокое страдание. Сухой открытый рот с трудом выпускает хрипящее дыхание; голубые оловянные глаза закачены кверху, и из-под сбившегося одеяла высунут остаток правой руки, обвернутый бинтами. Тяжелый запах мертвого тела сильнее поражает вас, и пожирающий внутренний жар, проникающий все члены страдальца, проникает как будто и вас.

– Что́, он без памяти? – спрашиваете вы у женщины, которая идет за вами и ласково, как на родного, смотрит на вас.

– Нет, еще слышит, да уж очень плох, – прибавляет она шепотом. – Я его нынче чаем поила – что ж, хоть и чужой, все надо жалость иметь, – так уж не пил почти.

– Как ты себя чувствуешь? – спрашиваете вы его.

– У сердце гхорить.

Немного далее вы видите старого солдата, который переменяет белье. Лицо и тело его какого-то коричневого цвета и худы, как скелет. Руки у него совсем нет: она вылущена в плече. Он сидит бодро, он поправился; но по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни.

С другой стороны вы увидите на койке страдальческое бледное и нежное лицо женщины, на котором играет во всю щеку горячечный румянец.

– Это нашу матроску пятого числа в ногу задело бомбой, – скажет вам ваша путеводительница, – она мужу на бастион обедать носила.

– Что ж, отрезали?

– Выше колена отрезали.

Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными, угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благодетельным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, – увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении – в крови, в страданиях, в смерти…

Выходя из этого дома страданий, вы непременно испытаете отрадное чувство, полнее вдохнете в себя свежий воздух, почувствуете удовольствие в сознании своего здоровья, но вместе с тем в созерцании этих страданий почерпнете сознание своего ничтожества и спокойно, без нерешимости пойдете на бастионы…

«Что значат смерть и страдание такого ничтожного червяка, как я, в сравнении с столькими смертями и столькими страданиями? «Но вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города, отворенной церкви и движущегося по разным направлениям военного люда скоро приведет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим.

Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки – весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте.

Пройдя церковь и баррикаду, вы войдете в самую оживленную внутреннею жизнью часть города. С обеих сторон вывески лавок, трактиров. Купцы, женщины в шляпках и платочках, щеголеватые офицеры – все говорит вам о твердости духа, самоуверенности, безопасности жителей.

Зайдите в трактир направо, ежели вы хотите послушать толки моряков и офицеров: там уж, верно, идут рассказы про нынешнюю ночь, про Феньку, про дело двадцать четвертого, про то, как дорого и нехорошо подают котлетки, и про то, как убит тот-то и тот-то товарищ.

– Черт возьми, как нынче у нас плохо! – говорит басом белобрысенький безусый морской офицерик в зеленом вязаном шарфе.

– Где у нас? – спрашивает его другой.

– На четвертом бастионе, – отвечает молоденький офицер, и вы непременно с бо́льшим вниманием и даже некоторым уважением посмотрите на белобрысенького офицера при словах: «на четвертом бастионе». Его слишком большая развязность, размахивание руками, громкий смех и голос, казавшиеся вам нахальством, покажутся вам тем особенным бретерским настроением духа, которое приобретают иные очень молодые люди после опасности; но все-таки вы подумаете, что он станет вам рассказывать, как плохо на четвертом бастионе от бомб и пуль: ничуть не бывало! плохо оттого, что грязно. «Пройти на батарею нельзя», – скажет он, показывая на сапоги, выше икор покрытые грязью. «А у меня нынче лучшего комендора убили, прямо в лоб влепило», – скажет другой. «Кого это? Митюхина?» – «Нет… Да что, дадут ли мне телятины? Вот канальи! – прибавит он к трактирному слуге. – Не Митюхина, а Абросимова. Молодец такой – в шести вылазках был».

На другом углу стола, за тарелками котлет с горошком и бутылкой кислого крымского вина, называемого «бордо», сидят два пехотных офицера: один, молодой, с красным воротником и с двумя звездочками на шинели, рассказывает другому, старому, с черным воротником и без звездочек, про альминское дело. Первый уже немного выпил, и по остановкам, которые бывают в его рассказе, по нерешительному взгляду, выражающему сомнение в том, что ему верят, и главное, что слишком велика роль, которую он играл во всем этом, и слишком все страшно, заметно, что он сильно отклоняется от строгого повествования истины. Но вам не до этих рассказов, которые вы долго еще будете слушать во всех углах России: вы хотите скорее идти на бастионы, именно на четвертый, про который вам так много и так различно рассказывали. Когда кто-нибудь говорит, что он был на четвертом бастионе, он говорит это с особенным удовольствием и гордостью; когда кто говорит: «Я иду на четвертый бастион», – непременно заметно в нем маленькое волнение или слишком большое равнодушие; когда хотят подшутить над кем-нибудь, говорят: «Тебя бы поставить на четвертый бастион «; когда встречают носилки и спрашивают: «Откуда?» – большей частью отвечают: «С четвертого бастиона». Вообще же существуют два совершенно различные мнения про этот страшный бастион: тех, которые никогда на нем не были и которые убеждены, что четвертый бастион есть верная могила для каждого, кто пойдет на него, и тех, которые живут на нем, как белобрысенький мичман, и которые, говоря про четвертый бастион, скажут вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке и т. д.

В полчаса, которые вы провели в трактире, погода успела перемениться: туман, расстилавшийся по морю, собрался в серые, скучные, сырые тучи и закрыл солнце; какая-то печальная изморось сыплется сверху и мочит крыши, тротуары и солдатские шинели…

Пройдя еще одну баррикаду, вы выходите из дверей направо и поднимаетесь вверх по большой улице. За этой баррикадой дома по обеим сторонам улицы необитаемы, вывесок нет, двери закрыты досками, окна выбиты, где отбит угол стены, где пробита крыша. Строения кажутся старыми, испытавшими всякое горе и нужду ветеранами и как будто гордо и несколько презрительно смотрят на вас. По дороге спотыкаетесь вы на валяющиеся ядра и в ямы с водой, вырытые в каменном грунте бомбами. По улице встречаете вы и обгоняете команды солдат, пластунов, офицеров; изредка встречаются женщина или ребенок, но женщина уже не в шляпке, а матроска в старой шубейке и в солдатских сапогах. Проходя дальше по улице и спустясь под маленький изволок, вы замечаете вокруг себя уже не дома, а какие-то странные груды развалин-камней, досок, глины, бревен; впереди себя на крутой горе видите какое-то черное, грязное пространство, изрытое канавами, и это-то впереди и есть четвертый бастион… Здесь народу встречается еще меньше, женщин совсем не видно, солдаты идут скоро, по дороге попадаются капли крови, и непременно встретите тут четырех солдат с носилками и на носилках бледно-желтоватое лицо и окровавленную шинель. Ежели вы спросите: «Куда ранен? «– носильщики сердито, не поворачиваясь к вам, скажут: в ногу или в руку, ежели он ранен легко; или сурово промолчат, ежели из-за носилок не видно головы и он уже умер или тяжело ранен.

Недалекий свист ядра или бомбы, в то самое время как вы станете подниматься на гору, неприятно поразит вас. Вы вдруг поймете, и совсем иначе, чем понимали прежде, значение тех звуков выстрелов, которые вы слушали в городе. Какое-нибудь тихо-отрадное воспоминание вдруг блеснет в вашем воображении; собственная ваша личность начнет занимать вас больше, чем наблюдения; у вас станет меньше внимания ко всему окружающему, и какое-то неприятное чувство нерешимости вдруг овладеет вами. Несмотря на этот подленький голос при виде опасности, вдруг заговоривший внутри вас, вы, особенно взглянув на солдата, который, размахивая руками и осклизаясь под гору, по жидкой грязи, рысью, со смехом бежит мимо вас, – вы заставляете молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх на скользкую глинистую гору. Только что вы немного взобрались в гору, справа и слева вас начинают жужжать штуцерные9
Шту́цер (стуцер) – первоначальное название нарезного ружья.

Пули, и вы, может быть, призадумаетесь, не идти ли вам по траншее, которая ведет параллельно с дорогой; но траншея эта наполнена такой жидкой, желтой, вонючей грязью выше колена, что вы непременно выберете дорогу по горе, тем более что вы видите, все идут по дороге. Пройдя шагов двести, вы входите в изрытое грязное пространство, окруженное со всех сторон турами, насыпями, погребами, платформами, землянками, на которых стоят большие чугунные орудия и правильными кучами лежат ядра. Все это кажется вам нагороженным без всякой цели, связи и порядка. Где на батарее сидит кучка матросов, где посередине площадки, до половины потонув в грязи, лежит разбитая пушка, где пехотный солдатик, с ружьем переходящий через батареи и с трудом вытаскивающий ноги из липкой грязи. Но везде, со всех сторон и во всех местах, видите черепки, неразорванные бомбы, ядра, следы лагеря, и все это затопленное в жидкой, вязкой грязи. Как вам кажется, недалеко от себя слышите вы удар ядра, со всех сторон, кажется, слышите различные звуки пуль – жужжащие, как пчела, свистящие, быстрые или визжащие, как струна, – слышите ужасный гул выстрела, потрясающий всех вас, и который вам кажется чем-то ужасно страшным.

«Так вот он, четвертый бастион, вот оно, это страшное, действительно ужасное место!» – думаете вы себе, испытывая маленькое чувство гордости и большое чувство подавленного страха. Но разочаруйтесь: это еще не четвертый бастион. Это Язоновский редут10
Реду́т – полевое укрепление, окруженное земляным валом.

– место сравнительно очень безопасное и вовсе не страшное. Чтобы идти на четвертый бастион, возьмите направо, по этой узкой траншее, по которой, нагнувшись, побрел пехотный солдатик. По траншее этой встретите вы, может быть, опять носилки, матроса, солдат с лопатами, увидите проводники мин, землянки в грязи, в которые, согнувшись, могут влезать только два человека, и там увидите пластунов черноморских батальонов, которые там переобуваются, едят, курят трубки, живут, и увидите опять везде ту же вонючую грязь, следы лагеря и брошенный чугун во всевозможных видах. Пройдя еще шагов триста, вы снова выходите на батарею – на площадку, изрытую ямами и обставленную турами, насыпанными землей, орудиями на платформах и земляными валами. Здесь увидите вы, может быть, человек пять матросов, играющих в карты под бруствером, и морского офицера, который, заметив в вас нового человека, любопытного, с удовольствием покажет вам свое хозяйство и все, что для вас может быть интересного. Офицер этот так спокойно свертывает папиросу из желтой бумаги, сидя на орудии, так спокойно прохаживается от одной амбразуры к другой, так спокойно, без малейшей аффектации говорит с вами, что, несмотря на пули, которые чаще, чем прежде, жужжат над вами, вы сами становитесь хладнокровны и внимательно расспрашиваете и слушаете рассказы офицера. Офицер этот расскажет вам, – но только, ежели вы его расспросите, – про бомбардированье пятого числа, расскажет, как на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось восемь человек, и как все-таки на другое утро, шестого, он палил 11
Моряки все говорят палить, а не стрелять. (Примеч. Л. Н. Толстого .)

Из всех орудий; расскажет вам, как пятого попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать человек; покажет вам из амбразуры батареи и траншеи неприятельские, которые не дальше здесь как в тридцати – сорока саженях. Одного я боюсь, что под влиянием жужжания пуль, высовываясь из амбразуры, чтобы посмотреть неприятеля, вы ничего не увидите, а ежели увидите, то очень удивитесь, что этот белый каменистый вал, который так близко от вас и на котором вспыхивают белые дымки, этот-то белый вал и есть неприятель – он, как говорят солдаты и матросы.

Севастополь в декабре месяце.

Утро. Над Сапун-горой невероятно красивая заря: темное синее море, легкий холодок и туман. Снега уже нет, но мороз еще жжет щеки, а шум моря прерывается выстрелами в городе Севастополь. При взгляде на этот прекрасный город возникает мысль некоего мужества, великой гордости, а кровь будто застывает во всех венах.

В Севастополе все еще бушует война, но если не смотреть на все происходящее, жизнь продолжается, и на рынках продаются различные товары. Здесь давно все перемешалось, люди не обращают ни на что внимания, они заняты своими проблемами. Лишь на бастионах возможно увидеть душераздирающие зрелища.

В больницах раненные делятся своими впечатлениями о боевых действиях и тем, как каждый из них терял свое здоровье. В соседней комнате проводятся операции и перевязывают раненных. Всем очень неловко и страшно, ведь врачи с легкостью удаляют части тела и равнодушно выкидывают их в угол.

Один из офицеров ведет себя очень странно, жалуясь на грязь, а не на падающие на головы бомбы. Но и на это никто здесь давно не обращает внимания, так как люди в шоке. В четвертом бастионе очень много военных и достаточно много раненных. Но, несмотря на это, артиллерист очень спокоен. Офицер-артиллерист делится, что недавно у них оставалось всего одно оружие, а помощников вообще почти не было, но к утру, он, как ни в чем небывало, стоял на пушке. Он рассказал, как умерло 11 человек от одного взрыва.

В лицах солдат отчетливо видно весь русский дух: здесь и упрямство, и злоба, и простота с достоинством. Злоба выражается в мщении врагу. Всем солдатам страшно, но когда над ними летит бомба, это создает чувство завороженности и игры в жизнь и смерть. Но русский народ непоколебим, и ни за что не отдаст врагу свой Севастополь. Любовь к родине побеждает все страхи и сомнения, а все нестерпимые условия меркнут по сравнению со стыдом которое народ испытает, если отдаст свой город Севастополь. И навсегда оставит след в истории героический русский народ этого великого города.

Севастополь в мае

Боевые действия идут уже шесть месяцев. Самый справедливый и оригинальный выход из конфликта был бы, если бы сразились по одному человеку с каждой стороны армий, и тот, кто сможет победить и выиграть, тот бы и всю битву выиграл. Так как этот метод был бы более безопасный для мирных жителей и всех граждан в целом. Войны это совсем не логично и примитивно, считает Толстой. Война это сумасшествие, и люди сами это сумасшествие создают.

По улицам города Севастополь ежедневно блуждают люди в военной форме. Михайлов, являющийся штабс-капитаном, один из них, он высокий сутулый мужчина. Михайлов несколько дней назад получил послание от друга, в нем рассказано, что жена его наблюдает за тем, как передвигается полк офицера и за его достижениями.

Штабс-капитан с грустью вспомнил свой прежний круг друзей. Ведь тогда он был на балах у самого губернатора, перекидывался в карты с генералом, его все уважали, но недоверчиво и равнодушно, и ему приходилось отстаивать свои позиции. Михайлов задумывается, когда его повысят в должности.

Повстречав Обжогова с Сусликовым, которые служат в его полку, он без особого желания пожимает руки, но и дел с ними он давно уже вести не желает. Аристократы очень тщеславны, да не аристократы ведут себя подобным образом, а так как народа в городе великое множество и смерть уже полгода зависает у каждого над головами, то уже и мирные жители стали вести себя с неким тщеславием.

Это, вероятнее всего, на каждой войне так, чтобы как то выживать. В это время существует три вида граждан: только вступающие на путь тщеславия, принимающие его как условие выживания, и стадо которое следует за первыми двумя… Штабс-капитан не желает ни с кем встречаться, но немного походив кругами, он подходит к «аристократам». До этого он побаивался их, так как они могут уколоть в самое «нежное» и больное, да и вообще они могли даже не изволить поздороваться.

«Аристократы» относятся к штаб-офицеру очень высокомерно, Гальцын берет его за руку и ведет его прогуляться из-за того, что хочет доставить Михайлову немного удовольствия. Но немного погодя все перестают обращать на него всякое внимание, и Михайлов понимает, что они ему здесь не очень то и рады.

Михайлов возвращается домой с воспоминанием, что давал обещание выйти к утру на службу, заменяя офицера. Михайлова не покидает ощущение, что он либо умрет, либо его повысят в звании. Он считает, что поступает честно. В дороге он пытается угадать, куда же его ранят.

Все собираются у Калугина выпить чая, поиграть на пианино и вспомнить жизнь до войны. Все они крайне напыщенны, и показывают себя важными личностями, как бы объясняя, что они «аристократы».

Офицер-пехотинец приходит к генералу, что бы сообщить нечто важное, все находящиеся в помещении делают вид, что не видят вошедшего. Как только посыльный уходит, Калугин начинает переживать. Гальцын задает вопрос о выходе, Калугин его отговаривает, зная, что тот не собирается выходить. Гальцын нервничает и начинает ходить кругом, спрашивая у прохожих, как проходит битва.

Штаб-офицер Калугин отправляется к бастиону, по пути демонстрируя окружающим, что он храбрец. Он не замечает пули над головой, принимая различные позы. Он в недоумении от того, что командир боится. Калугин идет осматривать бастион в сопровождении молодого офицера. Праскухин уведомляет батальон штаб-капитана о передислокации.

Михайлов с Праскухиным ночью начинают движение, но каждый из них размышляет о том, как он выглядит в глазах другого. Праскухин умирает, а Калугин ранен в голову. Михайлов не идет на перевязку, так как считает что долг превыше всего. Он еще не знает, что его товарищ мертв, поэтому, несмотря ни на что, ползет обратно. Тучи кровавых трупов, которые совсем недавно были полны желаний и надежд, лежат на цветущем поле. Столько стона и страданий не видели еще стены Севастополя.

А заря все продолжает изо дня в день восходить над Сапун-горой: уже поблекшие звезды, густой туман почти черного моря, разбежавшиеся тучи по ярко-рыжему горизонту, которые все еще обещают прекрасные радостные дни, и мир во всем мире. На следующий день все военные гуляют по аллее, и пересказывают события минувшего дня, показывая окружающим всю свою храбрость.

Все они ощущают себя Наполеонами, так как готовы вновь вступить на тропу боя, что бы иметь возможность поймать звезду и повышенное жалование. Русские с Французами объявляют перемирие, военные с легкостью общаются между собой, и нет в этом абсолютно никакой вражды. Они даже рады подобному общению, подозревая об уме каждого из сторон. Они понимают, насколько бесчеловечна война.

Мальчишка прогуливается по поляне и, не замечая вокруг трупов, собирает полевые цветы. Вокруг белые флаги. Бесконечное количество людей улыбаются окружающим. Все они поклоняются одному богу, все исповедуют одни законы жизни и любви, но все равно они не смогут упасть на колени и просить за смерть близких прощения.

Но флаги сняты. И вновь граждане обеих сторон берутся за ружье, и вновь текут красные реки, и неистовые стоны доносятся из каждого уголка города. Но герой этой повести, прекрасен и мужественен, он смог проявить себя как офицер, достойнее которого не может быть, подобные ему хоть и редки, но все же живут во всех странах и во все времена.

Севастополь в августе 1855года.

После лечения на поле битвы появляется Козельцов, этот глубокоуважаемый офицер независим в своих рассуждениях. Он весьма не глуп и очень талантлив. Умеет составлять казенные бумаги. У него был некий вид самолюбия, который давно уже слился с повседневной жизнью, при нем возможно и унижаться и первенствовать одновременно.

Все повозки с лошадьми пропали, на остановке скопилось довольно много жителей. Часть офицеров совершенно не имеют средств на существование. Здесь же и брат Михаила Козельцева по имени Владимир. Несмотря на планы, он не попал в гвардию и был назначен солдатом. Как и любому новичку, ему нравятся боевые действия.

Владимир горд за своего брата и едет с ним в Севастополь. Владимир несколько смущен, он уже не так рвется в бой, сидя на станции, он проиграл деньги. Его старший брат помогает выплатить долг, и они отправляются в путь. Володя в ожидании подвигов героя, которые как он думает, совершит с Михаилом. Он размышляет над тем, как он будет убит и всех тех упреках, которые он скажет перед смертью людям, которые не умеют ценить жизнь.

Когда они прибывают, их отправляют в балаган. В балагане офицер сидит над кучей денег, которые ему предстоит посчитать. Никто не понимает, почему Владимир приехал в Севастополь. Братья уезжают спать на 5 бастион, но до сна им еще предстоит навестить умирающего друга в больнице. Братья расходятся.

Командир предложил Владимиру переночевать, хотя на кровати у них уже спит Вланг. Он уступает место прибывшему прапорщику. Владимир с трудом засыпает, перед сном его пугает ночь, и он думает о своей гибели. Но все-таки засыпает под свистящие пули. Михаил вступает в распоряжение своего командира, который совсем недавно был с ним в одной должности.

Новый командир возмущен вступление в строй Козельцова. Но все остальные рады его возвращению, он пользуется у всех успехом, и устраивают ему весьма теплый прием. На утро военные действия вновь набирают обороты. Владимир входит в круги офицеров артиллерии. Все ему симпатизируют здесь. Но особое внимание ему уделяет юнкер Вланг. Он пытается всячески ублажить нового прапорщика Владимира.

С войны неожиданно вернулся капитан Краут, по происхождению немец, но излагается на русском языке, как на своем родном, весьма красиво и без ошибок. Между ними начинается беседа о законном воровстве в высоких должностях. Владимир краснеет и уверяет всех, что если он доживет до такой должности, то ни за что так поступать не будет.

Владимир попадает на обед командира. На нем достаточно много интересных разговоров ведется, и даже скромное меню не мешает беседам. Начальник артиллерии присылает письмо, в нем говорится, что на мортирную в город Малахов необходим офицер, но так как это неспокойное место, никто не соглашается. Кто-то предлагает на эту должность Владимира, через некоторое время он соглашается. Вланг отправляется вместе с ним.

Офицер начинает изучать ведение артиллерийского боя. Но как только он прибывает в пункт назначения, все его познания не принимаются, так как война происходит без порядка, а все что описано в книгах, даже близко не похоже на настоящие боевые действия. Даже починить некому боевые орудия. Офицер несколько раз был на волосок от смерти. Юнкеру страшно, он может размышлять только о смерти. Володя ко всему относится с неким юмором. Володе нравится общаться с Мельниковым, ведь он считает, что умрет не на войне. Владимир весьма быстро находит общий язык с командиром.

Солдаты разговаривают, так как вскоре к ним собирается прибыть подмога князя Константина, и они наконец-то смогут немного передохнуть. Володя ведет разговор с Мельниковым до самого утра, на пороге дома, он уже не обращает внимания ни на пули, ни на бомбы. Владимир, позабыв о страхе, искренне рад высокому качеству исполнения собственных обязанностей.

Штурм. Сонный Козельцев выходит на бой, его не смущает его невыспавшееся состояние, гораздо сильнее он переживает за то, чтобы его не посчитали трусом. Выхватив саблю, он несется на французов. Володя сильно ранен.

Священник, чтобы обрадовать перед смертью Володю, говорит, что русские победили. Он очень рад, что смог послужить своей родине, и до последнего вздоха думает о своем старшем брате. Володя продолжает командовать, но через некоторое время понимает, что французские войска обходят их. Недалеко от него лежит труп Мельникова. Вланг все еще бьется, не замечая смерть командиров. Над курганом Малахов появляется знамя французов. Вланг уезжает в безопасное место. Солдаты, наблюдают за брошенным Севастополем…