Истории спасения в блокадном ленинграде. Дети блокадного Ленинграда (воспоминания разных людей). Воспоминания о блокаде Ленинграда

27 января – одна из самых значимых дат петербуржцев — День полного освобождения Ленинграда от фашистской блокады. Она продолжалась долгие 872 дня и унесла жизни полутора миллионов человек. В окружении вместе со взрослыми в эти тяжелейшие для города дни были 400 тысяч детей.

Безусловно, нашим современным детям нужно читать об этом, чтоб они знали и помнили. Эта память должна быть в каждом из нас, и обязательно передаваться дальше, следующим поколениям.

Мы составили подборку книг, которые можно почитать детям и с детьми о блокаде Ленинграда.

Г. Черкашин «Кукла»

Это история о маленькой девочке, которая была эвакуирована из блокадного Ленинграда, и о кукле Маше, оставшейся ждать хозяйку в осажденном городе. Это история о возвращении домой, о людях — хороших и не очень, о надежде, мужестве и великодушии.

Здесь нет описания ужасов военного времени: вражеских налётов, взрыва снарядов, голода… Но осязаемо встаёт перед глазами всё то большое несчастье, случившееся с нашей страной. В нехитром, незамысловатом сюжете передано размышление о семейных отношениях, о человеческих ценностях, о жителях города-героя Ленинграда и их подвиге.

Книга «Кукла» – это не только рассказ о девочке и её игрушках. Это рассказ о беспримерном подвиге жителей и защитников города на Неве, об истинных человеческих ценностях.

Ю. Герман «Вот как это было»

Детская повесть «Вот как это было» при жизни писателя не публиковалась. Она посвящена очень важному в жизни нашей страны периоду. Здесь рассказывается о Ленинграде предвоенного времени, о Великой Отечественной войне, о ленинградской блокаде, о том, как мы победили. В повести многое документально, основано на исторических фактах. Это не только памятные всем ленинградцам, пережившим блокаду, эпизоды с обстрелом зоопарка и пожаром в Народном доме, не только бомбёжка госпиталя… Так, например, стихи «Над Ленинградом нависла блокада», помещённые в главу «Школа в подвале», — это не стилизация, не подделка под детское творчество — это подлинное стихотворение одного ленинградского школьника тех суровых годов, подаренное писателю на встрече с юными читателями в одной из школ Ленинграда.

Повесть для детей дошкольного возраста.

Т. Цинберг «Седьмая симфония»

Блокада Ленинграда… Юная Катя берёт под свою опеку трёхлетнего мальчика, спасая его от смерти. И благодаря этому сама обретает силы жить дальше. Повесть Тамары Цинберг рассказывает удивительно светлую и честную историю о незаметных ежедневных подвигах ленинградцев и о том, что же означала храбрость отдельного человека в годы Великой Отечественной войны.

В этой книге автор рассказывает о людях с чистой душой и совестью, о том, как, выполняя свой долг, они ежедневно совершали незаметные, но героические подвиги. И девушки-продавщицы из булочной, и управхоз, и врач из госпиталя, и девочка Катя - все они боролись за общее дело, за счастье народа.

Она - о любви, о человечности, о сострадании.

Е. Верейская «Три девочки»

Эта книга о дружбе трех девочек-школьниц – Наташи, Кати и Люси, – о том, как в мирные годы интересно и весело живут подружки в “Соленой Католюандо”, и о том, как в дни Великой Отечественной войны дружба помогает им наряду со взрослыми стойко и мужественно выдержать суровые испытания блокады Ленинграда.

Повесть “Три девочки” – это трогательная история трёх девочек, переживших блокаду Ленинграда и вынужденных столкнуться с недетскими трудностями, правдиво поведает о настоящей дружбе, мужестве и искренней преданности, о нежданных потерях и приобретениях.

Э. Фонякова «Хлеб той зимы»

Автобиографическая повесть современной петербургской писательницы Эллы Фоняковой посвящена ленинградской блокаде, с которой совпало детство автора. Написанный ярким, простым и сочным языком на основе собственных воспоминаний «Хлеб той зимы» - это честный рассказ без приукрашиваний и нагнетания кошмаров. Книга переведена на многие языки, в том числе вышла в Германии и США.

«Как это — война? Что это — война?» Немногим не понаслышке известны ответы на эти вопросы. А первоклашке Лене, оставшейся вместе с семьёй в блокадном Ленинграде, на собственном опыте приходится узнать, «как выглядит война взаправдашняя»: что такое воздушная тревога и как тушить «зажигалку», каким бывает настоящий голод и что, оказывается, оладьи можно приготовить из кофейной гущи, а студень — из столярного клея.

«Хлеб той зимы» Эллы Фоняковой — это и слепок времени, и во многом автобиографичный рассказ о блокадных днях, и пронзительная история о самой обычной девочке, её семье и обо всех ленинградцах, не оставивших окружённый город.

Л. Пожедаева «Война, блокада, я и другие»

«Книга обжигает и потрясает… Горе и радость, мужество и трусость, верность и предательство, жизнь и смерть, голод, одиночество, жгучий холод были «блокадными подружками» маленькой девочки Милы…

…Она должна была погибнуть в той страшной бомбежке, ее должны были раздавить железные гусеницы прорвавшихся немецких танков, она должна была умереть еще много раз, потому что такого не может вынести даже взрослый и сильный человек. Но, наверное, души и судьбы маленьких, таких же, как она, девочек и мальчиков оставили ее жить, чтобы она могла нам сегодня рассказать о той страшной войне, которую вели блокадные дети, большие и маленькие, как могли… и часто без взрослых, закрывая и спасая своими худенькими тщедушными тельцами нас, сегодняшних…

Эта книга - укор о забытом долге перед ними, детьми Ленинградской блокады, умершими, замерзшими, раздавленными фашистской танковой атакой, разорванными самолетной бомбежкой… И нам нужно этот долг отдать и живым, и мертвым…» Александр Конюшин, директор «ДОМА сотрудничества с ЮНЕСКО в Санкт-Петербурге и Ленинградской области»

М. Сухачев «Дети блокады»

Михаил Сухачев, автор книги «Дети блокады», двенадцатилетним мальчиком пережил много месяцев в трагической и героической блокаде Ленинграда в 1941–1944 годах. Эта книга не просто литературное произведение, она рассказывает о тяжелых и страшных воспоминаниях, о борьбе ленинградцев и их детей, оставшихся в городе, об их невыносимых страданиях от голода и холода. У многих ребят в блокаде умерли все родные.

Но это книга и о невероятном мужестве и стойкости ребят, не струсивших под бомбежками и обстрелами, а тушивших зажигательные бомбы на чердаках, помогавших женщинам и старикам и работавших на заводах наравне со взрослыми… Они быстро повзрослели и стремились сделать все, даже невозможное, для помощи городу, в котором ленинградцы умирали, но не сдавались.

Л. Никольская «Должна остаться живой»

Действие повести происходит на протяжении одного, самого страшного, месяца блокады Ленинграда — декабря 1941 года. Обыкновенная ленинградская девочка проявляет подлинное мужество, переживает трагические моменты, проходит настоящие приключения, помогая добру в его борьбе со злом. Несмотря на трагизм ситуации, повесть наполнена светлым оптимизмом. Книга рассчитана на детей и взрослых.

А. Крестинский «Мальчики из блокады»

Лирико-драматическое повествование о жизни ребят в осажденном фашистами Ленинграде.

Рассказы и повесть, вошедшие в сборник, автобиографические; и все же прежде всего они — художественные тексты, адресованные подростку. Правдиво и просто рассказывают они о понятных юному читателю вещах: о мальчишеской дружбе и первой любви, о родительском самопожертвовании — и сложности взаимопонимания, о силе и благородстве — и о слабости и низости; одним словом, о детстве и юности, пришедшихся на годы страшного бедствия, Ленинградской блокады.

В. Шефнер «Сестра печали»

Повесть «Сестра печали» — одно из самых значительных и глубоких произведений В. Шефнера. Она воспринимается как обобщенный портрет поколения. В ней говорится о Ленинграде, о неразрывной связи прошлого с настоящим, о мужестве, стойкости, трудовой и боевой дружбе, преодолевающих невзгоды войны, блокаду, потеря близких, о душевном здоровье, помогающем людям, пережив утраты, со светлой грустью думать о прошлом и уверенно смотреть в будущее. И еще это повесть о Любви, настоящей Любви с большой буквы, пронесенной через годы и не потерявшей силы и чистоты.

В. Семенцова «Лист фикуса»

Автор книги принадлежит к тому уже не многочисленному поколению людей, которых называют «Детьми блокады». В своих рассказах от лица пятилетней героини автор обращается к сверстникам, живущим в XXI веке, и повествует о военном детстве, о жизни маленькой девочки и ее мамы в блокадном Ленинграде.

Избирательная память ребенка запечатлела то, что казалось важным и интересным для героини именно в этом возрасте. Эта особенность воспоминаний способствует тому, что книга воспринимается современными детьми актуально, так как соответствует их собственным чувствам и переживаниям. Рассказы помогают по-новому увидеть и прочувствовать военные события, жизнь и быт блокадного города. Книга адресована читателям старшего дошкольного и младшего школьного возраста.

Н. Ходза «Дорога жизни»

Очень важная книга для дошкольников и младших школьников о блокаде Ленинграда. Без лишнего пафоса, без леденящих душу подробностей, простым и спокойным языком Нисон Ходза рассказывает маленькие истории — на страничку-две — о том, что это было такое — блокада Ленинграда, и что значила для людей Дорога жизни.

В. Воскобойников «Оружие для Победы»

Книга объединяет три документальные повести: «900 дней мужества», «Василий Васильевич» и «Оружие для победы».

«900 дней мужества» В этой повести показана блокада на примере жизни одной семьи — от первого дня войны до ленинградского салюта. В мирную жизнь, когда «в воскресенье 22 июня 1941 года Иван Семенович Пахомов пришел вместе с сыном Алешей и дочкой Дашей в зоосад», врывается известие о начале войны: «И вдруг по радио объявили, что началась война».

В ткань повествования органично вписываются документальные факты и истории. И про летчика Севостьянова, именем которого потом была названа улица, и про Таню Савичеву, и про Максима Твердохлеба.

Повести «Василий Васильевич» и «Оружие для победы» в чем-то очень похожи. Рассказывают они о судьбах подростков, которые все силы бросили в те тяжелые годы на помощь своему городу. Мальчишки трудились на заводах, старались изо всех сил. Это была их война, они сражались за Родину у станков. Сколько их было таких мальчишек? Василий Васильевич осиротел еще до войны, у Гриши родители погибли во время эвакуации, а сам он чудом остался жив, случайно отстав от поезда…

Интересен факт, что Василий Васильевич — реальный персонаж! И после войны он работал на том же заводе! Именно его рисовал во время войны художник Алексей Пахомов для известного плаката, именно его Пахомов рисовал через тридцать лет — лучшего рабочего! Об этом художник рассказал писателю Воскобойникову. Этот подвиг простого мальчишки стал достойным не только кисти художника, но и документальной повести.

В. Дубровин «Мальчишки в сорок первом»

Какой мальчишка не мечтает побывать на поле боя? Тем более, если вчера началась самая настоящая война! Вот и Вовка с Женькой совершенно серьёзно решили отправиться в армию. Кто бы мог подумать, что до настоящих бойцов им ещё расти и расти! И, конечно, друзья и представить себе не могли, что в Ленинграде, окружённом кольцом блокады, будет ничуть не легче, чем на передовой. Теперь на счету — каждый грамм хлеба, а совсем рядом, за озером, куда раньше по выходным ребята ходили купаться и загорать, — линия фронта. Так для мальчишек наступает время попрощаться с беззаботным детством, пережить совсем недетские трудности и — повзрослеть.

И. Миксон «Жила, была»

Документальная повесть о Тане Савичевой, основанная на ее дневнике.

Жизнь одного ребенка. Детство, погубленное под тяжелой канонадой, сломленное потерей родных. Возможно, самое шокирующее это то, что главная героиня это… девочка. Хрупкая, маленькая девочка 12-ти лет. Она должна была бы такой быть, хрупкой, веселой, жизнерадостной, если бы не ужасы, которые описывает нам история, книги и рассказы.

Имя Тани Савичевой известно всему миру. В её дневнике, предъявленном на Нюрнбергском процессе в качестве документа, обвиняющего фашизм, всего несколько листочков, на которых девочка неуверенным детским почерком фиксировала смерть своих родных. И нет равнодушных: так искренне, точно и предельно сжато сумела маленькая девочка рассказать о войне в своей маленькой записной книжке.

Ю. Яковлев «Девочки с Васильевского острова»


В истории осады Ленинграда самым трагическим периодом была зима 1941-1942 годов. Вся тяжесть войны легла на плечи не только взрослых, но и детей.

Перед вами искренний и волнующий рассказ о девочке Тане, переживающей блокаду Ленинграда. Благодаря её дневнику ребята узнают о драматических событиях, происходящих в те нелёгкие времена. О голоде, из-за которого страдает семья девочки, о потере близких и родных. Но всегда существует дружба, которая может связывать людей, живущих в разное время.

Это рассказ о том, как война изменяла жизнь людей и прежде всего, детей, как повлияла на их внешний облик и внутреннее состояние. Речь в рассказе идет о шестилетней девочке Маринке из блокадного Ленинграда, которая жила с писателем в одном доме и по одной лестнице.

Юлия Короткова

Борис Иванович Кузнецов - мой отец. Родился 20 сентября 1928г.; скончался 28 ноября 2010г. За несколько лет перед смертью решил написать воспоминания о своём блокадном детсве. Скорее всего, он не успел сказать всё, что хотел, но что успел, то, успел. Он скончаля от онкологического заблевания, знал, что его ожидает, и, если что-то и пропустил, то, думаю, что остальное не вымысел, тем более, что какие-то эпизоды отец мне рассказывал и раньше. Да и перед смертью обычно не лгут, тем более своим близким, для которых эти воспоминания поначалу и предназначались. Потом папа разрешил ознакомить с частью своей (и не только своей) жизни и всех, кого это заинтересует. Так один из его рассказов и появился в интернете.

ГЕНЕАЛОГИЧЕСКОЕ ДРЕВО

С «древом» нам, Кузнецовым, не повезло: из питерских Кузнецовых мне одному довелось сохранить фамилию (четыре сестры, а брат умер в молодости).

Может быть, где-то на западе Псковщины сохранилась ветвь Кузнецовых, но я о них ничего не знаю. Знаю, по рассказам сестры Людмилы, что в Петербурге, где-то в конце XIX века, появился мой прадед, стал средним купцом, потом – мой дед Андрей. Отец, Иван Андреевич,в Первую мировую хватанул горчичного газа, где-то женился на польке – Доре, в крещении – Дарья. Жили дружно, болели туберкулёзом лёгких, делали детей. Я был последышем, шестым. Отец работал на вагоностроительном заводе, где-то рядом жили и мы. Жизнь, очевидно, была трудная – детей куча, работник – один. Мама, когда не болела, где-то работала, на работе подружилась с Александрой Александровной Фёдоровой (в девичестве – Ларина). Та приня-
ла участие в наших невзгодах и взяла к себе меня и Женю (на прокорм, наверное). Она жила с мужем, детей не было.

В 1933 году умерла мама – я её совсем не помню. Фёдоровы взяли опекунство надо мной и Женей. С тех пор мы жили в семье Фёдоровых. Для нас они стали мама и папа и в дальнейшем, для простоты, я так и буду их называть.
Родной отец успел жениться, получил приличную квартиру на ул. Чайковского, 36. Бывал я у них редко, Фёдоровы не поощряли контактов с другими родичами. Отец по болезни ушёл с работы. Он был ещё неплохой дамский портной и дома потихоньку подрабатывал на жизнь. Помню его сидящим на большом столе с выкройками. В 1937 году он умер. Помню его похороны: катафалк с конями, с оркестром, позади довольно много провожающих. Он перед моим рождениемвступил
в ВКП(б), был на «счету». Наверное, из-за этого меня не крестили, а может быть и окрестили тайно, не знаю.
В те времена так было принято – хоронили достойно, даже по Невскому проходили процессии – катафалк с конями, провожающие...
Подробности моей жизни описывать не буду. Было всякое, хорошее и горестное. Хорошего было гораздо больше. Я никогда не был голоден, лето всегда было тёплым и солнечным, были хорошие друзья. Плохо мне было, когда мама жёстко напоминала мне, что я неродной, я – «кузнецовское отродье». Женя была старше, иногда она сбегала на Чайковского, к отцу. Но её возвращали обратно.
Светлая память о моём «папе Фёдорове», Леонтии Дмитриевиче. Добрейший человек, мы с ним были на равных, друзья.
Помню, как я безучастно стоял у гроба отца и мне кто-то пытался втолковать, что это лежит мой умерший папа. А я почти радостно возражал: «Нет, мой папа живой, вот он стоит», показывая на своего опекуна.
Остальные детали моей родословной можно узнать из специально сохранённых мною анкет. Их я составил за жизнь множество. Любой переход на другой уровень сопровождался написанием анкеты и биографии. Допуски к секретным работам требовали тоже этого ритуала, ещё более подробного. А у меня сначала допуск
к «форме 4», потом «3», потом»2» и, наконец, к форме 1. Всё это меня «достало» – надо было каждый раз вспоминать всю мою раскиданную родню.
Я однажды сделал копию моих трудов и потом переписывал. Одна копия где-то лежит.
Детство кончилось, наверное, с началом войны. Об этом периоде моей жизни расскажу в следующей главе.

Война не стала для меня неожиданностью. К войне нас готовили с раннего детства. Уже во втором классе нам приказывали зачирикивать в учебниках физиономии вождей, которые оказались «бяками». В 4-м классе я уже знал, что такое иприт, люизит, фосген, дифосген и получил первый знак отличия – БГТО – «Будь готов к труду и обороне» (нет, первый был «октябрёнок»). Потом – ГТО («Готов к труду и обороне»).

Нам объясняли, что кругом – враги, что люди всего мира стонут под игом капиталистов, надо им помогать через МОПР («Международное общество помощи революционерам»). Туда вносили безвозмездные пожертвования. Была фраза «в пользу МОПРа», это когда куда-то брали деньги. Фильмы: кругом шпионы и враги народа. Песни: «Если завтра война», «Три танкиста», «Гибель эскадры», «Любимый город»... Все на нас нападают и мы всех быстро побеждаем. Жизнь – учебные воздушные тревоги (как в «Золотом телёнке», точная копия). В общем, психологически мы были готовы.

Теперь о «декорациях», в которых началась война для меня.
Мы живем на улице Жуковского дом 23, кв. 3а. Вход с улицы, 2-й этаж. Ближайшие соседи (общая первая прихожая) – еврейская семья: мама, папа и разжиревшая 3-х летняя дочка. Не дружим, иногда ругаемся. (Папа как-то раз обозвал соседку жидовкой.) На площадке еще одна квартира. Там тоже еврейская семья: Циля Марковна Кнеллер, Владимир Моисеевич Тендлер и их сын Борис. Их квартира уходит в 2-этажный флигель и переходит общим коридором к другой квартире, где живут супруги Маховы. Кузьма Ильич, крепкий мужик, воевал в «гражданку» с басмачами. Жена, волоокая армянка и сын Илья, мой друг.
Этажом выше коммунальная квартира, две русских и одна еврейская семья. Во дворе шесть русских, одна армянская и одна татарская семья.
Живём (ребята) дружно, иногда дерёмся, играем в лапту, штандер, «12 палочек», «дочки-матери», «казаки-разбойники».

Мама домохозяйничает, папа работает главбухом в 104-м отделении связи на ул. Некрасова, почти рядом с домом. Женя учится, потом (не знаю причину) стала работать на том же заводе Егорова, где работал отец, обивщицей (мебель обивала). У Жени ухажёр – выпускник училища Фрунзе, отделение подводников, Геннадий Пупков. Рослый парень из Сибири. Встречаются, в гости приходит. А я кончил 5-й класс. Школа у меня прекрасная, бывшее что-то для кого-то (Восстания, 10?). Два зала, Белый и Голубой, широкие коридоры, большие классы, хорошие учителя, нянечки сопли подтирают и пуговки застегивают.

Папа очень любил наш город. Мне думается, он-то
в нескольких поколениях здесь продолжался. Таскал меня по всем музеям, просто по улицам, где знал историю всех интересных домов.

В воскресенье 22 июня 1941 года мы вдвоём поплыли в Петергоф, на речном трамвайчике. День был тёплый, солнечный. В Петергофе я был не в первый раз, но папа умел каждый раз рассказать что-то новое. По парку развешаны громкоговорители, такие четырехгранные трубы. Народ что-то притих, сгруппировался возле этих труб. Начала не слышал, конец чётко: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами», – речь Молотова. Люди стали расходиться, мы пошли к пристани. Обратный рейс не отменили, пошли к городу. На морском канале, недалеко от Кронштадта, увидел стоящее торчком, как поплавок, кормой вверх судно. Уже после войны, случайно наткнувшись на статью о работе ЭПРОН (экспедиция подводных работ) я прочитал, что немецкие торговые суда, ушедшие из города в ночь на 22 июня, накидали в фарватер мины, и на одной из них подорвался наш сухогруз.

В городе внешне ничего не изменилось. Я очень искал признаки начавшейся войны, и увидел – по улице шагали солдаты, держа за верёвки зеленые надутые баллоны метров по десять длиной и метра два в поперечнике.

Настала некоторая напряжёнка с продуктами. Помню, идём мы с мамой по Маяковской, с лотка что-то продают. Небольшая очередь. Мама говорит: «Давай постоим». Я говорю: «Мама, ну что стоять, война скоро кончится и всё будет». Уговорил, дурак. В июле – карточная система, но открылись коммерческие магазины, по более высоким ценам. Пришёл с работы папа, говорит: «Меня взяли в армию, добровольцем». Возраст у него был уже не вполне призывной, но по линии МВД организовывали войска для борьбы с предполагаемыми диверсантами-парашютистами. И стал папа бойцом пятого истребительного батальона. Ему объяснили, что время трудное и возьмут всё равно, а доброволец будет получать почти всю свою зарплату. Это было 500 рублей. Для неработающей семьи – неплохо.

Батальон базировался на Марсовом поле (Площадь Жертв революции), в здании теперешнего Ленэнерго. На площади их обучали искусству ходить строем.
Однажды папа пришел в своей одежде, но перекрещённый пулемётными лентами (с патронами), с заграничной винтовкой с подсумком и двумя гранатами РГД на ремне. Мама возмущалась: «Ты грознее палки ничего в руках не держал, а тут вырядился». (По другим свидетельствам родственников,- Леонтий Дмитриевий и родной отец моего папы вместе воевали на Первой Мировой войне: там и познакомились. К.Д).
Папа поцеловал нас молча, и пошёл воевать. Батальон сразу бросили под Невскую Дубровку.

А Женя пошла в сандружину (боец МПВО, местной противо-воздушной обороны), на казарменное положение, дома бывала редко. Её жениха, Геннадия, выпустили из училища с дипломом, званием лейтенанта и двумя выпускными чемоданами – форма, белье. Пришёл к нам с чемоданами, а Жени нет, на службе. Дал поиграть с кортиком, пистолетом, потом пошли в «Колизей». Только сели, – тревога, нас попросили выйти, успели забежать рядом в мороженицу. Под вой сирен только налопался мороженого и отбой воздушной тревоги, пошли домой.
Воздушные тревоги объявляли часто, народ загоняли в бомбоубежища или в подворотни.

Ребятам было интересно. Когда объявляли тревогу, мы мчались в домконтору. Там стояла сирена – металлическая трость, сверху барабан с ручкой, внизу гнездо для ноги. Счастливец выбегал на середину двора и крутил ручку. Из барабана нёсся пронзительный вой. Умельцы меняли тональность, с разной скоростью крутя рукоятку. Получались впечатляющие завывания, даже при не включённой трансляции. Потом бежали
в следующий двор и повторяли «концерт».

Конец июля, тревоги пока звуковые. Коммерческие магазины еще работают. Немцы всё ближе, но явного беспокойства пока еще нет, никто не громит магазины, нет митингов протеста.

Ходил с мамой в Большой дом получать папину зарплату (500 руб.). Зашли в коммерческий магазин, там почти пусто. Купили банку чёрной икры (500 граммов). Последняя покупка вне карточек.

Потом началась эвакуация. Вызвали маму в школу, сказали, что все учащиеся эвакуируются с преподавателями, имеющими детей. Назначен день, дан перечень вещей. Мама собрала рюкзачок (самодельный), «вечная» ручка, купили электрический фонарик, которому я очень обрадовался. Чувствую себя самостоятельным. В скверике у школы толпятся ребята, мамы. Моя мама где-то побегала, выяснила, что дети многих учителей не уезжают, и вообще неизвестно, куда нас повезут. Сказала: «Боря, пойдём домой». Я был разочарован. Маму вызывали, но она сказала, что она только опекунша и поэтому... в общем отговорилась. (Их повезли, кажется, куда-то под Лугу, прямо под наступление немцев. Я так никогда и не встретил никого из ребят того эшелона). Август прошёл как-то незаметно. Мою школу сделали госпиталем, меня определили в 206-ю школу – во дворе кинотеатра «Колизей». Стал учиться в шестом классе. Ребят было мало.

8 сентября, в тихое солнечное предвечерье, болтался на дворе. Воздушная тревога, обычная. В чистом небе появились самолёты. Шли ровно, рядами. Вокруг зарявкали зенитки, между самолётными рядами расползались пушистые облачка разрывов. Понял, что это немцы, удивлялся, что все целы и идут ровно, как на прогулке. Ближе к вечеру в районе Лавры в небо поднялось огромное чёрное облако. Слух прошёл – горят Бадаевские склады, где чуть ли не всё наше продовольствие. Я не ходил, но люди, слышал, сгребали ручьи из сгоревшего сахара.

С первых дней войны в домохозяйстве был создан медпункт. Домохозяйство – три дома: 21, 23, 25.

25-й выходил углом на ул. Маяковского. Угол первого этажа до войны был «красным уголком». Это такое помещение, куда жильцы домов могли придти, почитать газеты, послушать радио (которое было тогда не у всех) или лекцию типа «Есть ли жизнь на Марсе» или про нехороших буржуев, шпионов, голодающих зарубежных наших братьев по классу. Это помещение и было отдано под медпункт. В большой комнате с зеркальными «магазинными» окнами, выходящими на Жуковскую и Маяковскую, поставили несколько застеленных кроватей, повесили шкафчик с предметами первой помощи – йод, бинты, таблетки и пр. Маму, как неработающую домохозяйку, назначили начальником этой санитарной части. По тревоге она уходила в медпункт, ждать пациентов.
8 сентября, после дневного налета, к ночи снова завыли сирены. Мама пошла на свой пост, я улёгся в кровать.

Война по-настоящему подошла к нашему дому. Грохот зениток, тяжёлые взрывы фугасных бомб, дом потряхивает. Прибежала мама, сказала, чтобы я шёл в бомбоубежище. В доме 21, дворовом флигеле, была типография с полом из железобетонных плит. В подвале под ней оборудовали бомбоубежище – поставили нары, бачок с водой, керосиновые лампы, аптечку.

Я оделся. Мама ждала. И в уши ударил нарастающий вой, почти скрежет. Мы прижались к стене, я смотрел на окно. Окна у нас были большие, высокие, занавешенные плотными зелёными шторами из тонкого картона. Дальнейшее я видел, как в замедленном показе фильма. Медленно рвётся на куски светомаскировочная штора, влетают в комнату осколки оконных стёкол, всё это на фоне багрового зарева. Кажется, самого взрыва я не слышал, просто вжался в стену. И какой-то миг звенящей тишины. Выбежали с мамой на лестницу. Коридор первого этажа, ведущий к парадной, искорёжен выдавленной внутренней стеной. Вышли на улицу. Первое – яркая лунная ночь, по всей улице в домах ярко светящиеся окна (у всех вылетели стёкла и маскировка). Справа наискосок какие-то фантастические в лунном свете развалины, в них мелькают огни фонарей, слышатся крики. Пошли в бомбоубежище, под ногами хрустит стекло.

К утру, после отбоя, вернулись домой. Стёкла все выбиты, неуют. Во дворе лёгкая суматоха – жильцы обмениваются впечатлениями. Наш дворник дядя Ваня вполне «старорежимный». Вечером запирает и парадную, и ворота. Возвращающимся после полуночи после звонка в дворницкую отпирает, получает в благодарность рубль. В праздники обходит всех жильцов с поздравлениями, выполняет мелкие ремонты – замок починить, стекло вставить...
Мама к нему: «Ваня, вставь стёкла!» Ответ слышал сам: «Что вы, мадам Фёдорова! Немцы в Лигово, завтра здесь будут, а вы – стёкла!»
Чтобы больше к нему не возвращаться: в декабре, проходя к себе домой, он заметил в бетонном кольце с песком для зажигалок завёрнутый в бумагу солидный окорок. Взял, принёс домой. Окорок оказался женским. С воплем выбежал во двор, созвал людей, чтобы убедились, что окорок вполне замороженный, не его работа. А в начале 1942 года подъехал грузовик, нагрузили с верхом всякого скарба, и дядя Ваня отъехал в эвакуацию, через Ладогу. Не знаю, доехал ли.

Вернусь к теме. С того первого дня блокады тревоги были каждый день, вернее – вечер. С немецкой педантичностью в 20.30 начинался первый налёт. С небольшими передыхами тревоги продолжались до полуночи, потом, наверное, все шли отдыхать. Народ как-то узнавал, где, как и сколько. После первой бомбежки мы узнали: в тот вечер были сброшены четыре тысячекилограммовых фугасных бомбы, одна из них попала в 5-этажный жилой дом на Маяковского. Разворотила полдома до низа и снесла полностью двухэтажное угловое здание – общежитие ИЗОРАМ (Изобразительная студия рабочей молодежи – примерно). Погибло около 600 человек – в домах и убиты взрывной волной на улицах и в подъездах.
Наш «медпункт» разбило начисто, если бы мама не пошла за мной я остался бы один.

Погиших дома родственники не дотаскивали до штабеля и оставляли на улице, вдоль ограды. Поссле начались будни блокады. Утром я шёл в школу. Ребят с каждым днем ходило меньше. В ноябре уже ходили из-за тарелки супа. Суп становился всё бледнее. Помню последний школьный суп – тёплая водичка, замутненная мукой. Заплатил 4 копейки. Школа не отапливалась, занимались в подвале, там немного теплее. Собиралась кучка ребят, кто в чём одет, один жёг лучину, учительница наскоро объясняла, что прочитать дома, и расходились. До школы недалеко – по Маяковской, налево по Невскому до «Колизея». Прохожу мимо ограды больницы им. Куйбышева. Туда свозят трупы. Возле арки с правой стороны их складируют. Штабель длиной метров 20 и высотой в человеческий рост. Многих умерледний раз, идя в школу, увидел моего одноклассника, приткнувшегося на снегу. Узнал его по огненно-рыжей шевелюре. Тоже шёл в школу. Я повернул домой, лёг в кровать и уже почти не выходил до весны, только за хлебом, за водой.
Надо сказать, что нам с мамой повезло. Окна в квартире кое-как заколотили фанерками, но жить зимой в ней было невозможно, тем более что зима выдалась жестокая – морозы под 40, электричества, керосина, воды нет. Но были друзья. Ближние соседи как-то незаметно уехали ещё до бомбежек, и больше никогда не возвращались. В семье, на площадке напротив, Владимир Моисеевич ушёл в армию. Он превосходно знал польский язык, и его внедрили в создаваемую у нас польскую армию в качестве офицера, отправили под Мурманск.

Сын его ушёл на фронт, Циля Марковна ушла на казарменное положение в госпиталь. Мать и сын Маховы ещё до войны уехали на лето к родственникам в Кашин, а Кузьма Ильич был призван в армию – сначала на фронт, но вскоре, наверное по возрасту и заслугам, был назначен комендантом в Парголово, где безбедно командовал до вторжения наших войск в Германию (там он служил тоже в качестве коменданта в небольшом немецком городе).

Обе семьи оставили нам ключи от квартир и предложили жить у них. У каждой семьи был свой угол в подвале, где хранились дрова. Мы перешли жить в квартиру Маховых. Дров хватило до весны. Когда начался голод, в бомбоубежище ходить перестали. В ночные тревоги съёживался под одеялом и слушал. Сначала, после того, как отвоет сирена по радио (трансляция работала всю войну), – тишина, потом в небе слышен характерный прерывистый гул немецких «юнкерсов», потом вступает хор зенитной пальбы, заключительные аккорды взрывов фугасных бомб. Мысли одни – пронесёт или... И снова тишина, до следующей тревоги. Утром узнавали, куда попало, если близко – ходил взглянуть. Женя появлялась редко, по ночам копалась в свежих развалинах, вытаскивая раненых, убитых, днём отсыпалась. Кормили их немного лучше, но всё равно голодно, хуже чем в армии.
Как-то заехал Кузьма Ильич (Махов) привёз немного хлеба и кусок конины – у них убило лошадь. Что-то они с мамой разругались. Кузьма Ильич вынул пистолет, кричал: «Я тебя убью!» Мама спокойно сказала: «Убивай, будет чем похвастаться после войны». Потом они обнимались, плакали. Кажется, мама зацепила его отсиживанием в Парголове.

Подошёл Новый год. Мама и я вдвоём (Женю не отпустили, или не захотела, с товарищами, наверное, лучше). У нас горит свет! Наш дом был подключён
к кабелю, питающему госпиталь (больницу Куйбышева). Пришёл дядя Гена, Геннадий Пупков, лейтенант, командир подводной лодки серии «Щ» («Щука»). Он надеялся, что Женя будет дома, а Женя не думала, что он может прийти. Принёс целую буханку хлеба, что-то ещё. Втроём встретили Новый год, в небе было тихо. Увидели мы его в последний раз. Наш флот был заперт в Невской губе, залив нашпигован минами с обеих враждующих сторон. Только лёгкие боевые корабли и подлодки пытались воевать. Наверное, в одной из вылазок за Кронштадт и подорвалась на мине «Щука» Гены.

В конце войны пришло письмо от родителей Геннадия, из Сибири. Похоронку они получили, но надеялись, зная из писем сына о его любви, что вдруг остался в Ленинграде внук... Мы написали родителям, отправили посылкой его скромное имущество.

Январь был очень тяжёлым. Я лежал в кровати, о чём-то думал, больше о еде («Ну как я мог не любить манную кашу!»). Появились вши. Беспокоили, кусали. Я как-то равнодушно отлавливал их, давил. Мама спохватилась, добыла воды, нагрела, вымыла, переодела. Надо особо сказать о маме – её характер спас нас обоих. Она установила жёсткий режим – нашу жалкую норму еды она делила на завтрак, обед, ужин. Хоть по кусочку, но три раза в день, не забегая вперёд. Многие погибли из-за нетерпения к голоду – умудрялись забирать по карточке хлеб «вперёд», а потом – ничего. Уже в ноябре 1941-го она обменяла всё, что было у нас, ценившегося в те времена, на еду. Была у неё подруга - -богобоязненная старушка из Рыбацкого, с окраины города. За папины золотые часы она отдала полмешка мелкой картошки. За папин выходной костюм что-то тоже из овощей. Помню, где-то в сентябре, пришла к нам эта старушка, пили чай. Дневной налёт, всё трясётся и грохочет, окно пробил осколок зенитного снаряда. Мы с мамой прижались к стене, а сверху осыпается кусками наш лепной карниз. Гостья спокойно сидит с чашечкой чая за столом и говорит: «Господь Бог сказал – где тебя застало, там остановись»... Циля Марковна дала нам адресок на улице Чехова, рядом. Некто Нодельман, до войны директор продовольственного магазина, вовремя оценил ситуацию и скупил в своём магазине остатки продуктов, не забыв и не обидев работников. Сходили к нему. В квартире стояли мешки с крупой, сахаром. Купили один раз 1 кг пшена за 400 рублей и ещё раз что-то, не помню. На еду мама променяла свои золотые часы, больше ничего продажного у нас не было. Я бродил по нашим трём квартирам в поисках довоенного съестного. Нашёл под столиком в прихожей нашего кота, лежащего вытянувшись в струнку. Как-то в суматохе всех дел мы о нём забыли, вроде ушёл. Видно он, почувствовав, что всем не до него, уполз в укромный угол и умер. А у Цили Марковны в буфете я нашёл банку литра на два, полную кускового крупного сахара! Она жила в госпитале, дома почти не появлялась. Знал, что это нехорошо, украдывал по кусочку, встряхивал банку, чтобы казалось больше, и под одеялом лизал этот кусочек.

В середине января вернулся папа. Обросший бородой, вполне живой. Его отозвали, потому что почтарей в городе почти не осталось – кто помер, кого призвали. Вручили ему ключи от почтовых отделений Куйбышевского района (брошенных, закрытых) и всё ведение почтовых дел в округе. Какие дела? В основном, он сидел дома и голодал больше, чем мы, после более полного солдатского пайка. Помню, как мама ловила его на поедании нашего общего запаса и очень ругала – папа плакал и просил прощения.

Но время шло к весне. Мама устроилась работать дворником – рабочая карточка (400 гр. хлеба). К слову – хорошо жилось управдомам. Это вроде начальников маленьких ЖЭК. Три дома, жильцам она (или он) получает и выдаёт продовольственные карточки на месяц. В них талончики на каждый день по 125 гр. хлеба иждивенцам и детям, 200 – служащим, 400 – рабочим. Если сокрыть умерших, а их было!.. В общем, мёртвые души кормили управдомов. У управдомов же были ключи от квартир всех эвакуированных. Там многое осталось. Люди уезжали в надежде скоро вернуться. Из нашей квартиры взяли, со знанием дела – китайский фарфор, которого было немало. (Когда-то мама служила в бонах у графини, после революции остались хорошие отношения. Графиню урезали в жилплощади и многие безделушки перекочевали и к нам. Потом её сослали вроде в Караганду, а сына – лётчика, репрессировали.) У нашей «управдомши» в самое лютое время в квартире были музыка и пляски с гостями – офицерами. С теми, кто попался, власть расправлялась жестоко. Наша управдомша исчезла незаметно, новый управдом был расстрелян (это я узнал из газеты). Он посетил квартиру профессора Беленького (в доме 25) и украл у него из библиотеки какую-то раритетную книгу. А потом, в 1942 году, когда уже стал работать магазин антикварной книги на Литейном, сдал её туда на продажу. Книга была на государственном учете. В общем грязи было много, но это ничто по сравнению с теми, кто выживал, работал, боролся.

Самые тяжёлые времена запомнились чётко, как кадры из фильма. Вот стою я в очереди за пайкой хлеба. В булочной, при свечке, продавщица вырезает талончики на хлеб, приклеивает их к листочку для отчета, отрезает от влажной чёрной буханки ломоть, кладёт на весы, прибавляет или отрезает. Сбоку от очереди стоит, покачиваясь, тень – дистрофик. Внезапный рывок, скрюченная рука хватает с весов хлеб – и в рот. Человек, или то, что он него осталось, падает на пол, рукой закрывает голову и поедает этот кусок, а ближайшие пинают его ногами...

В сентябре в бомбоубежище, познакомились с мамой и дочкой – очаровательной 4-летней девочкой, жившими в доме 21. В январе мы узнали, что мама свою дочку съела после её смерти.

Зима прошла в голоде, бомбежек сильных не было, только артобстрелы.
Весна пришла. 4 апреля, помнится, что это была Пасха, солнечный день и воздушный налёт. Били, в основном, по кораблям ВМФ, стоящим на Неве. Работали пикирующие бомбардировщики. Грохот был такой, что мы, уже привыкшие к шуму, выскочили во двор и смотрели, как, заваливаясь на крыло, падают в пике немецкие самолёты.

Помню еще налёт по госпиталям, тогда в один день были сброшены бомбы на несколько госпиталей, в том числе на нашу соседку – больницу Куйбышева.
Снаряды я не считаю, от них мы прятались под арками и в парадных – как от дождя.

С той поры прошло уже больше шестидесяти лет, по скудости памяти вспоминаю всё фрагментарно, но что вспомню – так и было.

Весна, май. Школа № 206 ожила, собрала уцелевших учеников. Мы быстро и безболезненно сдали экзамены за 6-й класс и нас направили (желающих) в совхоз «Выборжский» («Выборжец»?).

До отправки я ездил на трамвае (он уже кое-где начал ходить) на окраины (Мурино) собирать лебеду и крапиву для еды.

Совхоз. Нас человек тридцать в зале совхозного клуба. Прополка гряд. В зависимости от типа сорняков норма 200–300 м гряды в день. Хороши грядки с мокрицей – там и земля помягче, и есть можно. Берем с собой соль. Пучок травки в соль и в рот. Когда созрели овощи, жить стало сытнее, грызём морковь, турнепс, не отходя от грядки печём картошку. Помня о доме, пытаемся что-то достать в семью, прячем немного морковин и картошки под матрасы, в углы. Облава! Директор (в общем, начальник) совхоза прискакал на лихом коне (не на кляче какой-то), велел сделать обыск в нашем жилье. Подручные выгребают на землю у крыльца кучку овощей. Начальник, гарцуя на упитанном коне, поигрывая плёткой, объясняет нам, как нехорошо мы поступаем. Мы поняли. Таскали по несколько морковин и прятали уже не в доме, а в канаве, у дороги к трамваю.

Как-то работаем в поле на грядках, вдруг – самолёт, немец над нами делает круги на высоте 50–100 м. Мы притихли, затаились. Пилот, почти на бреющем развернулся над нами, высунулся, махнул рукой, кинул пачку листовок, книжек-раскладушек. В листовках – фотографии из жизни наших военнопленных. Упитанные бывшие солдаты играют с немцами в волейбол, повара на кухне пекут пирожки, в общем – санаторная идиллия. Кстати, о листовках, я их пересмотрел, такие розоватые бумажки размером с конверт. Примитив жуткий, типа комиксов. Вот некоторые «стихи», что запомнил.

Комиссар ведёт бойца биться с немцем до конца.
Но лишь немца увидал, комиссар наш в тыл удрал.
И пред нами два солдата (русский и немецкий)
Шутят, курят, как два брата.

Вспомним, братцы, как нас всех на войну призвали.
Вспомним, как политруки в бой нас посылали.
Только мы не дураки, братцы, оказались.
А при встрече со врагом в плен ему сдавались.
Мы живем в раю у Сталина
Вот уж двадцать с лишним лет,
А у русского крестьянина ни еды, ни дома нет.
Все советские учения и все бредни Ильича,
Я отдам без сожаления за два свежих калача.

Ленинградские дамочки, не ройте ваши ямочки.
Придут немецкие таночки, зароют ваши ямочки

(это по поводу оборонительных работ с участием горожан).

И в каждой листовке «Passierschain», пропуск для перехода в плен с рисунком «Штыки в землю».
За прочтение и хранение таких листков можно было поплатиться жизнью, но я где-то прятал для памяти. Мама, наверное, сожгла.

В клубе, где мы спали, крысы бегали ночью по ребятам, грызли утащенные нами овощи. Я занемог, еле ползал на грядках. Догадались измерить температуру, отправили домой. Желтуха. Переболел быстро – с такой «диетой» никакая желтуха не справится. Поехал в совхоз за «расчётом». Заработал я турнепсину, килограмма на 3–4.

Наступила вторая блокадная зима. В нашем пользовании уже было три квартиры, но управдом нам дал пользоваться еще одной, в доме 21 во флигеле.
3-комнатная, 2-й этаж, от снарядов загорожен. Вещи хозяев стащили в одну комнату, запечатали. Красивая изразцовая печь, правда, с дровами стало плохо. Поставили буржуйку, дрова добывали с папой, если удастся. Один раз стащили брошенную кем-то огромную деревянную лестницу. От хозяев квартиры осталась куча дореволюционных журналов «Нива». Читал и жёг.
Тогда некоторые школы были ведомственные. Мама «устроила» меня в школу № 32 Октябрьской железной дороги, на ул. Восстания, д. 8. Не было проблем с дровами – ОЖД подкидывала. Топили, кололи сами. И была столовая, что-то добавляли к пайку. За неимением ребят наш класс, седьмой, был старшим, так до выпуска мы и были старшими. Человек 16 нас было.

А мне исполнилось 14 лет. Я вступил в комсомол. Фашисты рядом, а у меня и сомнений нет, не страшно. Райком комсомола на Невском (во дворе нынешнего отеля «Палас», или рядом). Верхний этаж. На этаже удивительно тепло, свет. Что-то спрашивают, отвечаю. Вручают комсомольский билет, иду домой, глажу на ходу скромную серенькую книжку.

Как-то сразу стал секретарём комсомольской организации школы. Что-то полезное я, наверное, делал. Помню, как вразумлял балбесов из младших классов на предмет «ученье – свет». Своими методами...

Но я уже «номенклатура». Под Новый год комсомольский актив района собрали где-то на Пушкинской улице в тёплом подвале. Накрыты столы, у каждого – большая тарелка с мясным макаронным супом (много макарон!), большая кружка с пивом и стаканчик (100 г.) водки. У нас дома до войны всегда стояла водка в графине – папа настаивал в ней горький перец стручками, но у меня никогда и мысли не было попробовать, а тут... Я засомневался, но соседи подбодрили – раз налили, надо выпить! Выпил, всё съел. Возвращаясь домой думал, как проявить своё «пьянство». Вспомнил, что папа в праздники пел и танцевал. Я ограничился кувырканием по сугробам снега, а когда пришёл домой, удивлялся, что мама не заметила, что я пьяный. Я не выдержал, сказал маме, что я пил водку. Мама дала мне пощёчину и отправила спать.

В новый, 1943 г. мы собрались за «праздничным» столом, на столе уже что-то было и мама, на удивление папы, поставила мне рюмку, сказав примерно так: уж если комсомол ему первую рюмку налил, то и дома не грех. И что-то ещё, насчёт вовремя остановиться.

Хочу писать о 1943 годе, а возвращаюсь в мыслях
к 42-му, так много недосказано, деталей, которые в то время означали жить или не жить.

Вот я лежу на кровати почти недвижимый, вспоминаю сытые времена. Приходит Циля Марковна, говорит: «Приходи ко мне завтра в госпиталь, покормлю». Пришел в вестибюль, а там притащили с улицы умирающего дистрофика. Помню, как врач сказал: «Дайте укол морфия». Дали, он воспрянул и, кажется, его выпроводили. Госпиталь-то для военных. Циля Марковна работала там кастеляншей. Привела к себе в каморку и принесла большую тарелку супа. А как-то раз её мужу, Владимиру Моисеевичу, удалось из Мурманска переправить посылку. Помню, как она пришла к нам с нераспечатанной посылкой: «Давайте смотреть, что там...» А там были и масло, и сахар, и сыр и ещё что-то. Первое, что она сделала, на тонкий ломоток ленинградского хлеба положила толстый ломоть масла и дала мне. Я откусил пару раз и... потерял сознание.

Папа работает, категория «служащий». Это 300 г. хлеба. Довоенные дрова кончились. Ходили с папой в поисках топлива. В его ведении несколько почтовых отделений Куйбышевского района (ныне Центрального). Все они закрыты, ключи у папы. Открывали, ломали дощатые стеллажи для посылок, грузили на саночки. Везём домой. Живём уже в нашей четвертой квартире, в доме 21. Здесь у нас буржуйка, на изразцовою красивую печь дров недостаточно. Журнал «Нива» уже сожжен.

Как-то незаметно для меня умер мой старший брат Игорь, он жил на ул. Чайковского 36, с остальными Кузнецовыми. Помню только, как в конце 41-го пришла к нам одна из моих сестёр, сказала, что они очень голодают. У нас с мамой было полмешка мелкой картошки, которую мама выменяла на папины золотые часы у «подруги» из Рыбацкого. Мамы не было дома и я насыпал кулёчек картошки... Мама не ругалась, когда я ей сказал.

Из Московского района с Благодатного переулка
к нам приехали наши родственники Коптяевы, тётя Тоня и её сын, мой ровесник Володя. Муж тёти Тони, дядя Костя, до войны работал на «Электросиле», сразу с началом войны отправили на фронт политруком, и тётя Тоня скоро получила извещение, что он «пропал без вести». Район Благодатного стал фронтовой зоной, всех выселили, они попросили у нас приюта. Жили вместе около года, потом им разрешили вернуться домой. С Володей я ходил за водой к Неве, справа от Литейного моста была прорубь. Брали саночки, два ведра – хватало на два дня.

Спуск к Неве – гранитные ступени, от постоянных выплесков из ведер обледенел, ступени еле угадывались. Поддерживая друг-друга поднялись с Невы, сели передохнуть. Запомнилось как в замедленной съёмке – по обледенелым ступеням пытается вползти человек. Измождённый, почти чёрное лицо. И руки, обмороженные руки с обломанными ногтями, цепляются в обледеневшие ступени. Вдвоём с Володей как-то помогли ему преодолеть последние ступени. Лёг с нами рядом. Отдышался. Сказал, что всех по его статье (?) выпустили из Крестов – кормить нечем. Перевели мы его на другую сторону. Пошёл, держась за стену дома, завернул за угол, на Литейный.

Хорошо помню весну 1942 года. После жестоких холодов пришла бурная весна. И вот на улицах города, заваленных сугробами снега, на залитых нечистотами лестницах, дворах, появились люди. Были, конечно, призывы по радио, в газете, но и сами горожане понимали – надо чистить город. Помню как мама долбила лёд ломиком, а я лопатой соскрёбывал его на мостовую.
Ещё помню наш первый опыт огородничества.

В 1942 г. жителям города разрешили копать, сажать и даже снимать урожай. Папе дали 100 м2 где-то у Муринского, и даже какие-то семена. Мы приехали (трамвай уже туда ходил), расковыряли землю, посыпали её семенами и осенью приехали искать урожай. Не нашли.

В 1942 году на Невском был промтоварный магазин. Торговали всякой всячиной, оставшейся от мирного времени и предметами блокадного быта – коптилками (пузырёк с трубочкой, в которой фитиль), мешочками с кремнем, кресалом (стальной брусочек) и трутом – кусочком ваты. Светящиеся значки разной формы, даже с рисунками.

Итак, 1943 год. Плохо, но помню. Учусь в 32-й школе Октябрьской железной дороги. Учителя хорошей старой закалки. Я комсорг школы. Комсомольская нагрузка – ходим на Московский вокзал: чистим пути – дороги, ведущие пока в никуда, но верим, «не пропадёт наш скорбный труд». На запасных путях стоит вагон адмирала Трибуца, командующего Балтфлотом.

На урок приходят два морских офицера и очень вежливо говорят, что после нашей помощи по расчистке путей из адмиральского вагона пропала ручка из наборного оргстекла (в то время редкость) и было бы хорошо, если бы она вернулась на своё место. Кончилась эта история вполне благополучно.

1 мая я иду обедать во Дворец пионеров, как ослабленный здоровьем комсомольский актив. С ул. Жуковского на ул. Маяковского, по Невскому и до дворца через Аничков мост. Над Невским в небе разлетаются рыжие облачка – немцы бьют шрапнелью – салют для горожан. Народу, правда, не очень много – на Невском интервал между людьми в среднем метров 100. А вот на трамвайной остановке у Садовой (трамваи тогда ходили по Невскому) хуже – артобстрелом накрыло выходящих из трамвая. Дым от разрывов, тела... И я иду обедать.
К теме: очень быстро человек привыкает к страшному. Я проходил мимо гор замерзших трупов, мимо разодранных снарядами тел... Наверное, срабатывает защитный механизм, иначе как бы можно было жить после всего виденного.

В 1943 году папе дали для огорода 100 м2 около Мельничного комбината им. Ленина и 100 м2 прямо в чаше стадиона им. Кирова. На стадионе мы посадили картошку. Там, кажется, почва была – один песок, а картошка получилась хорошая, мешок или два собрали. У мельницы посадили семена овощей (где-то выдали). Ездили, ухаживали. Но стали воровать. У меня, уже имеющего опыт с боеприпасами, возник план защиты – проволоку к мышеловке, и вместо сыра – боевой патрон. Один раз сработало, жертв явных не было, а морковку мы собрали.

Как все нормальные мальчишки, любил всё что стреляет, взрывается. Узнав, что на Ржевке взорвался целый эшелон с боеприпасами, добрался туда с приятелем. И верно, какие россыпи мы там нашли. Мы ходили по грудам винтовочных патронов, по «макаронам» от артиллерийских снарядов. Набили полные мешки. Дома у меня было несколько бутылок, заполненных порохом из винтовочных патронов (и не лень было расшатывать пулю, высыпать порох). У моего друга по школе, Юры Тамарского, в его большущей квартире на Невском мы стреляли из немецкого автомата вдоль коридора в поленницу дров. В школе (да простят нас учителя) мы устраивали сплошное хулиганство: к боевому патрону на картонке крепили пулю от другого... В общем, не буду раскрывать наших технологий, но всё это в нужный момент взрывалось, грохало: взрывались печки в классе, во время уроков гасли лампочки, взлетало фонтаном содержимое чернильниц. Даже стол преподавателя иногда становился объектом нашего террора. Так что, несмотря на всё страшное, жизнь продолжалась. Люди верили, надеялись, любили, да и смеялись и шутили тоже. Вера, Надежда, Любовь нам помогали.
Обстрелы. Бомбёжек нет, не помню. Весной меня направили с группой школьников в совхоз «Парголовский». До сих пор не понял, почему из нашего класса только я туда поехал. Правда и то, что медалью «За оборону Ленинграда» был награждён (из нашего класса) лишь я.

В Парголове работалось хорошо – то ли лето тёплое, то ли здоровье поправилось. Ходили в поле через «ложный аэродром».

Теперь, когда мы едем от города к Выборгу, слева от Парголова тянуться поля, пересекаемые КАД. Здесь и был этот аэродром. Выкашивались в траве «взлётные полосы», даже стояли три настоящих самолёта (видимо, списанных), даже валялись настоящие бомбы (одну мы долго катили, чтобы положить посреди дороги). На одном из этих самолётов я как-то лежал (на крыле), наблюдая вялый воздушный бой.

Кстати, рядом, ближе к Левашово, был настоящий аэродром и дважды мне довелось присутствовать при крушении наших летунов. Однажды над нашими головами (мы жили в здании клуба совхоза) пронёсся самолёт-истребитель «Кобра» (Англия), два шасси по бокам, третье впереди, как бы завис в воздухе и рухнул метрах в 100 в лесок около клуба. Ребята подбежали, лётчик лежал в метрах 20–30 от самолёта. Буквально рядом находился полевой хлебозавод – несколько бараков, отгороженных проволокой. Оттуда выскочил офицер и, стреляя вверх, кричал разойтись. Лётчик Горячёв, его фамилию мы прочитали на обелиске – на кладбище, расположенном неподалёку от нас (теперь оно, наверное, слилось с Северным).
Из этого самолёта мы потом вытаскивали ленты снарядов и крупнокалиберных патронов. Взрывали.

Второй, тем же летом, ЛИ-2 (наши «Летающие крепости») на моих глазах вдруг резко снизился при подходе к настоящему аэродрому в Левашово, пропорол брюхом поле, переполз дорогу к станции Парголово и уселся по другую сторону дороги. Подбежав, мы увидели торчащие из стен канавы бомбы, не очень большие, еще увидели лётчика, говорящего всякие неприличные слова, а второй лётчик не говорил, но охал и лоб у него был уже забинтован. Этот самолёт увезли быстро, а первый так и остался в лесу. Я спросил у командира ЛИ-2, почему бомбы не взорвались, и он уже вполне даже вежливо, объяснил почему.
Летом 1943 мы уже не голодали. Есть хотелось постоянно, но вполне терпимо. Мы уже играли, лазали по деревьям, взрывали снаряды из «Кобры». Один раз меня навестил комендант Парголова Кузьма Ильич, принёс буханку белого хлеба, потом мы сходили к армейскому сапожнику, и он сделал мне хромовые сапожки – в то время «писк моды».

Работники хлебозавода (который был рядом с нами) подсовывали под проволоку хлеб, маскировали травой, мхом – для своих, которые потом это изымали. У нас же была своя игра – отыскать эти тайники.

Работали мы на совесть. От прополки до уборки. Тогда мне довелось ходить за лошадью с окучником – окучивать картошку. Работа тяжёлая.
К Новому году был приглашён во Дворец пионеров на ёлку. Было светло, тепло, интересно. Были подарки, был фильм «Три мушкетёра» в комедийном варианте, были в гостях союзники – американцы, англичане, вместе фотографировались.
Жизнь постепенно налаживалась. По дополнительным талонам всё чаще что-нибудь выдавалось – то американская тушенка, а то и плитка шоколада.
И наконец, январь 44-го года.

СНЯТИЕ БЛОКАДЫ

Когда вечером 27 января я шёл по Жуковской, Литейному, Белинского к Марсову полю, то уже чувствовал: происходит что-то грандиозное, момент истории.
Тогда мне казалось, что у самого города лопнуло терпение и он заговорил. Непрерывный, нарастающий гул орудий навис надо всем городом на несколько часов. Город ревел, но на улицах не рвалось снарядов, не рушились дома. Город пошёл в наступление.

К Полю стекались сотни людей, по левой стороне стояли десятки орудий, было темно, лишь мерцание синих ламп уличного освещения. И вдруг всё взорвалось, рявкнули пушки, тысячи ракет осветили всё: и город, и радостные лица. Тогда ещё не было праздничных фейерверков, но стреляло всё – и пушки на Марсовом поле, и на Неве, и непрерывные огни ракет. Ракеты пускали и специальные установки, и солдаты из ручных ракетниц – с улиц, с крыш домов. Казалось, весь город полыхает огнём, отыгрываясь за 900 дней страха.

Понемногу налаживается жизнь. Есть электричество, но нормы очень жёсткие, помнится, 4 кВт/часа на месяц. Перебрались в свою довоенную квартиру, дожили до Дня Победы. Сестра Женя стала работать медсестрой – сначала в Театре комедии, потом в поезде «Ленинград – Москва», потом на санэпидстанции, в Горздраве. Я закончил школу, поступил в ВАМУ. В 1948 году отменили карточную систему.

Память о прошлом ещё крепка, но многие детали уже стёрлись. Пропали куда-то папины письма с фронта, выброшены за ненадобностью мелкие предметы блокадного быта. Наш дом на ул. Жуковского закрыли на капитальный ремонт. Жене с дочкой Ниной дали квартиру в Весёлом посёлке. Переезд из центра города, а потом «перестройка» сломали психику моей сестрёнки, она не смогла принять новые правила жизни, войти в нее...

Свою жизнь в блокаде я вспоминаю скорее с интересом, чем с ужасом... В совокупности с моей многолетней работой в Арктике, где тоже хватало всякого, жизнь вспоминается как борьба с трудностями, а это интересно.

Прошло уже больше 60 лет, казалось бы, всё должно зарасти. Но бывает ночью, при бессоннице, вспоминаются фрагменты войны:

Вот я иду по нашей улице и впереди из фасада дома вырывается огонь, дым, грохот. Снаряд.

Мы с мамой в проходном дворе у чёрного хода в магазин увидели высыпавшуюся из мешка крупу. Немного, перемешанную с дорожной грязью. Собрали руками, потом мыли, пекли лепёшки. На зубах хрустит песок.

Проезжает грузовик, набитый замороженными трупами, везут на кладбище. Сверху сидят женщины.

Зимой 1942 г. загорелся дом 5 по Жуковской. Пожар возник на верхнем, 6-ом этаже. Дом выгорал сверху до низа несколько недель – тушить было нечем. В «Ленинградской правде» короткая статья – рабочий такого-то завода оставил сушиться валенки у «буржуйки», уснул, из-за этого дом загорелся. Рабочий приговорён к расстрелу.

На Невском (тогда еще Проспект 25-го октября), угол ул. Марата, упала очень большая бомба, но не взорвалась, ушла в асфальт глубоко. Летом 1942 года, когда уже пошёл трамвай, бомбу стали извлекать. Огородили забором, вплотную к трамвайным путям. Трамваи вдоль забора ходили «на цыпочках».
Весной 1942 года мама впервые за блокаду сварила кашу – пшённую, жиденькую. Какой вкусной она показалась!

Дрожжевой завод научился делать дрожжи чуть не из опилок. Продавались они без карточек, на вес, а также в консервных банках. Их мы жарили на сковородке. Гадость, даже по тому времени. Летом 42-го из рогатки убил ворону. Сварил. Бульон мутный, мясо жёсткое, невкусное. Несмотря на голод есть не смог.

Мальчик из нашего класса умер от голода уже в 1943 году. Он продавал свою пайку хлеба у булочной угол ул. Восстания и Невского. Хвастался толстой пачкой денег... Кстати, после снятия блокады вышло постановление – все сделки в обмен на продукты объявлялись незаконными и, при наличии доказательств, вещи и ценности возвращались владельцу. Не знаю, действовал ли этот закон.

После войны тысячи пленных немцев провели колонной по Невскому. Люди смотрели молча, особых эмоций не было. Ленинград быстро восстанавливался, работали немецкие пленные, объект огораживался забором, часовые стояли. Немцы – народ дисциплинированный: война проиграна, значит подчиняйся.
Со временем режим охраны ослаб. Однажды летом к нам в квартиру позвонили – немец, щупленький, тихий (они восстанавливали дом напротив нас). Вежливо попросил чего-нибудь покушать. Моя суровая мама насыпала ему мешочек картошки, примерно 2 килограмма. На следующий день он пришел и вернул мешочек – выстиранный, чуть ли не выглаженный. И ничего не просил, только сказал спасибо.

Таких отрывков много возникает в памяти.
Начался другой этап жизни. Учёба, интересная работа, семья, дети, внуки, старость.

Близкая память подводит, ищу очки, сидящие на носу, забываю имена давно ушедших друзей, но помню детство...
Мороженщик с голубой тележкой на углу Жуковской и Маяковского. В формочку кладёт круглую вафлю
с именами: Игорь, Лена, Боря, Дима, Серёжа, Алёша... Ложкой сверху мороженое, еще вафля – Дима, Таня, Люда...

Просим Ваших молитв о упокоении от сайта Елисеевские чтения).

От сына: Слава Богу, что отец успел за нескоьо дней до смерти исповедоваться и прчаститься на дому. Царствие ему Небесное.

P.S/ Если повествование моего папы затронуло кого-нибудь, то у меня появилась идея поведать о других интересных эпизодах его жизни, которые он мне расказывал -- о своей работе в Арктике, например.

Но это если будет желание читателей.

К сожалению, здесь невозможно вставить несколько фотографий в одном произведении, и это сильно проигрывает оформлении.

Хотя, я может ещё не разобрался в таких нюансах и такое возможно.

Всем здоровья и мирной жизни.
Дмитрий.

Есть вещи, о котором нельзя забывать...Накануне годовщины снятия блокады Ленинграда, много о ней читал...Это было страшно, порой невыносимо. Но хотелось понять, как выживали люди в этом аду, как оставались людьми? Одна из самых жестких, но правдивых книг, это воспоминания о блокаде академика Лихачева. На эту тему написано много, но Дмитрий Сергеевич вызывает у меня особое уважение и главное, его словам я верю...

В своих воспоминаниях он не рассказывает о подвигах, не пишет ни о чем героическом, он никого не обвиняет, он просто рассказывает о том что видел и пережил сам. И от этого эти записи еще страшнее...Они страшны своей обыденностью. Он рассказывает о том, как быстро человек привыкает к нечеловеческому. Как раскрываются люди в таких испытаниях...Дмитрий Сергеевич пишет о самой страшной, первой блокадной зиме 1941 - 1942 годов. Сам он выжил потому что был эвакуирован на "Большую землю" в 1942 году, но о пережитом помнил до конца своих дней...

Прочтите и вы, если хватит душевных сил...Будет тяжело, но думаю, это нужно знать. Знать, чтобы помнить...Чтобы не повторилось.

"...Магазины постепенно пустели. Продуктов, продававшихся по карточкам, становилось все меньше: исчезали консервы, дорогая еда. Но хлеба первое время по карточкам выдавали много. Мы его не съедали весь, так как дети ели хлеба совсем мало. Зина (супруга Дмитрия Сергеевича) хотела даже не выкупать весь хлеб, но я настаивал: становилось ясно, что будет голод. Неразбериха все усиливалась. Поэтому мы сушили хлеб на подоконниках на солнце. К осени у нас оказалась большая наволочка черных сухарей. Мы ее подвесили на стенку от мышей. Впоследствии, зимой, мыши вымерли с голоду.

Фотографии ленинградки С.И. Петровой, пережившей блокаду. Сделаны в мае 1941 года, в мае 1942 года и в октябре 1942 года соответственно .

Как я вспоминал потом эти недели, когда мы делали свои запасы! Зимой, лежа в постели и мучимый страшным внутренним раздражением, я до головной боли думал все одно и то же: ведь вот, на полках магазинов еще были рыбные консервы — почему я не купил их! Почему я купил в апреле только 11 бутылок рыбьего жира и постеснялся зайти в аптеку в пятый раз, чтобы взять еще три! Почему я не купил еще несколько плиток глюкозы с витамином С! Эти «почему» были страшно мучительны. Я думал о каждой недоеденной тарелке супа, о каждой выброшенной корке хлеба или о картофельной шелухе — с таким раскаянием, с таким отчаянием, точно я был убийцей своих детей. Но все-таки мы сделали максимум того, что могли сделать, не веря ни в какие успокаивающие заявления по радио. ...

8 сентября мы шли из нашей поликлиники на Каменноостровском. Был вечер, и над городом поднялось замечательной красоты облако. Оно было белое-белое, поднималось густыми, какими-то особенно «крепкими» клубами, как хорошо взбитые сливки. Оно росло, постепенно розовело в лучах заката и, наконец, приобрело гигантские, зловещие размеры. Впоследствии мы узнали: в один из первых же налетов немцы разбомбили Бадаевские продовольственные склады. Облако это было дымом горевшего масла. Немцы усиленно бомбили все продовольственные склады. Уже тогда они готовились к блокаде. А между тем из Ленинграда ускоренно вывозилось продовольствие и не делалось никаких попыток его рассредоточить, как это сделали англичане в Лондоне. Немцы готовились к блокаде города, а мы — к его сдаче немцам. Эвакуация продовольствия из Ленинграда прекратилась только тогда, когда немцы перерезали все железные дороги; это было в конце августа.

Ленинград готовили к сдаче и по-другому: жгли архивы. По улицам летал пепел. Бумажный пепел как-то особенно легок. Однажды, когда в ясный осенний день я шел из Пушкинского Дома, на Большом меня застал целый дождь бумажного пепла. На этот раз горели книги: немцы разбомбили книжный склад Печатного Двора. Пепел заслонял солнце, стало пасмурно. И этот пепел, как и белый дым, поднявшийся зловещим облаком над городом, казались знамениями грядущих бедствий.

Город между тем наполнялся людьми: в него бежали жители пригородов, бежали крестьяне. Ленинград был окружен кольцом из крестьянских телег. Их не пускали в Ленинград. Крестьяне стояли таборами со скотом, плачущими детьми, начинавшими мерзнуть в холодные ночи. Первое время к ним ездили из Ленинграда за молоком и мясом: скот резали. К концу 1941 г. все эти крестьянские обозы вымерзли. Вымерзли и те беженцы, которых рассовали по школам и другим общественным зданиям. Помню одно такое переполненное людьми здание на Лиговке. Наверное, сейчас никто из работающих в нем не знает, сколько людей погибло здесь. Наконец, в первую очередь вымирали и те, которые подвергались «внутренней эвакуации» из южных районов города: они тоже были без вещей, без запасов...

Помню — я был зачем-то в платной поликлинике на Большом проспекте Петроградской стороны. В регистратуре лежало на полу несколько человек, подобранных на улице. Им ставили на руки и на ноги грелки. А между тем их попросту надо было накормить, но накормить было нечем. Я спросил: что же с ними будет дальше? Мне ответили: «Они умрут». — «Но разве нельзя отвезти их в больницу?» — «Не на чем, да и кормить их там все равно нечем. Кормить же их нужно много, так как у них сильная степень истощения». Санитарки стаскивали трупы умерших в подвал. Помню — один был еще совсем молодой. Лицо у него был черное: лица голодающих сильно темнели. Санитарка мне объяснила, что стаскивать трупы вниз надо, пока они еще теплые. Когда труп похолодеет, выползают вши. Город был заражен вшами: голодающим было не до «гигиены».

То, что я увидел в поликлинике на Большом проспекте, — это были первые пароксизмы голода. Голодали те, кто не мог получать карточек: бежавшие из пригородов и других городов. Они-то и умирали первыми, они жили вповалку на полу вокзалов и школ. Итак, один с двумя карточками, другие без карточек. Этих беженцев без карточек было неисчислимое количество, но и людей с несколькими карточками было немало...Особенно много карточек оказывалось у дворников; дворники забирали карточки у умирающих, получали их на эвакуированных, подбирали вещи в опустевших квартирах и меняли их, пока еще можно было, на еду.

Обмен товарами на рынке. Фото Г. Чертова, февраль 1942 г.

Мы тоже меняли вещи. Модные женские вещи — единственное, что можно было обменять: продукты были только у подавальщиц, продавщиц, поварих. Голубое крепдешиновое мы променяли за один килограмм хлеба. Это было плохо, а вот серое платье променяли на килограмм 200 грамм дуранды. Это было лучше. Дуранду мы томили, мололи в мясорубке, а потом пекли лепешки. А что такое дуранда — зайдите как-нибудь в фуражный магазин, где продают корм для скота. Дуранда спасала ленинградцев в оба голода.

Впрочем, мы ели не только дуранду. Ели столярный клей. Варили его, добавляли пахучих специй и делали студень. Дедушке (моему отцу) этот студень очень нравился. Столярный клей я достал в Институте — 8 плиток. Одну плитку я держал про запас: так мы ее и не съели. Пока варили клей, запах был ужасающий. В клей клали сухие коренья и ели с уксусом и горчицей. Тогда можно было как-то проглотить. Удивительно, я варила клей, как студень, и разливала в блюда, где он застывал. Еще мы ели кашу из манной крупы. Этой манной мы чистили детские шубки белого цвета. Манная крупа была с шерстинками от шубы, имела густо-серый цвет от грязи, но все были счастливы, что у нас оказалась такая крупа.

Многие сотрудники (Пушкинского дома, где работал тогда Дмитрий Лихачев) карточек не получали и приходили... лизать тарелки. Лизал тарелки и милый старик, переводчик с французского и на французский Яков Максимович Каплан. Он официально нигде не работал, брал переводы в Издательстве, и карточки ему не давали. Первое время добился карточки в академическую столовую В. Л. Комарович, но потом ему отказали (в октябре). Он уже опух от голода к тому времени. Помню, как он, получив отказ, подошел ко мне (я ел за столиком, где горела коптилка) и почти закричал на меня со страшным раздражением: «Дмитрий Сергеевич, дайте мне хлеба — я не дойду до дому!». Я дал свою порцию. Потом я к нему пришел на квартиру (на Кировском) и принес плитку глюкозы с порошком шиповника (удалось купить перед тем в аптеке). Дома он вел раздражительный разговор с женой. Жена (Евгения Константиновна) пришла из Литфонда, где им также отказали в столовой, как не членам Союза писателей. Жена упрекала Василия Леонидовича, что он не смог раньше вступить в члены Союза писателей. Василий Леонидович надевал пальто, чтобы идти в столовую самому, но ослабевшие пальцы не слушались, и он не мог застегнуть пуговицы. Первыми отмирали те мускулы, которые не работали или работали меньше. Поэтому ноги переставали служить последними. Если же человек начинал лежать, то уже не мог встать.

Голодающих не столько мучил голод, как холод — холод, шедший откуда-то изнутри, непреодолимый, невероятно мучительный. Поэтому кутались как только могли. Женщины ходили в брюках своих умерших мужей, сыновей, братьев (мужчины умирали первыми), обвязывались платками поверх пальто. Еду женщины брали с собой — в столовых не ели. Несли ее детям или тем, кто уже не мог ходить. Через плечо на веревке вешали бидон и в этот бидон клали все: и первое, и второе. Ложки две каши, суп — одна вода. Считалось все же выгодным брать еду по продуктовым карточкам в столовой, так как «отоварить» их иным способом было почти невозможно.

Я видел однажды страшную картину. На углу Большого и Введенской помещалась спецшкола, военная, для молодежи. Учащиеся там голодали, как и всюду. И умирали. Наконец, школу решили распустить. И вот кто мог — уходил. Некоторых вели под руки матери и сестры, шатались, путались в шинелях, висевших на них, как на вешалках, падали, их волокли. Лежал уже снег, который, конечно, никто не убирал, стоял страшный холод. А внизу, под спецшколой был «Гастроном». Выдавали хлеб. Мальчишки, особенно страдавшие от голода (подросткам нужно больше пищи), бросались на хлеб и сразу начинали его есть. Они не пытались убежать: только бы съесть побольше, пока не отняли. Они заранее поднимали воротники, ожидая побоев, ложились на хлеб и ели, ели, ели. А на лестницах домов ожидали другие воры и у ослабевших отнимали продукты, карточки, паспорта. Особенно трудно было пожилым. Те, у которых были отняты карточки, не могли их восстановить. Достаточно было таким ослабевшим не поесть день или два, как они не могли ходить, а когда переставали действовать ноги — наступал конец. Обычно семьи умирали не сразу. Пока в семье был хоть один, кто мог ходить и выкупать хлеб, остальные, лежавшие, были еще живы. Но достаточно было этому последнему перестать ходить или свалиться где-нибудь на улице, на лестнице (особенно тяжело было тем, кто жил на высоких этажах), как наступал конец всей семье.

Павшую лошадь - на еду. Фото Д. Трахтенберга, зима 1942 г.

По улицам лежали трупы. Их никто не подбирал. Кто были умершие? Может быть, у той женщины еще жив ребенок, который ее ждет в пустой холодной и темной квартире? Было очень много женщин, которые кормили своих детей, отнимая у себя необходимый им кусок. Матери эти умирали первыми, а ребенок оставался один. Так умерла наша сослуживица по издательству — О. Г. Давидович. Она все отдавала ребенку. Ее нашли мертвой в своей комнате. Она лежала на постели. Ребенок был с ней под одеялом, теребил мать за нос, пытаясь ее «разбудить». А через несколько дней в комнату Давидович пришли ее «богатые» родственники, чтобы взять... но не ребенка, а несколько оставшихся от нее колец и брошек. Ребенок умер позже в детском саду.

У валявшихся на улицах трупов обрезали мягкие части. Началось людоедство! Сперва трупы раздевали, потом обрезали до костей, мяса на них почти не было, обрезанные и голые трупы были страшны. Людоедство это нельзя осуждать огульно. По большей части оно не было сознательным. Тот, кто обрезал труп, — редко ел это мясо сам. Он либо продавал это мясо, обманывая покупателя, либо кормил им своих близких, чтобы сохранить им жизнь. Ведь самое важное в еде белки. Добыть эти белки было неоткуда. Когда умирает ребенок и знаешь, что его может спасти только мясо, — отрежешь у трупа...

Но были и такие мерзавцы, которые убивали людей, чтобы добыть их мясо для продажи. В огромном красном доме бывшего Человеколюбивого общества (угол Зелениной и Гейслеровского) обнаружили следующее. Кто-то якобы торговал картошкой. Покупателю предлагали заглянуть под диван, где лежала картошка, и, когда он наклонялся, следовал удар топором в затылок. Преступление было обнаружено каким-то покупателем, который заметил на полу несмытую кровь. Были найдены кости многих людей. Так съели одну из служащих Издательства АН СССР — Вавилову. Она пошла за мясом (ей сказали адрес, где можно было выменять вещи на мясо) и не вернулась. Погибла где-то около Сытного рынка. Она сравнительно хорошо выглядела. Мы боялись выводить детей на улицу даже днем.

Не было ни света, ни воды, ни газет (первая газета стала расклеиваться на заборах только весной — небольшой листок, кажется, раз в две недели), ни телефонов, ни радио! Но все-таки общение между людьми сохранилось. Люди ждали какого-то генерала Кулика, который якобы идет на выручку Ленинграда. С тайной надеждой все повторяли: «Кулик идет».

Несмотря на отсутствие света, воды, радио, газет, государственная власть «наблюдала». Был арестован Г. А. Гуковский. Под арестом его заставили что-то подписать1, а потом посадили Б. И. Коплана, А. И. Никифорова. Арестовали и В. М. Жирмунского. Жирмунского и Гуковского вскоре выпустили, и они вылетели на самолете. А Коплан умер в тюрьме от голода. Дома умерла его жена — дочь А. А. Шахматова. А. И. Никифорова выпустили, но он был так истощен, что умер вскоре дома (а был он богатырь, русский молодец кровь с молоком, купался всегда зимой в проруби против Биржи на Стрелке). Умер В. В. Гиппиус. Умер Н. П. Андреев, 3. В. Эвальд, Я. И. Ясинский (сын писателя), М. Г. Успенская (дочь писателя) — все это были сотрудники Пушкинского Дома. Всех и не перечислишь.
Мне неоднократно приходилось говорить: под следствием людей заставляли подписывать и то, что они не говорили, не писали, не утверждали или то, что они считали совершенными пустяками. В то время, когда власти готовили Ленин-град к сдаче, простой разговор двух людей о том, что им придется делать, как скрываться, если Ленинград займут немцы, считался чуть ли не изменой родине.

Всю нашу семью спасала Зина. Она стояла с двух часов ночи в подъезде нашего дома, чтобы «отоварить» наши продуктовые карточки (только очень немногие могли получить в магазинах то, что им полагалось по карточкам), она ездила с санками за водой на Неву. Походы за водой были такие. На детские саночки ставили детскую ванну. В ванну клали палки. Эти палки нужны были для того, чтобы вода не очень плескалась. Палки плавали в ванне и не давали воде ходить волнами. Ездили за водой Зина и Тамара Михайлова (она жила у нас на кухне на антресолях). Воду брали у Крестовского моста. «Трасса», по которой ленинградцы ездили за водой, вся обледенела: расплескивавшаяся вода тотчас замерзала на тридцатиградусном морозе. Санки скатывались с середины дороги набок, и многие теряли всю воду. У всех были те же ванны и палки или ведра с палками: палки было изобретение тех лет! Но труднее всего было зачерпнуть воду и потом подняться от Невы на набережную. Люди карабкались на четвереньках, цеплялись за скользкий лед. Сил прорубить ступеньки ни у кого не было. В феврале, впрочем, появилось несколько пунктов, где можно было получить воду: на Большом проспекте у пожарной команды, например. Там открыли люк с водой. Вокруг люка тоже нарос лед. Люди плашмя ползли в ледяную гору и опускали ведра как в колодец. Потом скатывались вниз, держа ведро в обнимку.

В нашем доме вымерли семьи путиловских рабочих. Наш дворник Трофим Кондратьевич получал на них карточки и ходил вначале здоровым. На одной с нами площадке, в квартире Колосовских, как мы впоследствии узнали, произошел следующий случай. Женщина (Зина ее знала) забирала к себе в комнату детей умерших путиловских рабочих (я писал уже, что дети часто умирали позднее родителей, так как родители отдавали им свой хлеб), получала на них карточки, но... не кормила. Детей она запирала. Обессиленные дети не могли встать с постелей; они лежали тихо и тихо умирали. Трупы их оставались тут же до начала следующего месяца, пока можно было на них получать еще карточки. Весной эта женщина уехала в Архангельск. Это была тоже форма людоедства, но людоедства самого страшного.

Трупы умерших от истощения почти не портились: они были такие сухие, что могли лежать долго. Семьи умерших не хоронили своих: они получали на них карточки. Страха перед трупами не было, родных не оплакивали — слез тоже не было. В квартирах не запирались двери: на дорогах накапливался лед, как и по всей лестнице (ведь воду носили в ведрах, вода расплескивалась, ее часто проливали обессиленные люди, и вода тотчас замерзала). Холод гулял по квартирам. Так умер фольклорист Калецкий. Он жил где-то около Кировского проспекта. Когда к нему пришли, дверь его квартиры была полуоткрыта. Видно было, что последние жильцы пытались сколоть лед, чтобы ее закрыть, но не смогли. В холодных комнатах, под одеялами, шубами, коврами лежали трупы: сухие, не разложившиеся. Когда умерли эти люди?

В очередях люди все надеялись: после Кулика ждали и еще кого-то, кто уже идет к Ленинграду. Что делалось вне Ленинграда, мы не знали. Знали только, что немцы не всюду. Есть Россия. Туда, в Россию, уходила дорога смерти, туда летели самолеты, но оттуда почти не поступало еды, во всяком случае для нас.

Расскажу теперь о том, как мы жили в своей квартире на Лахтинской. Мы старались как можно больше лежать в постелях. Накидывали на себя побольше всего теплого. К счастью, у нас были целы стекла. Стекла были прикрыты фанерами (некоторые), заклеены крест-накрест бинтами. Но днем все же было светло. Ложились в постель часов в шесть вечера. Немного читали при свете электрических батареек и коптилок (я вспомнил, как делал коптилки в 1919-м и 1920 г. — тот опыт пригодился). Но спать было очень трудно. Холод был какой-то внутренний. Он пронизывал всего насквозь. Тело вырабатывало слишком мало тепла. Холод был ужаснее голода. Он вызывал внутреннее раздражение. Как будто бы тебя щекотали изнутри. Щекотка охватывала все тело, заставляла ворочаться с боку на бок. Думалось только о еде. Мысли были при этом самые глупые: вот если бы раньше я мог знать, что наступит голод! Вот если бы я запасся консервами, мукой, сахаром, копченой колбасой!

Утром растапливали буржуйку. Топили книгами. В ход шли объемистые тома протоколов заседаний Государственной Думы. Я сжег их все, кроме корректур последних заседаний: это было чрезвычайной редкостью. Книгу нельзя было запихнуть в печку: она бы не горела. Приходилось вырывать по листику и по листику подбрасывать в печурку. При этом надо было листок смять и время от времени выгребать золу: в бумаге было слишком много мела. Утром мы молились, дети тоже.. Детям было четыре года, они уже много знали. Еды они не просили. Только когда садились за стол, ревниво следили, чтобы всем всего было поровну. Садились дети за стол за час, за полтора — как только мама начинала готовить. Я толок в ступке кости. Кости мы варили по многу раз. Кашу делали совсем жидкой, жиже нормального супа, и в нее для густоты подбалтывали картофельную муку, крахмал, найденный нами вместе с «отработанной» манной крупой, которой чистили беленькие кроличьи шубки детей. Дети сами накрывали на стол и молча усаживались. Сидели смирно и следили за тем, как готовилась «еда». Ни разу они не заплакали, ни разу не попросили еще: ведь все делилось поровну.

Все люди ходили грязные, но мы умывались, тратили на это стакана два воды и воду не выливали — мыли в ней руки до тех пор, пока вода не становилась черной. Уборная не действовала. Первое время можно было сливать, но потом где-то внизу замерзло. Мы ходили через кухню на чердак. Другие заворачивали сделанное в бумагу и выбрасывали на улицу. Поэтому около домов было опасно ходить. Но тропки все равно были протоптаны по середине мостовой. К счастью, по серьезным делам мы ходили раз в неделю, даже раз в десять дней. И это было понятно: тело переваривало все, да и перевариваемого было слишком мало. Хорошо все-таки, что у нас был пятый этаж и ход на чердак такой удобный... Весной, когда потеплело, на потолке в коридоре (мы ходили в определенные места) появились коричневые пятна...

Модзалевские уехали из Ленинграда, бросив умиравшую дочурку в больнице. Этим они спасли жизнь других своих детей. Эйхенбаумы кормили одну из дочек, так как иначе умерли бы обе. Салтыковы весной, уезжая из Ленинграда, оставили на перроне Финляндского вокзала свою мать привязанной к саночкам, так как ее не пропустил саннадзор. Оставляли умирающих: матерей, отцов, жен, детей; переставали кормить тех, кого «бесполезно» было кормить; выбирали, кого из детей спасти; покидали в стационарах, в больницах, на перроне, в промерзших квартирах, чтобы спастись самим; обирали умерших — искали у них золотые вещи; выдирали золотые зубы; отрезали пальцы, чтобы снять обручальные кольца у умерших — мужа или жены; раздевали трупы на улице, чтобы забрать у них теплые вещи для живых; отрезали остатки иссохшей кожи на трупах, чтобы сварить из нее суп для детей; готовы были отрезать мясо у себя для детей; покидаемые — оставались безмолвно, писали дневники и записки, чтобы после хоть кто-нибудь узнал о том, как умирали миллионы. Разве страшны были вновь начинавшиеся обстрелы и налеты немецкой авиации? Кого они могли напугать? Сытых ведь не было. Только умирающий от голода живет настоящей жизнью, может совершить величайшую подлость и величайшее самопожертвование, не боясь смерти. И мозг умирает последним: тогда, когда умерла совесть, страх, способность двигаться, чувствовать у одних и когда умер эгоизм, чувство самосохранения, трусость, боль — у других.

Нет! голод несовместим ни с какой действительностью, ни с какой сытой жизнью. Они не могут существовать рядом. Одно из двух должно быть миражом: либо голод, либо сытая жизнь. Я думаю, что подлинная жизнь — это голод, все остальное мираж. В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие — злодеи, мерзавцы, убийцы, людоеды. Середины не было. Все было настоящее. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса.
Бог произнес: «Поелику ты не холоден и не горяч, изблюю тебя из уст моих» (кажется, так в Апокалипсисе).
Человеческий мозг умирал последним. Когда переставали действовать руки и ноги, пальцы не застегивали пуговицы, не было сил закрыть рот, кожа темнела и обтягивала зубы и на лице ясно проступал череп с обнажающимися, смеющимися зубами, мозг продолжал работать. Люди писали дневники, философские сочинения, научные работы, искренне, «от души» мыслили, проявляли необыкновенную твердость, не уступая давлению, не поддаваясь суете и тщеславию.

Художник Чупятов и его жена умерли от голода. Умирая, он рисовал, писал картины. Когда не хватило холста, он писал на фанере и на картоне. Он был «левый» художник, из старинной аристократической семьи, его знали Аничковы. Аничковы передали нам два его наброска, написанные перед смертью: красноликий апокалипсический ангел, полный спокойного гнева на мерзость злых, и Спаситель — в его облике что-то от ленинградских большелобых дистрофиков.

Лучшая его картина осталась у Аничковых: темный ленинградский двор колодцем, вниз уходят темные окна, ни единого огня в них нет; смерть там победила жизнь; хотя жизнь, возможно, и жива еще, но у нее нет силы зажечь коптилку. Над двором на фоне темного ночного неба — покров Богоматери. Богоматерь наклонила голову, с ужасом смотрит вниз, как бы видя все, что происходит в темных ленинградских квартирах, и распростерла ризы; на ризах — изображение древнерусского храма (может быть, это храм Покрова-на-Нерли — первого Покровского храма).

В феврале и в марте смертность достигла апогея, хотя выдачи хлеба чуть-чуть увеличились. Я на работу не ходил, изредка выходил за хлебом. Продукты и хлеб приносила Зина, выстаивая страшные очереди. Хлеб был двух сортов: более черный и более белый. Я считал, что надо брать более белый. Мы так и делали. А он был с бумажной массой! Очень хотелось горбушек. Жадно смотрели на довесочки. Многие просили продавцов сделать довески: их съедали по дороге. Отец, когда Зина приносила ему порцию хлеба, ревниво следил, есть ли довески. Он боялся, не съела ли их Зина по дороге. Но, как всегда, Зина стремилась взять себе меньше всех. Стеблины-Каменские по дороге до дому съедали половину того, что получали. Люди сжевывали крупу, ели сырое мясо, так как не могли дотерпеть до дому. Каждую крошку ловили на столе пальцами. Появилось специфическое движение пальцев, по которому ленинградцы узнавали друг друга в эвакуации: хлебные крошки на столе придавливали пальцами, чтобы они прилипли к ним, и отправляли эти частицы пищи в рот. Просто немыслимо было оставлять хлебные крошки. Тарелки вылизывались, хотя «суп», который из них ели, был совершенно жидкий и без жира: боялись, что останется жиринка («жиринка» — это ленинградское слово тех лет, как и «довесочек»). Тогда-то у нас на подоконнике и умерла от истощения мышь...

Умер отец. Как хоронить? Надо было отдать несколько буханок хлеба за могилу. Гробы не делали вообще, а могилами торговали. В промерзшей земле трудно было копать могилы для новых и новых трупов тысяч умиравших. И могильщики торговали могилами уже «использованными», хоронили в могиле, потом вырывали из нее покойника и хоронили второго, потом третьего, четвертого и т. д., а первых выбрасывали в общую могилу. Так похоронили дядю Васю (брата моего отца), а весною не нашли и той ямы, в которой он на день или на два нашел себе «вечное успокоение». Отдать хлеб казалось нам страшным. Мы сделали так же, как и все. Омыли отца туалетной водой, зашили в простыни, обвязали белыми веревками (не пеньковые, а какие-то другие) и стали хлопотать о свидетельстве о смерти. В нашей поликлинике на углу Каменноостровского и реки Карповки внизу стояли столики, за ними сидели женщины, отбирали паспорта умерших и выдавали свидетельства о смерти. К столикам были длинные очереди. Диагноз «от голода» они не записывали, а придумывали что-нибудь другое. Таков был им приказ! Отцу тоже записали какую-то болезнь и, не видев его, выдали свидетельство. Очередь подвигалась быстро, тем не менее она не уменьшалась. ..

Я, Зина, Тамара вынесли труп отца с пятого этажа, положили на двое детских саночек, соединенных куском фанеры, привязали отца к санкам белыми веревками и повезли к Народному дому. Здесь в саду Народного дома на месте летней эстрады, где любил бывать летом отец, его положили среди тысяч других трупов, тоже зашитых в простыни или вовсе не зашитых, одетых и голых. Это был морг. Отпевали мы отца перед тем во Владимирском соборе. Горсть земли всыпали в простыню — одну за него, другую по просьбе какой-то женщины, отпевавшей своего умершего неизвестно где сына. Так мы его предали земле. В морг время от времени приезжали машины, грузили трупы штабелями и везли на Новодеревенское кладбище. Так в общей могиле он лежит, в какой — не знаем.
Помню, как подъехала к моргу машина в то время, когда мы привезли отца. Мы просили, чтобы отца погрузили на машину сразу же, но рабочие просили денег, которых у нас в этот момент не было. Мы боялись, что, пока отец лежит, его разденут, простыни срежут, золотые зубы выломают. Машина не взяла отца...

Впоследствии я несколько раз видел, как проезжали по улицам машины с умершими. Эти машины, но уже с хлебом и пайковыми продуктами, были единственными машинами, которые ходили по нашему притихшему городу. Трупы грузили на машины «с верхом». Чтобы больше могло уместиться трупов, часть из них у бортов ставили стоймя: так грузили когда-то непиленные дрова. Машина, которую я запомнил, была нагружена трупами, оледеневшими в самых фантастических положениях. Они, казалось, застыли, когда ораторствовали, кричали, гримасничали, скакали. Поднятые руки, открытые стеклянные глаза. Некоторые из трупов голые. Мне запомнился труп женщины, она была голая, коричневая, худая, стояла стояком в машине, поддерживая другие трупы, не давая им скатиться с машины. Машина неслась полным ходом, и волосы женщины развевались на ветру, а трупы за ее спиной скакали, подпрыгивали на ухабах. Женщина ораторствовала, призывала, размахивала руками: ужасный, оскверненный труп с остекленевшими открытыми глазами!

Правда о ленинградской блокаде никогда не будет напечатана. Из ленинградской блокады делают «сюсюк». «Пулковский меридиан» Веры Инбер — одесский сюсюк. Что-то похожее на правду есть в записках заведующего прозекторской больницы Эрисмана, напечатанных в «Звезде» (в 1944 или 1945 г.). Что-то похожее на правду есть и в немногих «закрытых» медицинских статьях о дистрофии. Совсем немного и совсем все «прилично»..."

« В квартире пусто, кроме нас никого, все ушли на фронт. И так день за днем. От мужа — ничего. И вот наступила роковая ночь 7/IV 1942 года. Час ночи, схватки. Пока одела троих детей, белье собрала в чемодан, двоих сыновей привязала к санкам, чтобы не упали — отвезла их во двор к помойке, а дочь и чемодан оставила в подворотне. И родила… в брюки…
Забыла, что у меня дети на улице. Шла медленно, держась за стену своего дома, тихо-тихо, боялась задавить малютку.
А в квартире — темно, а в коридоре — вода с потолка капает. А коридор — 3 метра шириной и 12 в длину. Иду тихо-тихо. Пришла, скорее расстегнула штаны, хотела положить малыша на оттоманку и от боли потеряла сознание…
Темно, холодно, и вдруг открывается дверь — входит мужчина. Оказалось, он шел через двор, увидел двоих детей, привязанных к санкам, спросил: „Куда едете?“ А пятилетний мой Костя и говорит: „Мы едем в родильный дом!“

„Эх, дети, наверное, вас мама на смерть привезла“, — предположил мужчина. А Костя и говорит: „Нет“. Мужчина молча взялся за санки: „Куда везти?“ А Костюха командует. Смотрит человек, а тут еще одни санки, еще ребенок.
Так и довез детей до дому, а дома зажег огарок в блюдечке, лак-фитиль — коптит ужасно. Сломал стул, разжег печурку, поставил кастрюлю с водой — 12 литров, побежал в родильный… А я встала, дотянулась до ножниц, а ножницы черные от копоти. Фитилек обрезала и разрезала такими ножницами пуповину напополам… Говорю: „Ну, Федька, половина тебе, а другая — мне…“ Пуповину ему я обвязала черной ниткой 40-го номера, а свою — нет.
Я же, хоть и четвертого родила, но ничегошеньки не знала. А тут Костя достал из-под кровати книгу „Мать и дитя“(я всегда читала в конце книги, как избежать нежелательной беременности, а тут прочла первую страницу — „Роды“). Встала, вода нагрелась. Перевязала Федору пуповину, отрезала лишний кусок, смазала йодом, а в глаза нечем пускать. Едва дождалась утра. А утром пришла старушка: „Ой, да ты и за хлебом не ходила, давай карточки, я сбегаю“. Талоны были отрезаны на декаду: с 1-го по 10-е число, ну, а там оставалось 8-е, 9-е и 10-е — 250 гр. и три по 125 гр. на три дня. Так этот хлеб нам и не принесла старушка… Но 9/IV я ее увидела мертвую во дворе — так что не за что осуждать, она была хорошим человеком.


Популярное

Помню, втроем кололи лед, держали в руках лом, считали: раз, два, три — и опускали лом. И скололи весь лед — боялись заразы, а в машину лед кидали военные и увозили в Неву, чтобы город был чистым.
Мужчина через дверь сказал: „Врач придет завтра утром“. Старушка ушла за хлебом. Сестра пришла из родильного и кричит: „Где вы, у меня грипп!“ А я кричу: „Закройте дверь с той стороны, а то холодно!“ Она ушла, а Костя пятилетний встал и говорит: „А каша-то сварилась!“ Я встала, печку затопила, да каша застыла, как кисель. Я купила на Сенном рынке 5 апреля большой кулек манной крупы за 125 граммов хлеба. Мужик шел со мной с Сенной площади до дома, видел моих детей, взял талон на 125 гр. хлеба и ушел, а я начала варить кашу, а каша так и не загустела, хотя я всю крупу всыпала в трехлитровую кастрюлю…»

Нина Ильинична Лакша


« У дистрофиков нет страха. У Академии художеств на спуске к Неве сбрасывали трупы. Я спокойно перелезала через эту гору трупов… Казалось бы, чем слабее человек, тем ему страшнее, ан нет, страх исчез. Что было бы со мною, если бы это в мирное время, — умерла бы от ужаса. И сейчас ведь: нет света на лестнице — боюсь. Как только люди поели — страх появился».

Зинаида Павловна Овчаренко(Кузнецова)

« 22 июня 1941 года мне исполнилось 13 лет. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.

Семья у нас была 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.
Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.


ТАСС/Архив

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили „сладкий чай“. И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.


К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище — это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра».

Аншелес Ирина Иосифовна

« Какое-то время мы ходили в школу, там нам выдавали еду: щи из черной капусты, а если очень повезет, то суп из черной лапши. Всю еду мы несли домой. Но это еще были не самые худшие дни блокады, а вот с января началась трагедия: мы начали питаться по карточкам. Маме дали рабочую карточку — 250 граммов хлеба, а мне детскую — 125 граммов. Хлеб готовили в основном из коры, муки в нем было мало. Очереди за хлебом, сильные морозы, артобстрелы и налеты, многочисленные жертвы — такова была блокадная жизнь. Но даже в этих условиях работали заводы, мастерские. В Ленинграде оставались многие известные деятели культуры: писатели, поэты, музыканты. Практически каждый день их голоса и произведения звучали по радио, чтобы придать силы людям.

Я очень хорошо помню в эфире голос поэтессы Ольги Берггольц, постоянно звучала симфоническая музыка. Страшно ли было в блокадном городе? Нет, страшно не было, пугала неизвестность. Было очень плохо, когда умерла мама. 1 января она не вышла на работу, и я вызвала врача. Он выписал ей больничный лист с диагнозом дистрофия, и вскоре ее не стало. Одна женщина согласилась помочь мне похоронить маму — при условии, что я дам ей два килограмма хлеба. И за 40 дней я накопила эти два килограмма. У мамы было несколько золотых вещей: браслеты, медальон, часы — я отдала их в обмен на баночку крупы и белый хлеб. Так я осталась одна. Чуть позже мамина приятельница, узнав о моей беде, предложила мне работать в садике уборщицей, и я согласилась. Я работала там до конца 1942 года и получала дополнительную тарелку супа, она мне очень помогла.


Весной, чтобы не вспыхнула эпидемия, нужно было очистить улицы от трупов и помоев, которые накопились из-за того, что канализация не работала. Вышел указ о том, чтобы все люди после работы выходили убирать снег и отвозили его на Неву, чтобы он быстрее таял. И мы ходили с большими санками и сгребали снег. В апреле улицы были уже чистыми и, наконец, пошел первый трамвай. Я не могу передать вам, какой это был праздник для всех! Люди выходили на стук рельсов, радовались, аплодировали».

Бейлин Аркадий

Приводит отрывок из письма своей тети ее подруге, пережившей блокаду:

« Тонечка, дорогая моя!

Так много нужно сказать тебе. Но с чего начать эту ужасную повесть, содержащую в себе одни кошмары и ужасы; хочется забыть, забыться; но от себя не уйдёшь, не уедешь. Итак, почти год на нас начали сыпаться несчастья и тяжёлые потери. Серию потерь открыла Шулама; ведь ты помнишь, какая она была при нормальной жизни. Война и голод окончательно свалили её с ног; дошло до того, что она, зайдя к нам со службы, не могла дойти до своего дома, так обессилела; заболела и недели через три умерла, у нас же, 22 января. На другой день, 23 января, овдовела Соня. Напряжённая работа и недостаточное питание сказались и на её муже.(С первого же дня войны Моисей был призван в ряды МПВО с отрывом от производства; но семья давала себя знать; он помимо того работал и на заводе). Бедная наша Соня ненадолго пережила своего мужа; питание сказалось и на ней. Она даже не могла пойти на похороны мужа, с трудом спустилась с лестницы. Хоронили его Тэма и я; вернее, я, так как Тэма была очень слаба.

Всё же Соня выправилась кое-как. В конце января заболела мамочка; наша бедная страдалица очень мучилась и в довершение всего за 6 дней до смерти потеряла речь; и у неё были парализованы правая рука и нога. Она очень страдала и от физической боли, и за Соню.

Тонечка, ты себе не представляешь, как было на неё больно смотреть. За что такие страдания должна была переносить эта святая женщина? 20 февраля её не стало. 10 марта в нашу квартиру попал снаряд, непосредственно в Тэмину комнату; разрушил её в дым, и стена её комнаты упала на лежащую в постели Соню с детьми. От немедленной смерти её спасла стенка кровати, которая образовала угол. Но кому были нужны её безумные страдания? Она прожила 4 дня и на пятый скончалась в больнице от контузии мозжечка.


Детей пришлось немедленно после обстрела отдать в очаг на круглосуточное обслуживание; дома было негде жить. Сохранилась только одна Линочкина комната, да и та была с осени занята эвакуированными с Московского района жителями. Пришлось ютиться вместе, так как всё было повреждено. Имочка вследствие контузии потеряла слух, но через месяц она выздоровела, слух к ней возвратился. Аркашка(это я — А.Б.) здоров, но очень боялся выстрелов, с ним в очаге приходилось немало возиться.

Тётя Саша умерла 2 апреля. Ты себе не представляешь, какой это был ужас. Тэма была в больнице. Я не надеялась, что она вернётся. Жуткий обстрел; тётя Саша лежит без движения; гонит меня в убежище. Но я, конечно, её не оставила. Под утро она после тяжёлых мук уснула, навсегда. Боря(брат Фани) умер в июне. Родители его не знают об этом; ты им про него не пиши. Тоня, Тоня! Сколько смертей: дядя Миша, Залман, Лёвочка(сын Симы), и все от голода. Крепко тебя, моя дорогая, целую. Прости за эту панихиду, но ведь рано или поздно нужно об этом рассказать».

Воспоминания о блокаде Ленинграда

Трудно себе представить что-то более ужасное, чем блокада города в течение девятисот дней. Бомбежки, голод, холод и безумие. Мы публикуем отрывки из воспоминаний людей, которые пережили блокаду, не сошли с ума и дожили до наших дней. Это нельзя забыть и простить это тоже нельзя.

Татьяна Борисовна Фабрициева

«Мы были в гостях у папиных друзей, когда объявили воздушную тревогу. До этого их объявляли часто, но ничего страшного не происходило, трещали зенитки и объявляли отбой. А тут мы услышали не только зенитки, но и глухие удары взрывов. Когда, после отбоя, мы вышли на улицу, то увидели страшное багровое небо и расползающиеся по нему клубы дыма. Позднее мы узнали, что это горели Бадаевские склады, те самые, где хранился основной запас продовольствия для города. Война для нас вступила в другой этап. Вечером снова была тревога, раздавался ужасный свист и после него глухой удар. Пол ходил ходуном, и казалось, что мы не дома, а на борту океанского корабля. Вскоре нам пришлось спуститься в убежище. То, что мы увидели утром, потрясло меня на всю жизнь: на соседней улице все дома через один были словно разрезаны ножом, в остатках квартир были видны печи, остатки картин на стенах, в одной из комнат над бездной повисла детская кроватка. Людей не было нигде».

Лиля Ивановна Вершинина

Я помню: в комнате было очень холодно, стояла буржуйка, спали мы в одежде. У мамы пропало молоко, и Верочку нечем было кормить. Она умерла от голода в августе 1942 года (ей был всего 1 год и 3 месяца). Для нас это было первое тяжелое испытание. Я помню: мама лежала на кровати, у неё распухли ноги, а тельце Верочки лежало на табуретке, на глазки мама положила ей пятаки. Я держала ее ножки, а сестра стояла у изголовья и говорила: «Вера, Вера – открой глаза и снимала пятаки, и так все повторяла «Вера, Вера открой глаза». Наконец, пришел отец и принес гробик, куда мы ее положили, а нам объяснил, что он разговаривал со священником на Волковом кладбище, спрашивал, где можно похоронить такого маленького ребенка. На что священник ему ответил: «такие дети – это ангелы», их надо хоронить около церкви, выбирайте любое свободное место. Отец на руках, через весь Лиговский проспект (транспорта не было) отнес гробик с Верочкой и похоронил ее около церкви на Волковом кладбище.

Валентина Степановна Власюга

«Зимой к голоду прибавился холод. Поселились в кухне, где была печка, топили всем, что горело. Воду добывали из снега. Но одной водой сыт не будешь, а голод безжалостно косил людей. Помню, как принес дядя Илья, папин брат, немного конины. Он работал начальником пожарного подразделения. Видно, околела лошадь, служившая у пожарников. А вот от кусочка собачатины мама отказалась. Соседи пустили под нож свою овчарку, предлагали маме, но та сказала, что не может есть того, кого хорошо знала при жизни. Соседи знали свою собаку еще лучше мамы, но съели все до последней косточки, еще и нахваливали, баранину, мол, напоминает».

Игорь Владимирович Александров

«Самой трудной и опасной работой была заготовка дров. Топливо в Ленинград возили по Ладожскому озеру только на заводы. Сначала жгли книги, мебель и что найдётся. Но при бомбёжках рушились и горели дома, где можно было добыть с трудом недогоревшую древесину. Против нашего дома был огромный дом занимающий квартал, от ул. Разъезжей до след.улицы. В этот дом попали бомбы, он горел, как факел целую неделю. Пожарные машины его тушили, но безуспешно, он сгорел, но там много осталось несгоревшей древесины. Взять её было трудно, т.к. люди были истощены и опасно из-за того, что в любой момент могли обрушиться перекрытия и лестницы. Мы с мамой каждый день ходили туда за дровами. Она отбивала топором недогоревшие: перила, рамы, подоконники, сбрасывала их вниз, а я, что мог, таскал через улицу домой. В сгоревшем доме на лестницах, лестничных площадках сидели, лежали, чёрные сгоревшие, обледенелые от воды из пожарных шлангов трупы. Я с начало боялся мимо них ходить, но потом привык, они ведь не шевелились. Так мы заготовили дрова на зиму.»

Олег Петрович Смирнов

Как-то хозяин-финн сварил своего кота. Мы, дети, конечно, не знали, что варится кот. Помню, какой ароматный запах распространялся по комнате, когда его варили. Мне дали кусочек мяса, вкус его я запомнил на всю жизнь. Мама и тетя не ели мяса, и я тогда понимал их поведение по-своему. Они сберегли этот ценный продукт для нас, для детей.

Георгий Петрович Пинаев

Когда в пионерский лагерь, где я оказался, приходила почта, это было великое событие. Получившие письма ликовали, а остальные понуро расходились по углам. И вот однажды, я уже не помню кто, подбегает ко мне и кричит: «Пляши». Это значит, что мне пришло долгожданное письмо. Я открываю его и замираю. Пишет не мама, а моя тетя: «…Ты уже большой мальчик, и ты должен знать. Мамы и бабушки больше нет. Они умерли от голода в Ленинграде…». Внутри все похолодело. Я никого не вижу и ничего не слышу, только слезы льются рекой из широко раскрытых глаз. В голове повторяются страшные слова: «больше нет, больше нет, больше нет…». Мне кажется, что меня сейчас тоже не будет. Воспитательница ленинградского детского сада №58 И.К. Лирц с детьми в бомбоубежище во время авианалета. Фото – Сергей Струнников. Центральный архив общественно-политической истории Москвы.

Евгений Яковлевич Головчинер

Собрались мы в воскресенье семьей за столом. Пока мама первое наливает, я беру хлебные корочки, шарики катаю и кидаю в рот – на полном «автомате». И вдруг я смотрю – отец позеленел. Вскочил, заорал: «Я всю войну крошки хлеба… Как ты смеешь?»… Я ничего не понимал. Потом мама объяснила, что ей отец рассказал обо мне: «Ты стоишь на кроватке нагишом в рубашонке. И первое, что говоришь: „Папа, дай кусочек хлеба“. Он после этого не курил и не пил. Все, что мог, менял на хлеб и сухарики, приносил домой тебе». Этой сцены мне хватило на всю жизнь. Я ничего до сих пор совершенно не умею есть без хлеба – даже макароны и пельмени.

Лев Аркадьевич Стома

«Однажды мама пошла выкупить молоко мне и сестренке, и в этот магазин попал снаряд. Это случилось в ноябре 1941 года. Там было очень много жертв. Погибла и наша мама. Бабушка опознала ее только по руке, на которой было известное ей кольцо. Так мы остались с Таточкой только с дедушкой и бабушкой-инвалидом. Папа приехал с фронта, и маму похоронили на Охтинском кладбище. В конце ноября мы собрались помянуть покойницу, и дедушка сказал моему папе: «Ну что, Аркадий, выбирай – Лев или Таточка. Таточке одиннадцать месяцев, Льву шесть лет. Кто из них будет жить?». Вот так был поставлен вопрос. И Таточку отправили в детский дом, где она через месяц умерла. Был январь 1942-го, самый трудный месяц года. Плохо было очень – страшные морозы, ни света, ни воды…»

Людмила Алексеевна Горячева (Курашёва)

Из всей нашей густонаселенной коммуналки в блокаду нас осталось трое – я, мама и соседка, образованнейшая, интеллигентнейшая Варвара Ивановна. Когда наступили самые тяжелые времена, у Варвары Ивановны от голода помутился рассудок. Каждый вечер она караулила мою маму с работы на общей кухне. “Зиночка, – спрашивала она ее, – наверное, мясо у ребеночка вкусное, а косточки сладенькие?”. Мама, уходя на работу, запирала дверь на все замки. Говорила: “Люся! Не смей открывать Варваре Ивановне! Что бы она тебе ни обещала!”. После маминого ухода за дверью раздавался тихий вкрадчивый голос соседки: “Люсенька, открой мне, пожалуйста!”. Даже если бы я в конце концов поддалась на уговоры и решила открыть, сделать это все равно не смогла бы. У меня просто не было сил встать с кровати. Варвара Ивановна умерла от истощения.

Хилья Лукконен

«Наконец пришел долгожданный поезд. Это был товарняк, куда нас заталкивали толпами, воздуха почти не было. Не было ни воды, ни уборных, и мы справляли нужду где попало, – в тамбурах, открыв вагонную дверь наружу. Многие, страдающие расстройствами желудка, так и не дождавшись остановки состава, когда можно было облегчиться под вагонами, – делали тут же, под себя. Вонь в вагоне стояла невыносимая. Да еще кому-то вздумалось умереть, когда ближайшая остановка поезда предполагалась только через полсуток. Его завернули в чье-то детское одеяло и отнесли в скотский вагон, который находился в самом конце состава. Вот так мы и ехали до самого Красноярска. На всех крупных станциях мама выбегала на привокзальный базарчик, чтобы обменять на продукты что-нибудь из вещей».

Леонид Петрович Романков

Говоря откровенно, я не вспоминаю блокаду, как ужасное время. Мы были слишком малы, слишком долго шла война, слишком долго длилась блокада. Почти ТРИ года! Мы не знали другой жизни, не помнили ее. Казалось, что это и есть нормальная жизнь – сирена, холод, бомбежки, крысы, темнота по вечерам… Однако я с ужасом думаю, что должны были чувствовать мама и папа, видя, как их дети медленно движутся к голодной смерти. Их мужеству, их силе духа я могу только позавидовать.

Валентина Александровна Пилипенко

Мой маленький братик очень ослаб от голода, он не ходил и у него начались предсмертные судороги. Мама чудом успела принести его в Филатовскую больницу и его спасли от голодной смерти. Как мы выжили? Это сложный вопрос. Старший мой брат считал, что нас поддержали продукты, приобретенные на летнее время. Еще, к счастью, нашлась в бабушкином буфете бутылка со старым рыбьим жиром, который нам давали по малюсенькой чайной ложке. Кроме того, мама нас, по очереди, брала в столовую. Уносить еду из столовой было нельзя, а вот приводить детей, чтобы покормить, не запрещалось. Я хорошо помню, как в первый раз, попала в эту столовую. В помещении было очень холодно и стоял туман, в котором двигались фигуры людей. Мама посадила меня к себе на руки, но вот что я ела – не помню. Для нас, в то время, было неважно, чем нас кормили, лишь бы было что-то съедобное.

Мария Николаевна Романова (Исакова)

Зима 1942 года была очень холодная. Иногда набирала снег и оттаивала его, но за водой ходила на Неву. Идти далеко, скользко, донесу до дома, а по лестнице никак не забраться, она вся во льду, вот я и падаю… и воды опять нет, вхожу в квартиру с пустым ведром, Так было не раз. Соседка, глядя на меня, сказала своей свекрови: «эта скоро тоже загнется, можно будет поживиться».

Роза Полакайнен

Как-то днем мы с папой взгромоздившись на сваленные на грязном перроне вещи, ждали маму. Она должны была вернуться с горячим обедом. Отсутствовала она довольно долго. Мы уже начали волноваться, как вдруг она появилась, держа в дырявой варежке замёрзшую лошадиную голову. «Да вот…когда шла там, за складами, – смотрю, что-то из-подо льда торчит, вроде на ухо смахивает. Ложкой алюминиевой, что с супом-то несла, ковырнула. Ба! Да это же целая лошадиная голова!». Я помню, мы эту бедную лошадку долгов варили в котелке. Когда ее стали делить, едоков оказалось больше, чем предполагалось. Я свою порцию отдала папе, – ему она нужнее. Потому что он последнее время совсем ослаб, да и проклятая одышка замучила. А я есть это – не могла. Слишком глубоко засели в памяти изуродованные трупы лошадей, которых мы встречали по дороге.

Александр Иванович Руотси

«До войны наша семья жила в деревне Вирки Всеволожского района. Мать несколько лет назад умерла, не выдержав гибели отца, который был ранее выслан на Дальний Восток без права переписки, и перед самой войной расстрелян. Матерью нам, трем пацанам, стала наша старшая сестра. Когда началась война, мы оказались в нескольких километрах от передовой и буквально глохли от нескончаемых перестрелок. В марте 1942 года к нам явились с оружием представители местной сельской власти и приказали, как финнам, – «предателям и фашистам», за полчаса собрать все, что успеем, и убираться. «Не уйдете по-хорошему, – выкинем всех на улицу!».

Эйно Иванович Ринне

Дед Матвей в июле месяце отвез нас на телеге на край болота, где мы и вырыли землянку, в которой прожили до первых морозов. Там, в землянке, мать родила младшего братика Генку. Помнится один случай, который в нашей семье еще долго после войны рассказывался с гордостью. Недалеко от нашей землянки находился военный штаб. И вот однажды моя сестра, возвращаясь с ведром воды в землянку, встретила заблудившегося немца, который на ломаном русском языке спросил, где здесь русские солдаты. Сестра не растерялась, и показала совсем в другую сторону. Сама же сообщила об этом первому же советскому офицеру, которого встретила возле блиндажа. Немца моментально поймали, а сестру обещали наградить. Но морозы крепчали, и мы вынуждены были двинуться в Ленинград. «Так эта обещанная награда и потеряла свою героиню» – шутили частенько в нашей семье.

Эльза Котельникова (Хирвонен)

Только позже, уже после войны, мамы призналась, что не могла смотреть в наши ввалившиеся глаза, и приглушив совесть, выловила однажды в подвале такого же голодного кота. И чтоб никто не видел, – тут же его и освежевала. Я помню, что еще долгие годы после войны мама приносила домой несчастных бездомных кошек, раненых собак, разных бесхвостых пернатых, которых мы вылечивали и выкармливали. Потом настолько привыкали, что было жалко с ними расставаться, хотя дома бывало не пройти – не проехать, да и кормежки порой на всех подопечных не хватало. Но мы, детвора, – были счастливы. У каждого из нас были свои любимцы, которых мы любили и выхаживали. А для мамы, теперь я понимаю, это было очищением, благодарностью нашим братьям меньшим за спасение многих человеческих жизней от голодной смерти в те страшные годы.

Ирина Хваловская

И вот тогда, на набережной, в далеком 1942, я впервые выступила перед настоящей публикой и при настоящем «аншлаге»! Я запела свою любимую «Катюшу», которую распевала постоянно, чтобы не было страшно, когда из нашего подъезда в очередной раз вывозили санки с завернутым в одеяло трупом, или когда выли сирены и где-то, совсем рядом, разрывались снаряды. Я спела тихо, несмело, стесняясь устремленных на меня взглядов мальчишек и девчонок. Когда я закончила петь, все зааплодировали, и мне казалось, что это длилось бесконечно долго! После этого в моем заветном кармашке появился еще один маленький кусочек сахара и кругленькая галетка. По дороге домой мы с Васьком слопали свои галетки – они моментально растаяли во рту. Уж очень хотелось есть, а они были такими вкусными, из настоящей белой муки, совсем не похожими на те черные, смешанные с мякиной, жалкие ломтики хлеба, которые мама получала по карточкам и делила на маленькие порции – на завтрак, обед и ужин, что было совершенно бессмысленно, потому что мои порции до вечера не доживали. Мама только тяжело вздыхала и отдавала мне свой крошечный «ужин», смешно оправдываясь: «Ой! Я по дороге съела такой кусище, что в меня уже ничего не влезет!».

Игорь Вадимович Доливо-Добровольский

аз в неделю я с детскими саночками отправлялся за топливом, которым служили архивы физического факультета Университета, где работала моя мать. Здание физфака на 10-й линии у Среднего проспекта на Васильевском острове уже было наполовину разрушено бомбами и полки с книгами, различными документами и бумагами уродливо нависали над двором, обрушиваясь под тяжестью снега, и смешивались с развалинами. И если вблизи не было разрушенных зданий, где можно было найти какие-то доски, куски бревен, разломанную мебель, архив Университета спас нас от замерзания. Свое, что можно, мы уже сожгли. Особенно хорошо горели и давали тепло астрономические атласы на полукартонной и толстой бумаге. Мне было жалко рвать цветные изображения стран, карты небесных созвездий и я часто долго их рассматривал, уносясь мыслями на другие планеты и миры, но холод возвращал меня в наш неуютный блокадный мир, а в печурке с треском сворачивались континенты и материки, давая живительное тепло.

Ксения Герцелевна Макеева

А гороховая каша? Какой кошмар! Всю жизнь ненавижу запах гороха, а должна была бы благодарить Бога, что была возможность отцу кормить меня этой кашей из солдатского котелка. А я ревела… Однажды папа, в сердцах, залил мне эту кашу за шиворот, а меня поставил в угол коленями голыми на горох. В 1977 году перед смертью папы я ему это напомнила, так он удивился: “Неужели помнишь? А ведь это было один раз”.

Наталья Ивановна Дымченко

Однажды я перешла Неву по Кировскому мосту и вышла на площадь на Марсовом поле, обсаженную густыми кустами. В центре площади стояли зенитки. Шел очередной налет и немецкие бомбардировщики гудели над головой. Вдруг из кустов, мимо которых я проходила, раздался выстрел, и красная ракета взмыла в черное небо, указывая местонахождение наших зениток. Я пробежала несколько шагов и прямо на меня из кустов, откуда был произведен выстрел, вышел милиционер. Я кинулась к нему, схватила за шинель на груди и закричала, что он должен поймать диверсанта, стрелявшего из этого куста. Он посмотрел на меня и со словами «Тебе это показалось» отшвырнул меня с такой силой, что я покатилась по асфальту, а когда поднялась, никого кругом не было. Я поняла, что это и был тот диверсант, одетый в милицейскую форму.

Борис Аркадьевич Вульфович

Наша пожарная команда была разбита на три смены, и дежурства длились по 7 – 8 часов. Однако самое для нас неприятное, пожалуй, было в том, что запасы песка, заранее заготовленные, довольно скоро заканчивались. Мы договорились, что смена, прежде чем уйдёт с дежурства, натаскает песок со двора и заполнит им ящики. Поднимать носилки с песком на чердак было очень тяжело, брали понемногу, и это отнимало у отдежурившей смены ещё пару часов. К нашей работе мы относились скорее как к игре; бывало, за всю смену ни одной бомбы к нам не залетало, а когда это случалось (со временем всё чаще и чаще), мы несколькими лопатами забрасывали её песком, не давая разгореться. Но вот однажды я поднимался на чердак в самый разгар налёта. Наверху я увидел четырёх ребят, склонившихся над пятым. Он лежал в чердачной пыли навзничь, верхняя часть головы была срезана как бритвой, а глаза широко открыты.… Это была первая смерть, виденная мной глаза в глаза.

Татьяна Григорьевна Мартыненко

Насмотревшись всех этих ужасов, мама решила утопиться вместе со мной. Привязала меня к себе и вошла в воду. Это было в конце сентября, вода была уже очень холодная, я стала сильно кричать, маме стало жаль меня, и она вышла из воды, и решила: будь, что будет. Пошла в бомбоубежище, где было много народа. Старики, женщины, дети прятались там от фашистских бомб и снарядов. В бомбоубежище прятались и наши соседи по дому, Закатов Александр Иванович и его жена его тетя Лина. Они нашли сухую одежду для мамы, и завернули меня тоже во все сухое, иначе мы могли сильно заболеть, а болеть было нельзя. Полные тексты воспоминаний и дневников на сайте http://leningradpobeda.ru/ .

Хотите получать одну интересную непрочитанную статью в день?