Рассказ о коне с розовой гривой. Читать бесплатно книгу конь с розовой гривой - астафьев виктор. Страх перед наказанием и раскаяние

Виктор Петрович Астафьев

Конь с розовой гривой

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику, и велела сходить с ними.

Наберешь туесок. Я повезу свои ягоды в город, твои тоже продам и куплю тебе пряник.

Конем, баба?

Конем, конем.

Пряник конем! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые. Бабушка никогда не позволяла таскаться с кусками хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник - совсем другое дело. Пряник можно сунуть под рубаху, бегать и слышать, как конь лягает копытами в голый живот. Холодея от ужаса - потерял, - хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться - тут он, тут конь-огонь!

С таким конем сразу почету сколько, внимания! Ребята левонтьевские к тебе так и этак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволили потом откусить от коня либо лизнуть его. Когда даешь левонтьевскому Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по которое откусить положено, и держать крепко, иначе Танька или Санька так цапнут, что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах вместе с Мишкой Коршуковым. Левонтий заготовлял лес на бадоги, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив села, по другую сторону Енисея. Один раз в десять дней, а может, и в пятнадцать я точно не помню, - Левонтий получал деньги, и тогда в соседнем доме, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой. Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала не только левонтьевский дом, но и всех соседей. Ранним еще утром к бабушке забегала тетка Васеня - жена дяди Левонтия, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями.

Да стой ты, чумовая! - окликала ее бабушка. - Сосчитать ведь надо.

Тетка Васеня покорно возвращалась, и, пока бабушка считала деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из «запасу» на черный день бабушка никогда Левонтьихе не давала, потому как весь этот «запас» состоял, кажется, из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Васеня умудрялась обсчитаться на рубль, когда и на целый трояк.

Ты как же с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! напускалась бабушка на соседку. - Мне рупь, другому рупь! Что же это получится? Но Васеня опять взметывала юбкой вихрь и укатывалась.

Передала ведь!

Бабушка еще долго поносила Левонтьиху, самого Левонтия, который, по ее убеждению, хлеба не стоил, а вино жрал, била себя руками по бедрам, плевалась, я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою, на просторе, и ничего-то ему не мешало смотреть на свет белый кое-как застекленными окнами - ни забор, ни ворота, ни наличники, ни ставни. Даже бани у дяди Левонтия не было, и они, левонтьевские, мылись по соседям, чаще всего у нас, натаскав воды и подводу дров с известкового завода переправив.

В один благой день, может быть, и вечер дядя Левонтий качал зыбку и, забывшись, затянул песню морских скитальцев, слышанную в плаваниях, - он когда-то был моряком.

Приплыл по акияну
Из Африки матрос,
Малютку облизьяну
Он в ящике привез…

Семейство утихло, внимая голосу родителя, впитывая очень складную и жалостную песню. Село наше, кроме улиц, посадов и переулков, скроено и сложено еще и попесенно - у всякой семьи, у фамилии была «своя», коронная песня, которая глубже и полнее выражала чувства именно этой и никакой другой родни. Я и поныне, как вспомню песню «Монах красотку полюбил», - так и вижу Бобровский переулок и всех бобровских, и мураши у меня по коже разбегаются от потрясенности. Дрожит, сжимается сердце от песни «шахматовского колена»: «Я у окошечка сидела, Боже мой, а дождик капал на меня». И как забыть фокинскую, душу рвущую: «Понапрасну ломал я решеточку, понапрасну бежал из тюрьмы, моя милая, родная женушка у другого лежит на груди», или дяди моего любимую: «Однажды в комнате уютной», или в память о маме-покойнице, поющуюся до сих пор: «Ты скажи-ка мне, сестра…» Да где же все и всех-то упомнишь? Деревня большая была, народ голосистый, удалой, и родня в коленах глубокая и широкая.

Но все наши песни скользом пролетали над крышей поселенца дяди Левонтия - ни одна из них не могла растревожить закаменелую душу боевого семейства, и вот на тебе, дрогнули левонтьевские орлы, должно быть, капля-другая моряцкой, бродяжьей крови путалась в жилах детей, и она-то размыла их стойкость, и когда дети были сыты, не дрались и ничего не истребляли, можно было слышать, как в разбитые окна, и распахнутые двери выплескивается дружный хор:

Сидит она, тоскует
Все ночи напролет
И песенку такую
О родине поет:

«На теплом-теплом юге,
На родине моей,
Живут, растут подруги
И нет совсем людей…»

Дядя Левонтий подбуровливал песню басом, добавлял в нее рокоту, и оттого и песня, и ребята, и сам он как бы менялись обликом, красивше и сплоченней делались, и текла тогда река жизни в этом доме покойным, ровным руслом. Тетка Васеня, непереносимой чувствительности человек, оросив лицо и грудь слезьми, подвывая в старый прожженный фартук, высказывалась насчет безответственности человеческой - сгреб вот какой-то пьяный охламон облизьянку, утащил ее с родины невесть зачем и на че? А она вот, бедная, сидит и тоскует все ночи напролет… И, вскинувшись, вдруг впивалась мокрыми глазами в супруга - да уж не он ли, странствуя по белу свету, утворил это черно дело?! Не он ли свистнул облизьянку? Он ведь пьяный не ведает, чего творит!

Дядя Левонтий, покаянно принимающий все грехи, какие только возможно навесить на пьяного человека, морщил лоб, тужась понять: когда и зачем он увез из Африки обезьяну? И, коли увез, умыкнул животную, то куда она впоследствии делась?

Весною левонтьевское семейство ковыряло маленько землю вокруг дома, возводило изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но зимой все это постепенно исчезало в утробе русской печи, раскорячившейся посреди избы.

Становление личности в рассказе В. П. Астафьева «Конь с розовой гривой»

По словам самого Виктора Петровича Астафьева, его далёкое деревенское детство, проведённое в Си­бири, несмотря на раннюю смерть матери, было свет­лой и счастливой порой. Описание этого периода жизни стало основным содержанием произведений авто­ра, созданных для детей.

Центральная тема рассказов Астафьева - нравствен­ное взросление человека, становление личности, фор­мирование характера. Для этого необходимо понима­ние добра, справедливости, чувство ответственности за свои поступки, благородство по отношению к слабым Такой путь проходит главный герой рассказа Конь с розовой гривой.

Это мальчик-сирота, живущий в деревне с де­душкой и бабушкой. Его характеризует наивное вос­приятие происходящего. Ребёнок не видит тёмных, жестоких сторон жизни. Так, описывая семью дяди Левонтия, он обращает внимание только на радост­ные и яркие моменты. После получки пьяненький дядя Левонтий устраивал детям праздник, угонит всех пряниками и конфетами, а сам вечером ругался и бил стёкла. Его жене, тётке Васене, уже через несколько дней приходилось занимать деньги и продукты у соседей. Дядя Левонтий нравится рассказчику, потому что тот «плавал когда-то по морям». Левонтьевские дети названы в произведении «орлами». Они «бросали друг в друга посудой, барахтались», дрались, дразнились, воровали овощи, фрукты и ягоды в соседских огородах. Однако рассказчику нравится проводить с ними время, играть, ловить рыбу. Мальчик не чувствует тягот жизни этой семьи, в его памяти остаются только сладости и весело про­ведённое время.

Бабушка обещала купить рассказчику пряник и виде коня с розовой гривой, если тот соберёт ягоды. Он и дети Левонтия вместе отправились в лес. В этом эпизоде они противопоставлены друг другу, потому что по-разному относятся к собственным поступкам. Левонтьевские ребята ругались, дрались, дразнили друг друга. Они похожи на своего отца, переняли его привычки. Дети агрессивны, драчливы, жестоки, без­ответственны. Рассказчик же ягоды «брал старатель­но и скоро покрыл дно аккуратненького туеска ста­кана на два-три». Он ведёт себя так, как если бы бабушка наблюдала за ним. Но боязнь показаться слабым, жадным и трусливым заставляет героя под­даться уговорам Саньки и обмануть бабушку.

Рассказчик мучается угрызениями совести. «Бабушку надул. <…> Что только будет?» - думает он. Мальчик терзается, не спит всю ночь, собирается всё расска­зать бабушке. Его сожаления и душевные страдания формируют чувство ответственности за собственные поступки. Читатель понимает, что мальчик больше никогда так не поступит.

На следующий день рассказчик и Санька ловили рыбу и увидели в плывущей по реке лодке возвращав­шуюся бабушку. Санька предлагает другу: «Заройся в сено и притаись. Петровна боится - вдруг ты утонешь. Вот она как запричитает <…> - ты тут и вылезешь!». Но рассказчик отказывается обманывать бабушку ещё раз. Прошлый урок был понят мальчиком и пошёл ему на пользу.

Бабушка всё-таки купила внуку пряник. Её доверие стало лучшим уроком для героя. Он на всю жизнь за­помнил долгожданного коня с розовой гривой и на­учился тому, что обманывать нельзя.

В рассказе перед читателем предстает поэтичная картина рус-ской деревни. Жители прекрасно знают друг друга, и кажется, будто все они — члены одной большой семьи. Окружающий мир мы видим глазами маленького мальчика, а значит, очень непо-средственно и просто. Ему все вокруг кажется интересным и за-нимательным. Вместе с ним мы увлекаемся рыбной ловлей, пуга-ем птиц, нас захватывает ощущение ужаса, когда забегаешь в пещеру с нечистой силой. На самом деле все повествование — это воспоминание уже взрослого человека о своей задорной маль-чишеской жизни. Именно поэтому в рассказе его сквозит чуть заметная ирония и умиление: насколько важным казались малень-ким людям их дела. Ну разве может быть что-то важнее, чем ловля мерзкого на вид водного обитателя, живущего под камня-ми? А как заманчиво бывает потихоньку пробраться в дом Левон-тия и послушать песни! Детское восприятие настолько эмоцио-нально и живо, что читатель невольно чувствует себя сообщни-ком во всех мальчишеских делах, активным участником.

Тем не менее этот рассказ не просто поэтичное воспроизве-дение мира детства, но изображение воспитания человеческой души.

Мальчик отправляется за ягодой. Но, потеряв ее, он под влия-нием своих приятелей решается обмануть бабушку. Он кладет траву на дно кузовка, а сверху засыпает ее горстками земляники. Этот обман не раскрывается сразу. Но совесть мучает мальчика почти все время. От стыда и от страха он убегает от бабушки и боится возвращаться домой. Мальчик прекрасно понимает, что заслу-жил наказание. И утром, обрадованный появлением дедушки, растроганный, он просит прощения и покорно выслушивает уко-ры бабушки. Но тут случается неожиданное: несмотря на такое вероломство внука, бабушка покупает ему обещанный пряник — коня с розовой гривой. Рассказчик вспоминает этот момент как один из самых светлых в своей жизни. Здесь рождается вера че-ловека в добро. Для него это лучший урок великодушия и душев-ной щедрости. Он клянется сам себе, что никогда не пойдет боль-ше на подлость и коварство. Ведь обманывать, мошенничать все-гда гораздо проще, чем что-то создавать, чем трудиться над сво-ей душой, чем просить прощения и раскаиваться. На вероломство не нужно много ума и выдержки, «дурное дело не хитрое», — говорят в народе. А вот сколько душевной храбрости, мужества надо, чтобы признаться в содеянном, чтобы простить, уступить, да и просто любить! В своем произведении Астафьев показывает нам добро в концентрированном виде, простое, незатейливое, мудрое.

Астафьев помещает своих героев в очень живописное окруже-ние, мастерски передает обычаи и быт русской глубинки. И ка-жется, будто таких героев найдешь в любой деревне, куда ни загляни. Это и мудрая, хозяйственная бабушка мальчика — Ека-терина Петровна, и легкомысленная тетка Васеня, и ее муж — прожига Левонтий, и типичная деревенская детвора. Самым, по-жалуй, значимым способом создания образов у Астафьева явля-ется язык.

«Нечего куски выглядывать, — гремела она. — Нечего этих пролетарьев объедать, у них самих в кармане — вошь на арка-не», — говаривала бабушка своему внуку, собравшемуся было улизнуть на пир к Левонтию. А уж язык детворы: «Зато мне ба-бушка пряник конем купит! — Может, кобылой? — усмехнулся Санька, плюнул себе под ноги и тут же что-то смекнул; — Ска-жи уж лучше — боишься ее и еще жадный! — Я? — Ты! — Жадный? — Жадный! — А хочешь, все ягоды съем? — сказал я это и сразу покаялся, понял, что попался на уду…» Материал с сайта

Астафьев как будто понимал, что прогресс науки и техники вовсе не означает прогресс человечества, его внутреннего мира. Поэтому он возвращается к истокам — в русскую глубинку, где, по его мнению, сосредоточены все духовные силы нации.

План

  1. Бабушка посылает мальчика за земляникой.
  2. Мальчик собирает ягоду вместе с соседскими ребятами. Под-давшись их провокациям, он отдает им все собранное насъедение. Застилает кузовок травой, а сверху насыпает не-много ягоды.
  3. Бабушка увозит на продажу землянику. Мальчика мучает совесть.
  4. Бабушка возвращается. Наказание неминуемо, оно было бы страшнее, если бы не было дедушки.
  5. Мальчик получает пряник — коня с розовой гривой — не-смотря на свой проступок.

Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском

На этой странице материал по темам:

  • цитата к рассказу астафьева конь с розовой гривой
  • картинки из рассказа астафьева конь с розовой гривой
  • сочинение на тему в п астафьев конь с розовой гривой
  • урок по теме астафьев конь с розовой гривой
  • виктор петрович астафьев рассказ слушать конь с розовой гривой

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

И когда мы уже устали ждать и зажгли лампу и утешались только тем, что наши заночевали на Усть-Мане, бабушка глянула в окно и порхнула оттуда к вешалке:

– Ребятишки, вы какого лешака смотрели? Мужики-то уж выпрягают!..

Нас как ветром сдуло с печки. Надёрнули валенки на босую ногу, шапчонки на головы, что под руки попало на себя и выкатились во двор. А во дворе теснотища! Три воза сена загромоздили его, и ворота настежь. Я с ходу к дедушке, ткнулся носом в его холодную мохнатую собачью доху с одной стороны, Алёшка – с другой. Бабушка ворота запирала и как ни в чём не бывало спрашивала:

– Чего долго-то?

– Дорога в замётах. В Манской речке версты две целик протаптывали, – ответил Кольча-младший тоже буднично. Он выпрягал Лысуху и покрикивал на неё.

Дедушка молча потрепал нас по шапкам и отстранил.

– Деда, а деда, а сено сегодня будем метать или завтра?

– Сегодня, сегодня, – ответил за него Кольча-младший, и мы от восторга завизжали и скорее, скорее унесли под навес дуги, сбрую.

Мы лезли везде и всюду, и на нас ворчали мужики и даже легонько хлопали связанными вожжами. Кольча-младший вилами один раз замахнулся. Но мы не боимся вил – это острая орудья и ею ребят не бьют, а только замахиваются. И мы дурели, не слушались, карабкались на возы, скатывались кубарем в снег.

– Вы дождётесь, вы дождётесь! – обещали нам то бабушка, то Кольча-младший.

Дед помалкивал.

Коней закинули попонами и увели в конюшню. Оглобли саней связали. Сыромятные завёртки, растянутые возами, отходили, потрескивали. А на санях белый-белый лесной снег. Всё видно хорошо, потому что в небе студёная, оцепенелая луна и множество звёзд и снег всюду мигает искрами.

Пришли Кольча-старший, два его сына и тётка Апроня. И началась шумная работа. Отвязали бастриг на первом возу. Он спружинил, подскочил и уцепился в луну, как пушка. Воз тёмным потоком хлынул на снег и занял половину двора. Второй воз свален, третий свален. Сена – гора! Откуда-то взялась корова. Ест напропалую. Отгонят с одного места, она из другого хватает – у неё тоже праздник. Собака забралась на сено. Её вилами огрели. Нельзя собаке на сене лежать – корова сено есть не станет. Собака горестно взлаяла и убралась под навес.

А мы уже на сеновале, и бабушка с нами. Нам дали самую главную работу – утаптывать сено. Мы топтали, падали, барахтались. Мужики бросали огромные навильники в тёмный сеновал и ровно бы ненароком заваливали нас.

Жутко, глухо станет, когда ухнет на тебя навильник. Рванёшься, как из воды, наверх и поплывёшь, и поплывёшь… И ещё не успеешь отплеваться от сенного крошева, забившего рот, снова ух на тебя шумный навильник! Держись, ребята, не тони!

– Ребятишки, вы живые там? – весело спрашивает бабушка.

– Упрели небось?

Но я уже весь мокрый, и Алёшка тоже. Мы топчем, топчем сено, плаваем в нём, барахтаемся и дуреем от густого угарного запаха.

В изнеможении упали на сено, провалились в нём по маковку. Мужики курят во дворе, тихо говорят о чём-то. А бабушка стряхивает платок.

– Баб! – окликнул я её. – Ты можешь сей час траву узнать или цветок?

Бабушка у нас все травы и цветки знает наперечёт. И знает их не только по названиям, но и по запахам, и по цвету, и какая трава от какой болезни, тоже знает. И все деревенские ходят к ней лечиться от живота, от простуды и ещё от чего-то. Вот только самой ей некогда болезни свои вылечить.

– Ну где же я в потёмках-то различу? – ответила бабушка, но таким тоном, что нам совершенно ясно – это она так от скромности.

Она пошарила подле себя рукой, подозвала нас и показала при лунном свете, падающем в проём дверей:

– Вот это осока. Её легко отличить, она жёсткая, с шипом и почти не теряет цвету. В Манской речке её много. А вот эта, – отделяет она от горсти несколько былинок, – метличка. Ну, её тоже хорошо различить. Метёлочки на концах. А это вот, видите, ровно спичка сгорелая на кончике. Это купальница-цветок.

– Жарок, да?

– По-нашему, жарок. Завял он, засох, и краса вся его наземь обсыпалась. И люди вот так же: пока цветут, красивые, а потом усыхают, морщинятся и в бабушек превращаются. Недолог век у цветка, да ярок, а человечья жизнь навроде бы и долгая, да цвету в ней не лишка…

Любим мы нашу бабушку, когда она такая вот добрая, умная и всё говорит, рассуждает. Мне кажется, даже Алёшка понимает всё, что она говорит.

Девятишар, орляк, купырь, кошачья лапка, ромашка и много-много пырея переселилось из леса на наш сеновал. А я вот ещё и земляничку нащупал, потом другую, третью…

Свою я съел вместе со стебельком – ничего не случится. Ту, что бабушке отдал, она лишь понюхала и протянула Алёшке. Алёшка съел две ягодки, заулыбался.

Я хотел ещё в сене пошарить, но в это время проём дверей заткнули навильником, сделалось темно, и снова пошла работа.

Тесней и тесней становилось на сеновале. Утрамбованное, затиснутое в углы и к задней стене сено набухало ввысь и уже задевало веники, развешанные попарно на слеги и жерди. Крыша чем дальше, тем уже делалась, и мы сшибали не раз шапки о поперечины и шарили в темноте, в сене, отыскивая их.

На самом верху, там, где тёс крыши сходился торцами, по стропилам лепились гнёзда ласточек и по соседству с ними осиные пузыри. Я залез горячей рукой в луночку ласточкиного гнезда и почувствовал в ней снежок, а под ним мокрые пёрышки. Где они сейчас, говоруньи-ласточки? Наверно, тоскуют по своему дому, по этому вот сараю, по нашему селу…

Забылся на минуту и услышал, как внизу, под нами, хрупают сено вымотавшиеся за дорогу кони. Хрупают, отфыркиваются, переступают тяжёлыми копытами.

А внизу во дворе разговор начался:

– Сена лесные едкие, хватило бы до весны. А ну как прикупать придётся?

– Купило притупило! – вмешивается в разговор бабушка. – Соломы с заимки подвезём и обойдёмся. Сено стравить – дело не мудровое…

– На соломе да на пойле не лишка надоишь молока, – подаёт голос тётка Апроня.

– Нет, пойло не бракуй, девка. Пойло – всему голова. Токо руками его ладить надо, тёплое чтобы, с отрубями. А если ополосками поить, тогда конечно…

Пошли разговоры – значит, работа к концу. Да и полон сеновал уже. Мы у самой створки топчемся. Под ноги нам швыряют клоки сена, из которых торчат вилы – подскребают с саней. И хорошо это, славно, а то уж у нас дух вон.

И вот всё. Сани заведены под навес, корова водворена на место. Бабушка граблями подобрала раскрошенное по двору сено, кинула его лошади. Мужики составили вилы, грабли, забрали дохи и, постукивая о ступеньки катанками, вошли в избу. Катанки мёрзло повизгивали, скользили на крашеном крыльце.

Вместе с мужиками в дом ввалилось много холода и чужого запаха от собачьих дох. Но все эти запахи забивал сквозной, всюду проникающий запах сена. Дедушка обламывал сосульки с усов и бороды и кидал их под рукомойник. Бабушка сбросила с печи старые, пыльные катанки.

Тётка Апроня хлопотала у стола. И пока переодевались и переобувались дедушка и Кольча-младший, на столе уже всё готово. Кольча-младший полез было за кисетом, да бабушка заворчала на него:

– Хватит табачище-то жрать натощак. За стол ступайте, а потом уж жгите зелье клятое сколь влезет!

Мы уже за столом. В переднем углу оставили место только деду. Это место свято, и никто не имеет права его занимать. Кольча-младший глянул на нас, рассмеялся:

– Видали? Работнички-то уж начеку!

Все со смехом усаживались, гремели табуретками и скамьями. Исчез только дед. Он возился на кухне, и нетерпение наше возрастало с минуты на минуту. Ох уж медлительный у нас дед! И говорит он пять или десять слов за день. Всё остальное за него обязана говорить бабушка. Так уж у них повелось издавна.



Вот и дедушка. В руках у него холщовый мешочек. Он медленно запустил в него руку, а мы с Алёшкой напряжённо подались вперёд и не дышим. Наконец дедушка достал обломок белого калача и с улыбкой положил перед нами:

– Это вам от зайца.

Мы схватили калач. Он мёрзлый, как камень. Мы по очереди пытались откусить от него хоть маленько. Я показал Алёшке пальцами уши над головой, и он расплылся в улыбке: он понял – это от зайца.

– А это от лисы! – подал нам дедушка наливную, зарыжевшую от печной жары шаньгу.

Кажется, наступила вершина наших чувств и восторгов, но это ещё не всё. Дедушка снова пошарил рукою в мешочке и долго-долго не вынимал подарок. Он тихо улыбался в бороду и хитровато поглядывал на нас.

А мы уж и без того готовы. У меня сердчишко остановилось было, а потом затрепыхалось, затрепыхалось и в глазах уже рябило от напряжения. А дед томит. Ох томит! «Ну, дедушка! – хотелось крикнуть мне. – Чего ж у тебя там ещё, чего?» И тут дед вынул из мешочка кусок варёного стылого мяса, облепленного крошками, и торжественно протянул его нам.

– А это уж от самого Мишки! Он там сено наше караулил.

От медведя! – вскочил я. – Алёшка, это от медведя! Бу-бу-бу! – показал я ему и надул щёки, насупил брови. Алёшка понял меня, захлопал в ладоши. У нас одинаковое представление о медведе.

Ломаем зубы, грызём мёрзлый калач, шаньгу, мясо, оттаиваем лесные подарки языком, ртом, дыханием. Все дружелюбно поглядывают на нас, подшучивают и вспоминают своё детство. И только бабушка не сердито выговаривает деду:

– Потеху отдал бы потом… Останутся ребятишки без ужина.

Да, конечно, мы так и не поели. С замусоленным огрызком калача и плиточкой шаньги залезли на полати. На печке сегодня спит дедушка – он с холода. Я держал в руке холодный, постепенно раскисающий кусочек калача, Алёшка – кружок шаньги.

Нам снились в эту ночь диво-дивные сны.

Конь с розовой гривой

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику, и велела сходить с ними.

– Наберёшь туесок. Я повезу свои ягоды в город, твои тоже продам и куплю тебе пряник.

– Конём, баба?

– Конём, конём.

Пряник конём! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые.

Бабушка никогда не позволяла таскаться с кусками хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник – совсем другое дело. Пряник можно засунуть под рубаху, бегать и слышать, как конь лягает копытами в голый живот. Холодея от ужаса – потерял! – хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться, что тут он, конь-огонь!..

С таким конём сразу почёту сколько, внимания! Ребята левонтьевские к тебе и так и этак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволили потом откусить от коня либо лизнуть его.

Когда даёшь левонтьевскому Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по которое откусить положено, и держать крепко, иначе Танька или Санька так цапнут, что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах вместе с Мишкой Коршуковым. Левонтий заготавливал лес на бадоги, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив села по другую сторону Енисея.

Один раз в десять дней, а может, и в пятнадцать, я точно не помню, Левонтий получал деньги, и тогда в доме Левонтьевых, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой.



Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала тогда не только левонтьевский дом, но и всех соседей. Ранним ещё утром к бабушке забегала Левонтьиха, тётка Васеня, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями.

– Да постой ты, чумовая! – окликала ее бабушка. – Сосчитать ведь надо!

Тётка Васеня покорно возвращалась, и пока бабушка считала деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из «запасу» на чёрный день бабушка никогда Левонтьихе не давала, потому как весь этот «запас», кажется, состоял из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Васеня умудрялась обсчитаться на рубль, а то и на тройку.

– Ты как с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! – напускалась бабушка на соседку. – Мне рупь! Другому рупь! Это что же получится?

Но Васеня опять юбкой вихрь взмётывала и укатывалась:

– Передала ведь!

Бабушка ещё долго поносила Левонтьиху, самого Левонтия, била себя руками по бёдрам, плевалась, а я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою, на просторе, и ничего-то ему не мешало смотреть на свет белый кое-как застеклёнными окнами – ни забор, ни ворота, ни сенцы, ни наличники, ни ставни.

Весною левонтьевское семейство ковыряло маленько землю вокруг дома, возводило изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но зимой всё это постепенно исчезало в утробе русской печки, раскорячившейся посреди избы.

Танька левонтьевская так говаривала, шумя беззубым ртом, обо всём ихнем заведенье:

– Зато как папа шурунет нас – бегишь и не запнёшша!

Сам дядя Левонтий в тёплые вечера выходил на улицу в штанах, державшихся на единственной медной пуговице с двумя орлами, и в бязевой рубахе вовсе без пуговиц. Садился на истюканный топором чурбак, изображавший крыльцо, курил, смотрел, и если моя бабушка корила его в окно за безделье, перечисляла работу, которую он должен был, по её разумению, сделать в доме и вокруг дома, дядя Левонтий только благодушно почёсывался:

– Я, Петровна, слободу люблю! – И обводил рукою вокруг себя: – Хорошо! Как на море! Ништо глаз не угнетат!

Дядя Левонтий плавал когда-то по морям, любил море, а я любил его. Главная цель моей жизни была – прорваться в дом Левонтия после его получки. Сделать это не так-то просто. Бабушка знает все мои повадки.

– Нечего куски выглядывать! – гремела она. – Нечего этих пролетарьев объедать, у них самих в кармане – вошь на аркане.

Но если мне удаётся ушмыгнуть из дома и попасть к левонтьевским, то уж всё: тут уж я окружён бываю редкостным вниманием, тут мне полный праздник.

– Выдь отсюдова! – строго приказывал пьяненький дядя Левонтий кому-нибудь из своих парнишек. И пока кто-либо из них неохотно вылезал из-за стола, пояснял детям это действие уже обмякшим голосом: – Он сирота, а вы всё ж при родителях! – И, жалостно глянув на меня, тут же взрёвывал: – Мать-то ты хоть помнишь? – Я утвердительно кивал головой, и тогда дядя Левонтий горестно облокачивался на руку, кулачищем растирал по лицу слёзы, вспоминал: – Бадоги с ней по одним год кололи-и-и! – И совсем уж разрыдавшись: – Когда ни придёшь… ночь, полночь… «Пропа… пропащая ты голова, Левонтий!» – скажет и… опохмели-и-ит…

Тут тётка Васеня, ребятишки дяди Левонтия и я вместе с ними ударялись в рёв, и до того становилось жалостно в избе, и такая доброта охватывала людей, что всё-всё высыпалось и вываливалось на стол, и все наперебой угощали меня и сами ели уж через силу.

Поздно вечером либо совсем уж ночью дядя Левонтий задавал один и тот же вопрос: «Что такое жисть?!», после чего я хватал пряники, конфеты, ребятишки левонтьевские тоже хватали что попало под руки и разбегались кто куда. Последней ходу задавала Васеня. И бабушка моя «привечала» её до утра. Левонтий бил остатки стёкол в окнах, ругался, гремел, плакал.

На следующее утро он осколками стеклил окна, ремонтировал скамейки, стол, затем, полный мрака и раскаяния, отправлялся на работу. Тётка Васеня дня через три-четыре опять ходила по соседям и уже не взмётывала юбкою вихрь. Она снова занимала денег, муки, картошек – чего придётся.

Вот с ребятишками-то дяди Левонтия и отправился я по землянику, чтобы трудом своим заработать пряник. Ребятишки несли бокалы с отбитыми краями, старые, наполовину изодранные на растопку, берестяные туески, а у одного парнишки был ковшик без ручки. Левонтьевские орлы бросали друг в друга посудой, барахтались, раза два принимались драться, плакали, дразнились. По пути они заскочили в чей-то огород и, поскольку там ещё ничего не поспело, напластали беремя луку-бутуна, наелись до зелёной слюны, а недоеденный побросали. Оставили всего несколько пёрышек на свистульки. В обкусанные перья они пищали всю дорогу, и под музыку мы скоро пришли в лес, на каменистый увал.

Тут все перестали пищать, рассыпались по увалу и начали брать землянику, только-только ещё поспевающую, белобокую, редкую и потому особенно радостную и дорогую.

Я брал старательно и скоро покрыл дно аккуратненького туеска стакана на два-три. Бабушка говаривала: главное, мол, в ягодах – закрыть дно посудины. Вздохнул я с облегчением и стал собирать ягоды скорее, да и попадалось их выше по увалу больше и больше.

Левонтьевские ребятишки сначала ходили тихо. Лишь позвякивала крышка, привязанная к медному чайнику. Чайник этот был у старшого парнишки, и побрякивал он, чтобы мы слышали, что старшой тут, поблизости, и бояться нам нечего и незачем.

Вдруг крышка чайника забренчала нервно, послышалась возня.

– Ешь, да? Ешь, да? А домой чё? А домой чё? – спрашивал старшой и давал кому-то пинка после каждого вопроса.

– А-га-а-а-а! – запела Танька. – Шанька тоже шожрал, так ничего-о-о-о…

Попало и Саньке. Он рассердился, бросил посудину и свалился в траву. Старшой брал, брал ягоды, и, видать, обидно ему сделалось. Берёт он, старшой, ягоды, для дома старается, а те вот жрут ягоды либо вовсе на траве валяются. Подскочил старшой и пнул Саньку ещё раз. Санька взвыл, кинулся на старшого. Зазвенел чайник, брызнули из него ягоды. Бьются братья Левонтьевы, катаются по земле, всю землянику раздавили.

После драки у старшого опустились руки. Принялся он собирать просыпанные, давлёные ягоды – и в рот их, в рот.

– Значит, вам можно, а мне, значит, нельзя? Вам можно, а мне, значит, нельзя? – зловеще спрашивал он, пока не съел всё, что удалось собрать.

Вскоре братья Левонтьевы как-то незаметно помирились, перестали обзываться и решили сходить к Малой речке побрызгаться.



Мне тоже хотелось побрызгаться, но я не решался уйти с увала, потому как ещё не набрал полную посудину.

– Бабушки Петровны испугался! Эх ты! – закривлялся Санька.

– Зато мне бабушка пряник конём купит!

– Может, кобылой? – усмехнулся Санька. Он плюнул себе под ноги и что-то быстро смекнул: – Скажи уж лучше – боишься её и ещё жадный!

– Жадный?

– Жадный!

– А хочешь, все ягоды съем? – Сказал я это и сразу покаялся: понял, что попался на уду.

Исцарапанный, с шишками на голове от драк и разных других причин, с цыпками на руках и ногах, с красными, окровенелыми глазами, Санька был вреднее и злее всех левонтьевских ребят.

– Слабо! – сказал он.

– Мне слабо? – хорохорился я, искоса глядя в туесок. Там было ягод уже выше середины. – Мне слабо? – повторял я гаснущим голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться, решительно вытряхнул ягоды в траву: – Вот! Ешьте вместе со мной!

Навалилась левонтьевская орда, и ягоды вмиг исчезли. Мне досталось всего несколько малюсеньких ягодок. Жалко ягод. Грустно. Но я напустил на себя отчаянность, махнул на всё рукой. Всё равно уж теперь! Я мчался вместе с левонтьевскими ребятишками к речке и хвастался:

– Я ещё у бабушки калач украду!

Ребята поощряли меня: дескать, действуй, и не один калач неси. Может, ещё шанег прихватишь либо пирог.

Мы брызгались из речки студёной водой, бродили по ней и руками ловили подкаменщика. Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, и мы растерзали её на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли камнями в пролетающих птичек и подшибли стрижа. Мы отпаивали стрижа водой из речки, но он пускал в речку кровь, а воды проглотить не мог и умер, уронив головку. Мы похоронили стрижа на берегу, в гальке, и скоро забыли о нём, потому что занялись захватывающим, жутким делом: забегали в устье холодной пещеры, где жила (это в селе доподлинно знали) нечистая сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька. Его и нечистая сила не брала!

– Это еще чё! – хвалился Санька, воротившись из пещеры. – Я бы дальше побёг, вглыбь побёг бы, да босый я, а там змеев гибель.

– Жмеев?! – Танька отступила от устья пещеры и на всякий случай подтянула спадающие штанишки.

– Домовниху с домовым видел, – продолжал рассказывать Санька.

– Хлопуша! – срезал Саньку старшой. – Домовые на чердаке живут да под печкой.

Санька смешался было, однако тут же оспорил старшого:

– Да тама какой домовой-то? Домашний. А тут пещерный. В мохе весь, серый, дрожмя дрожит – студёно ему. А домовниха худая, глядит жалобливо и стонет. Да меня не подманишь, подойди только – схватит и слопает. Я ей камнем в глаз залимонил!..

Может, Санька и врал про домовых, но всё равно страшно было слушать, и чудилось мне – кто-то в пещере всё стонет, всё стонет… Первой деранула от этого худого места Танька, а следом за нею и все ребята с горы посыпались. Санька свистнул, заорал, поддавая нам жару…

Так интересно и весело мы провели весь день, и я совсем уж забыл про ягоды. Но настала пора возвращаться домой. Мы разобрали посуду, спрятанную под деревом.

– Задаст тебе Катерина Петровна! Задаст! – заржал Санька. – Ягоды-то мы съели… Ха-ха! Нарошно съели! Ха-ха! Нам-то ништяк! Ха– ха! А тебе-то хо-хо!..

Я и сам знал, что им-то, левонтьевским, «ха-ха», а мне «хо-хо». Бабушка моя, Катерина Петровна, – не тётка Васеня.

Тихо плёлся я за левонтьевскими ребятами из лесу.

Они бежали впереди меня гурьбой и гнали по дороге ковшик без ручки. Ковшик звякал, подпрыгивал на камнях, и от него отскакивали остатки эмалировки.

– Знаешь чё? – поговорив с братанами, вернулся ко мне Санька. – Ты в туес травы натолкай, а сверху ягод – и готово дело! «Ой, дитятко моё! – принялся с точностью передразнивать мою бабушку Санька. – Пособил тебе Воспо-одь, сиротинке, пособил…» – И подмигнул мне бес Санька, и помчался дальше, вниз с увала.

Повздыхал, повздыхал я, даже чуть было не всплакнул, и принялся рвать траву. Нарвал, натолкал в туесок, потом насобирал ягод, заложил ими траву, получилось земляники даже с «копной».

– Дитятко ты моё! – запричитала бабушка, когда я, замирая от страха, передал ей свою посудину. – Восподь тебе, сиротинке, пособил!.. Уж куплю я тебе пряник, да самый большущий. И пересыпать ягодки твои не стану к своим, а прямо в этом туеске увезу…

Отлегло маленько.

Я думал, сейчас бабушка обнаружит моё мошенничество, даст мне что полагается, и уже приготовился к каре за содеянное злодейство.

Но обошлось. Всё обошлось. Бабушка унесла туесок в подвал, ещё раз похвалила меня, дала есть, и я подумал, что бояться мне пока нечего и жизнь не так уж худа.

Я поел и отправился на улицу играть, и там дёрнуло меня сообщить обо всём Саньке.

– А я расскажу Петровне! А я расскажу!..

– Не надо, Санька!

– Принеси калач, тогда не расскажу.

Я пробрался тайком в кладовку, вынул из ларя калач и принёс его Саньке под рубахой. Потом ещё принёс, потом ещё, пока Санька не нажрался.

«Бабушку надул. Калачи украл. Что только будет?» – терзался я ночью, ворочаясь на полатях. Сон не брал меня, как окончательно запутавшегося преступника.

– Ты чего там елозишь? – хрипло спросила из темноты бабушка. – В речке небось опять бродил? Ноги опять болят?

– Не-е, – откликнулся я, – сон приснился…

– Спи с Богом! Спи, не бойся. Жизнь страшнее снов, батюшко…

«А что, если разбудить её и всё-всё рассказать?»

Я прислушался. Снизу доносилось трудное дыхание бабушки. Жалко её будить; устала она, ей рано вставать. Нет уж, лучше я не буду спать до утра, скараулю бабушку, расскажу ей обо всём: и про туесок, и про домовниху с домовым, и про калачи, и про всё, про всё…

От этого решения мне стало легче, и я не заметил, как закрылись глаза. Возникла Санькина немытая рожа, а потом замелькала земляника, завалила она и Саньку, и всё на этом свете.

На полатях запахло сосняком, холодной таинственной пещерой.

Дедушка был на заимке, километрах в пяти от села, в устье речки Маны. Там у нас была посеяна полоска ржи, полоска овса и полоска картошек.

О колхозах тогда ещё только начинались разговоры, и селяне наши пока жили единолично. У дедушки на заимке я любил бывать. Спокойно у него там, обстоятельно как-то. Может, оттого, что дедушка никогда не шумел и даже работал неторопливо, но очень уёмисто и податливо. Ах, если бы заимка была ближе! Я бы ушёл, скрылся. Но пять километров для меня были тогда огромным, непреодолимым расстоянием. И Алёшки, моего братана, нет. Недавно приезжала тётка Августа и забрала Алёшку с собой на лесоучасток, где она работала.

Слонялся я, слонялся по пустой избе и ничего другого не смог придумать, как податься к левонтьевским.

– Уплыла Петровна? – усмехнулся Санька и цыркнул слюной в дырку меж передних зубов. У него в этой дырке мог поместиться ещё один зуб, и мы страшно завидовали этой Санькиной дырке. Как он в неё плевал!

Санька собирался на рыбалку и распутывал леску. Малые левонтьевские ходили возле скамеек, ползали, ковыляли на кривых ногах. Санька раздавал затрещины направо и налево за то, что малые лезли под руку и путали леску.

– Крючка нету, – сердито сказал он. – Проглотил, должно, который-то.

– Помрёт?

– Ништяк, – успокоил меня Санька. – У тебя много крючков, дал бы. Я б тебя на рыбалку взял.

Я обрадовался и помчался домой; схватил удочки, хлеба, и мы подались к каменным бычкам, за поскотину, спускавшуюся прямо в Енисей ниже села.

Старшого левонтьевского сегодня не было. Его взял с собой «на бадоги» отец, и Санька командовал напропалую. Поскольку был он сегодня старшим и чувствовал большую ответственность, то уже не задирался почти и даже усмирял «народ», если тот принимался драться.

У бычков Санька поставил удочки, наживил червяков, поплевал на них и закинул лески.

– Ша! – сказал Санька, и мы замерли.

Долго не клевало. Мы устали ждать, и Санька прогнал нас искать щавель, чеснок береговой и редьку дикую.

Левонтьевские ребята умели пропитаться «от земли», – всё ели, что Бог пошлёт, ничем не брезговали и оттого были краснокожие, сильные, ловкие, особенно за столом.

Пока мы собирали пригодную для жратвы зелень, Санька вытащил двух ершей, одного пескаря и белоглазого ельца.

Развели огонь на берегу. Санька вздел на палочки рыб и начал их жарить.

Рыбки были съедены почти сырые, без соли. Хлеб мой ребятишки ещё раньше смолотили и занялись кто чем: вытаскивали из норок стрижей, «блинали» каменными плиточками по воде, пробовали купаться, но вода была ещё холодная, и мы быстро выскочили из реки отогреваться у костра. Отогрелись и повалились в ещё низкую траву.

День был ясный, летний. Сверху пекло. Возле поскотины клонились к земле рябенькие кукушкины слёзки. На длинных хрустких стеблях болтались из стороны в сторону синие колокольчики, и, наверное, только пчёлы слышали, как они звенели. Возле муравейника, на обогретой земле, лежали полосатые цветки-граммофончики, и в голубые их рупоры совали головы шмели. Они надолго замирали, выставив мохнатые зады, должно быть, заслушивались музыкой. Берёзовые листья блестели, осинник сомлел от жары. Боярка доцветала и сорила в воду. Сосняк был весь в синем куреве. Над Енисеем чуть мерцало. Сквозь это мерцание едва проглядывали красные жерла известковых печей, полыхающих по ту сторону реки. Леса на скалах стояли неподвижно, и железнодорожный мост в городе, видимый из нашего села в ясную погоду, колыхался тонким кружевцем; и если долго смотреть на него, он истоньшался и кружевце рвалось.

Оттуда, из-за моста, должна приплыть бабушка. Что только будет?! И зачем я так сделал? Зачем послушался левонтьевских?

Вон как хорошо было жить! Ходи, бегай и ни о чём не думай. А теперь? Может, лодка опрокинется и бабушка утонет? Нет, уж лучше пусть не опрокидывается. Моя мать утонула. Чего хорошего? Я нынче сирота. Несчастный человек. И пожалеть меня некому. Левонтий только пьяный жалеет, и всё. А бабушка только кричит да нет-нет и поддаст – у неё не задержится. И дедушки нет. На заимке он, дедушка. Он бы не дал меня в обиду. Бабушка и на него кричит: «Потатчик! Своим всю жизнь потакал, теперь этому!..»

«Дедушка ты, дедушка, хоть бы ты в баню мыться приехал, хоть бы просто так приехал и взял меня с собою!»

– Ты чего нюнишь? – наклонился ко мне Санька с озабоченным видом.

– Ништяк! – утешил меня Санька. – Не ходи домой, и всё! Заройся в сено и притаись. Петровна боится – вдруг ты утонешь. Вот она как запричитает: «Утону-у-ул мой дитятко, спокинул меня, сиротиночка…» – ты тут и вылезешь!

– Не буду так делать! И слушаться тебя не буду!..

– Ну и лешак с тобой! Об тебе ж стараются… Во! Клюнуло! У тебя клюнуло!

Я свалился с яра, переполошив стрижей в дырках, и рванул удочку. Попался окунь. Потом ёрш. Подошла рыба, начался клёв. Мы наживляли червяков, закидывали.

– Не перешагивай через удилище! – суеверно орал Санька на совсем ошалевших от восторга малышей и таскал, таскал рыбёшек.

Малыши надевали их на ивовый прут и опускали в воду.

Вдруг за ближним каменным бычком защёлкали по дну кованые шесты, и из-за мыса показалась лодка. Трое мужиков разом выбрасывали из воды шесты. Сверкнув отшлифованными наконечниками, шесты разом падали в воду, и лодка, зарывшись по самые обводы в реку, рвалась вперёд, откидывая на стороны волны.

Взмах шестов, перекидка рук, толчок, – лодка вспрыгнула носом, ходко подалась вперёд. Она ближе, ближе. Вот уж кормовой давнул шестом, и лодка кивнула в сторону от наших удочек. И тут я увидел сидящего на беседке ещё одного человека. Полушалок на голове, концы его пропущены под мышки, крест-накрест завязаны на спине. Под полушалком крашенная в бордовый цвет кофта. Вынималась эта кофта из сундука только по случаю поездки в город или по большим праздникам.

Да это ж бабушка!

Рванул я от удочек прямо к яру, подпрыгнул, ухватился за траву, засунул большой палец ноги в стрижиную норку. Подлетел стриж, тюкнул меня по голове, и я пал на комья глины. Соскочил и ударился бежать по берегу, прочь от лодки.

– Ты куда?! Стой! Стой, говорю! – крикнула бабушка.

Я мчался во весь дух.

– Я-я-а-а-авишься, я-а-а-авишься домой, мошенник! – нёсся вслед мне голос бабушки.

А тут ещё мужики подстегнули.

– Держи его! – крикнули, и я не заметил, как оказался на верхнем конце села.

Теперь только я обнаружил, что наступил уже вечер и волей-неволей надо возвращаться домой. Но я не хотел домой и на всякий случай подался к двоюродному братишке Кешке, дяди Ваниному сыну, жившему здесь, на верхнем краю села.

Краткое содержание Конь с розовой гривой

В одной сибирской глубинке на берегу реки Енисей жил мальчик с бабушкой . Однажды она его послала за земляникой с соседскими ребятами. Собранную ягоду обещала продать в городе и купить ему «пряник конем». Пряник был белый в виде коня, облитый розовой глазурью там, где грива, хвост, глаза и копыта. В те времена о таком прянике мальчик мог только мечтать. Он гарантировал почет и уважение среди других деревенских ребят.

Чаще всего он играл с левонтьевскими ребятами, что жили по соседству. Их отец был бывшим моряком, нынче лесозаготовщиком, который раз в месяц приносил зарплату. Тогда в доме стоял пир горой. Отец любил выпивать, а мать, тетка Васёна, часто занимала у соседей деньги, в том числе и у бабушки мальчика. Бабушка не любила, чтобы он бывал у них, называла их «пролетариями», несолидными людьми. У них даже бани дома не было, все время мылись у соседей. Дядя Левонтий когда немного выпивал, пел песни, сажал мальчика за стол, угощал сладостями, жалел его, как сироту, но только он напивался, то все сразу разбегались. Дядя начинал ругаться, бить стекла в окнах, посуду, он чём утром сильно жалел.

Так с левонтьевскими ребятишками он пошел на увал за ягодами. Уже было собрано достаточно ягод, когда ребята затеяли меж собой драку. Старший заметил, что младшие вместо того, чтобы класть ягоду в посуду, кладут себе в рот и стал их ругать. В драке вся собранная ягода рассыпалась, помялась и была съедена. Затем все вместе решили спуститься к Фокинской речке, но тут заметили, что у мальчика еще осталась земляника. Санька , самый вредный из левонтьевских ребят, подбил его на «слабо» съесть все ягоды. Чтобы доказать, что он не жадина, мальчик высыпал все на траву и сказал: «Ешьте!». Самому достались всего несколько кривых, малюсеньких ягод с прозеленью. Жалко было, но что поделаешь.

О том, что его туесок опустел, он вспомни только к вечеру. От мысли, что бабушка устроит ему отчет да расчет становилось страшно, но он не показывал. Напустил на себя важный вид и еще говорил, что калач у нее украдет. А сам бабушку, как огня, боялся. Катерина Петровна, это не тетка Васена, ей не так просто соврать. По дороге левонтьевские ребятишки вели себя ужасно, много хулиганили. То ласточку убили камнем, то рыбку растерзали за некрасивый вид. Мальчика они подучили напихать в туесок травы, а сверху уложить слой ягод, чтобы бабушка не догадалась. Так и сделали.

Бабушка их радостно встретила, взяла посудину с ягодой и обещала купить мальчику самый большой пряник. А он весь трясся от страха, чуя, что обман скоро раскроется. К тому же, Санька на улице стал говорить, что выдаст его, если тот калач не принесет. За его молчание пришлось не один калач стащить. Всю ночь мальчик мучился, не спал. Утром решил во всем признаться, но бабушку не застал. Она уже уехала в город с «обманным» туеском. Мальчик жалел, что заимка деда находилась далеко. Там было спокойно, тихо и дед в обиду бы его не дал. Вскоре, от безделья он пошел с Санькой на речку рыбачить. Вечно голодные дети съели небогатый улов.

Из-за мыса показалась какая-то лодка. В ней сидела бабушка и грозила ему кулаком. Дома он спрятался в кладовке и думал о своем поступке, вспоминал о матери. Она когда-то тоже ездила в город торговать ягодой. Однажды лодка перевернулась и она утонула. На следующее утро приехал дед с заимки. Он посоветовал мальчику поговорить с бабушкой и попросить прощения. Ох, и срамила же она его, обличала в обмане, а потом посадила завтракать. А коня пряничного она ему все-таки привезла, такого дивного с розовой гривой. Столько лет прошло с тех пор, столько событий минуло, а он никак не мог забыть бабушкиного пряника.